355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Корнилов » Семигорье » Текст книги (страница 17)
Семигорье
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:34

Текст книги "Семигорье"


Автор книги: Владимир Корнилов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 30 страниц)

Иван Петрович подошёл к шумевшему чайнику, задул огонь в керосинке. Выплеснул в таз под умывальник старую заварку, в белый маленький чайник с полуотбитым носиком заварил свежий, до черноты крепкий чай, сел за стол.

Языком прижав к щеке кусочек сахара, он пил с блюдечка горячий, парком обжигающий ноздри чай, глядел в освеченное солнцем окно и обдумывал, на каком объекте сегодня надо нажать на строителей с особой настойчивостью…

Из дневника Алексея Полянина, год 1939

– Пап, как стать человеком, который всё может? – спросил я.

Отец стоял у натопленной печи, у белого тёплого её бока, грел моё ватное одеяло. Грел мне! Дылде, который в длину уже не умещался на обычной взрослой железной кровати!..

Отец переменился после того, как мы с мамой вернулись из Ленинграда. Очень изменился наш папка! Он стал на редкость добр ко мне. Он сказал: «Иди, зубы чисти. Я пока одеяло погрею…» Поднял с кровати одеяло, сжал его неумело, как ребёнка, понёс к печи. Он как будто стеснялся своей запоздалой отцовской доброты!

Он накрыл меня, укутал мои ноги. Я вытянулся и притих под одеялом. Не от тепла – от папкиных неловких в ласке движений. Я хотел и не мог шепнуть ему «самое-самое», что было во мне, это «самое» мягко уткнулось мне в горло и сладко душило…

– Пап, – сказал я. – Как стать человеком, который всё может?!

– То есть? – спросил он.

– Ну, которому под силу всем людям делать добро!

– Понятно…

Отец в нижней белой рубашке, выпростанной на брюки, стоял надо мной в задумчивости.

– Попробуй вот что… – сказал он. – Для начала составь баланс своего времени, посмотри, на что ты расходуешь свой день. Кое-что тебя удивит. Попробуй со статистики. Штука невесёлая, но суть твою отразит, как зеркало.

Это было любопытно, и всю шестидневку я считал. И вот… В шестидневке всего 144 часа. Размениваю я их крупно и по мелочам так:

1. Дрыхну – 48 часов.

2. Просиживаю за обеденным столом – 8 часов. (Ужас! Можно было бы есть как-нибудь на ходу.)

3. Понимая свой общественный долг и значение наук – отдаю школе 26 часов своего драгоценного времени.

4. Страдаю за домашними заданиями – 6 часов. (Дома только письменные, устные глотаю в школе, на переменах.)

5. Колол дрова – 2 часа.

6. Бегал на лыжах по лесу и в пойме у реки, 5 раз по три часа – всего 15 часов.

7. Носил воду из родника, 4 раза по 10 минут – всего 40 минут.

8. Охотился в выходной с 8 утра до 4 часов дня – всего 8 часов. (Устал, как бродяга, но ничего не подстрелил, по тетереву – промазал.)

9. Два с половиной часа сидел в клубе, смотрел кино «Семеро смелых». Песня там есть: «Буря, ветер, ураганы, нам не страшен океан…» Теперь, когда я один в лесу, я, как мальчишка, прыгаю с пенька в воздух и во всё горло ору: «Буря, ветер, ураганы…»)

10. Вечерами торчал у студентов техникума, в их общежитии, сидели, ничего не делали, говорили о всякой всячине (о девчонках, охоте, о планерном и мотоциклетном кружках); 2 часа на 5 вечеров – всего 10 часов.

11. Два часа читал книгу П. Павленко «На востоке». (Здорово расколошматили самураев! Так им и надо! Пусть не суются. А то лезут и на Хасане, и на Халхин-Голе!.. А всё-таки это мало – два часа. Сам удивился. Помню, в Москве, когда учился в пятом и шестом, на целые дни замирал в кресле, глотал и глотал страницы. Перед каждой новой книгой дрожал, как голодный пёс перед куском мяса! Теперь почему-то не так хочется переживать за других, как самому во всё влезть: и в плохое, и в хорошее, и в жуткое, и в радостное. Чтоб под ногами земля гудела, чтоб проламывать себе дорогу в лесах и чащах, в кровь обдирая плечи и грудь!)

12. Плавил свинец, катал на сковороде дробь, заряжал патроны – 9 штук. Всего 6 часов.

Вот моя статистика за шесть дней жизни. Пока не понимаю: что она может для меня открыть?..

Отец отложил очки, приблизил листки бумаги к лицу, долго изучал мои записи своими голубыми, без очков, младенческими глазами. Опустил руку с листком на вытянутые ноги в валенках (по полу дуло, отец дома ходил в валенках), задумался, рукой прикрыв глаза.

– Уже хорошо то, что ты записал правду. – сказал он. – Не подогнал статистику под желание выглядеть лучше, чем ты есть. Теперь смотри, как выглядит твой баланс времени. Из 144 часов мы убираем 48 часов сна. Без отдыха не обойдёшься, силы надо восстанавливать. Итак, в шестидневке 96 часов бодрствования. На школу, вместе с домашними уроками, у тебя уходит 32 часа. Маме по дому ты помогаешь 2 часа 40 минут. Два часа ты читал, то есть прибавил что-то к своим знаниям. Всё вместе это составляет 36 часов 40 минут.

Значит, на общественные обязанности и обязанности по дому ты выделяешь от своего времени 37 часов. Остальные 60 часов ты тратишь на охоту, на прогулки, на весёлые разговоры с друзьями, на то, что нравиться тебе. Короче говоря, на удовольствия. Баланс твоей нынешней жизни таков: одна треть – обязанностей, две трети – удовольствий…

Я растерялся. Я не ожидал приговора, да ещё такого жёсткого.

– Подожди, папа, – сказал я. – Разве охота, спорт, друзья – разве всё это не надо? Разве можно без этого?..

– Почему же? Всё это входит в жизнь человека. Но тот, кто хочет стать не просто сильным – многие звери сильнее человека, – а человечески сильным, тот должен иметь другой баланс удовольствий и обязанностей. Физические удовольствия развивают тело. Человеческое в человеке взращивается разумом. Понаблюдай людей с этой точки зрения: они очень схожи в чувствах. Одинаково ощущают то, что ощущает каждый живой организм: голод, страх, сытость, физическое блаженство. Ты не думал, что отличает человека от всего живого? Человека от человека? Что делает каждого именно таким, каков он есть? Разум. Его сила или его слабость. Его способность анализировать близорукие чувства и руководить потребностями тела. Если хочешь знать, воля, которая так ценится в человеческом общежитии, не что иное, как способность разума подавлять стихийные порывы чувств.

А что у тебя?

Ты каждый день даёшь работу мускулам – хочешь быть сильным. Разум тоже требует развития. Вот почему я говорю о балансе. Пока разум слаб, слаба воля. Слаб в человеке человек.

Попробуй не обижаться на то, что я сказал. Поразмысли. Найди путь. Сам. И вообще учись размышлять над своими поступками. Глупостей ты ещё наделаешь в жизни. Это не так страшно, если ты научишь себя честно оценивать свои и чужие поступки.

«Вот тебе и статистика!»

Отец стал ближе. Особенно я почувствовал это после того, как дал он мне свою рекомендацию в комсомол. Там, в многолюдном кабинете райкома, в первый раз я понял, что значит мой отец. Помню, стоял перед столом и хорошо слышал, как очень деловитый секретарь, в распахнутом пиджаке, с небрежно откинутыми набок волосами, читал моё заявление.

Я слышал, как его торопливый голос вдруг замедлился, как будто он про себя ещё раз вчитывался в то, что произносил вслух: «Рекомендуют: комитет комсомола средней школы № 2, – читал секретарь, – и Полянин Иван Петрович, член ВКП(б) с одна тысяча девятьсот восемнадцатого года…» От того, что эти последние слова секретарь прочитал медленнее, чем всё, что читал прежде, голос его, хотел он того или не хотел, прозвучал торжественно.

Я видел, никто не шевельнулся за широким длинным столом, и всё-таки мне показалось, что все встали, – такая уважительная тишина установилась на мгновение в кабинете. Теперь отец говорит: «Ты уже комсомолец…» – и даёт советы с какой-то озабоченностью, как будто мне вот-вот уезжать и он боится, что не успеет сказать главное.

Может, это и смешно, но всего ближе мне отец в вечер перед выходным. Мы идём в баню, вдвоём, и всё у нас по-мужски. Мы сдержанны, внимательны друг к другу. И обязательно у нас важные разговоры. Обычно мы разговариваем, когда остываем и неторопливо одеваемся в сухом и не таком жарком, как баня, предбаннике.

– Папа, – говорю я, зная, что отец внимательно слушает. – Я вот думаю о доброте и справедливости. И всё время запутываюсь. Мы с ребятами на эту тему говорили, и выходит – добрый человек это тот, кто мне уступает, с меня не спрашивает, ничего не требует. Даёт мне жить, как я хочу. Обычно ведь такого человека мы считаем добрым? Нам с таким человеком приятно, легко. И всё-таки он – рядом, а взять от него нечего. Я вот думаю, если все станут такими добрыми, как же тогда человек будет делаться лучше?..

Отец шарит по низкому подоконнику, подцепляет и двумя руками надевает очки, железные дужки заводит за уши.

Растопырив пальцы, он удобнее сажает очки на прямой, ещё влажный нос, говорит мягко:

– Ты путаешь доброту с жалостью. Доброта – всегда действие. Нельзя быть добрым, ничего не делая. Это – раз. Второе: понятие добра, как всё в жизни, меняется, извечного добра нет. Не придёт тебе в голову, что убить человека – добро? Но мы убивали белогвардейцев в гражданскую войну, без этой жестокости нельзя было защитить революцию. Всё зависит то того, какая цель скрыта за твоим действием. Подло другого человека лишить свободы или жизни из-за своей корысти. Если же твоя цель – благо твоего народа, значит, то, что ты делаешь для достижения этой общей цели, – добро.

Добреньким быть к одному, другому труда не составляет. Ты сам это заметил. Вся сложность в том, что понятие добра не исчерпывается отношением к отдельному человеку. Обязательно оно включает в себя понятие целесообразности. Сказать точнее – социалистической целесообразности. Что это такое? А вот что. Если ты что-то задумал, ты должен ясно представить, кому будет польза от твоего поступка: тебе, другому какому-то человеку или общему нашему делу? Социалистическая целесообразность – уметь остановить свой выбор на последнем…

Отец одевался медленно, он плохо переносил жару. Надев штаны, он некоторое время сидел неподвижно, упираясь вытянутыми худыми руками в колени, шумно отдувался. Повременив, расправлял рубашку, встряхивал её, быстро просовывал в рукава руки и, через голову, накидывал на белое, в мелких родинках тело – даже среди лета отец редко купался, плохо плавал, избегал подставлять себя солнцу. Он много ходил, всегда о чём-то думал, физически работал мало, тело его было намного слабее разума.

Отец вытянул из белья чистые, с аккуратно заштопанными пятками носки, бросил их на ногу, повыше колена.

– Вот пример с милым тебе Скаруцким, – почему-то нервничая, сказал отец, он выпрямился на лавке, руками опять упёрся в колени. – Хороший, добрый, очень учтивый человек! За грибами ходить с ним – одно удовольствие… А вот комиссия представила выводы, что он отступает от программы. И при всех своих симпатиях к Скаруцкому-человеку я не мог оспорить выводы комиссии. Сам знаю как преподаватель: Скаруцкий слаб… Сидит передо мной человек обходительный, всегда и со всеми любезный. Он мне симпатичен. Как представитель государства, я должен отстранить его от преподавательской работы. Я знаю, что лишаю его привычной ему трудовой радости. Я всё это знаю. И всё-таки подписываю приказ…

От суровых слов отца у меня ноет сердце. Я знаю Алексея Александровича Скаруцкого. Он любит играть со мной в шахматы. Однажды, с тысячами извинений, он попросил меня прослушать стихи, написанные им, как он выразился, «в лирический момент своей жизни и на досуге». Я добросовестно прослушал то, что, закрыв глаза, он с взволнованностью мне прочитал, и честно сказал, что его лирическое настроение мне понятно и трогает меня. Он долго с признательностью смотрел мне в глаза и несколько раз повторил: «Вы добрый человек, вы очень добрый человек, Алёша!..»

Я знал, что Алексей Александрович сам варит обед. Когда он ссорится с женой, женщиной молодой и грубой, он изъясняется с ней записками и письмами, подчёркнуто называя её на «вы». Меня трогало внимание Алексея Александровича, я сочувствовал его, как мне казалось, одинокой жизни. Я с удовольствием бывал у него в доме. И очень переживал его неожиданное и непонятное отчуждение. Вчера я встретил его у стадиона, улыбнулся ему, поздоровался и в первый раз не увидел ответной приятной улыбки, его привычного любезного приветствия: «Доброго утра, молодой Алексей Иванович!», которое он произносил с поклоном и всегда с оттенком некоторой торжественности. На этот раз Алексей Александрович, увидев меня, неожиданно высоко поднял голову, плотно сжал губы и, насколько мог, твёрдыми шагами прошествовал мимо.

Я не знал, что виной тому был отец.

Я молчал. Но отец знал, что я чувствую. Он всегда удивительно точно угадывал мои мысли и чувства! Рывком затянув на брюках ремень, он сказал: «Начнёшь жить, придётся самому решать – поймёшь! И сыну своему моими словами о сути добра скажешь! Вот сын твоего сына, может, не будет столь вынужденно жесток – не в такую беспощадную эпоху жить будет. А пока – так…»

Я давно чувствовал, что отцу нелегко даётся его суровость. И неуступчив он не от холодного сердца!

ВОЛЬНИЦА

– Стой! Чем пахнет? – Юрочка закинул голову, закрыл глаза, ноздри его тонкого носа раздулись, вздрогнули.

– Лесом! – сказал Алёшка.

– Эх, чудик! – Юрочка покачал головой. – С этого вот шага начинается наша вольница… – Он расстегнул пальто, вытащил укрытые от посторонних глаз стволы и ложи, собрал ружья, вложил патроны. Как только ружьё захлопнулось, руки Юрочки напряглись, шея вытянулась, как у лисы на подкраде, глаза сверкнули холодным блеском.

– Ну, что возишься! – в нетерпении сказал он. – Пошли!

Они закинули ружья за плечи, подняли с земли тяжёлые школьные портфели, в которых на этот раз были не учебники и тетради, а хлеб, картошка. Кульки с сахаром и пачки печенья, и молча пошли лесной дорогой, каждый с затаённой радостью вдыхая запах согретой солнцем опавшей хвои. Листьев, отгоревших, теперь словно пеплом осыпанных цветов иван-чая, – всей этой щедрой осенней земли, пахнущей свободой.

Когда Алёшка вернулся из Ленинграда. Юрочка отыскал его.

– Соскучился по тебе, чудик, – сказал он, одаривая Алёшку своей неотразимой улыбкой. – Думал, не вернёшься. Тут охоту открыли, а тебя нет…

Он открыто радовался. О размолвке, лошадях, Василии он давно уже не вспоминал. Он умел, милый Юрочка, удивительно легко забывать то, что было ему неприятно.

Они не проучились и месяца, как Юрочка затосковал: на уроках страдал, вздыхал, с тоской поглядывал в окно на опадающие с жёлтых тополей листья. Однажды он не выдержал: после уроков увлёк Алешку за собой, остановил посреди улицы, решительно заявил:

– Всё. До отрыжки. Ещё неделя занятий – и я труп. Собирайся, устроим вольницу…

И вот, обманув бдительность Юрочкиной мамочки, заговорив и запутав Алёшкиных родителей, они тихо и благополучно вступили в лес, имея в запасе, по крайней мере, три безмятежно-свободных дня!..

К Алёшкиному месту, на дубовой гривке в междуозерье, они пришли к полудню, возбуждённые ожиданием охоты и свободные от угрызений совести. В Разбойном бору они подняли глухариный выводок, и хотя молодые глухарята их обхитрили, вспыхнувший охотничий азарт охватил их в полную силу, и, наскоро сжевав по куску хлеба и засунув портфели под стог, они тут же разошлись в поисках дичи.

Первым к стогу вернулся Алёшка. С водоплавающими ему не повезло, зато на лугу, у дубов, он сумел близко подползти к стае крупных лесных голубей. Вскочив на ноги, он поднял стаю в воздух, дважды выстрелил и одного из голубей сбил.

Не дожидаясь Юрочки, Алёшка притащил дров, достал из тайника ведёрко, в котором обычно кипятил чай, ощипал добычу, начистил картошки, навесил над костром ведёрко с варевом.

Солнце ещё стояло над горой, за поймой, где на огненно-жёлтом окрасе облаков угадывалось Семигорье. Денёк выдался будто в подарок, радовал теплом, простором и тишиной. В полосе озёрного залива отражался лес, и Алёшка от стога слышал, как на том берегу чёркают по веткам падающие листья.

Юрочка вернулся возбуждённый, не доходя до Алёшки, повернулся спиной, глядя через плечо горящими глазами, крикнул:

– Видал?!

На спине у него, связанные лозиной, висели две утки – широконос и чирок. Сбросив уток на землю, на кочку положив ружьё, он сел к костру и стал быстро расшнуровывать ботинки: ботинки и обе штанины у него были в грязи.

– Вот недоумки, – весело ругался Юрочка. – Надо было вчера сапоги на дороге припрятать! Чёрт побрал бы эти школьные штанишки!.. А ты уже и хлёбово заварил? И молчит… Чего там?..

– Да сизаря подбил…

– И то суп! – Юрочка в голодном азарте подёргал плечами и радостно потёр руки. – Ну, ты уж довершай своё поварское дело. У меня там, в портфеле, лук и огурцы…

Он стянул с ног мокрые носки, бросил на ботинки.

Алёшка с удовольствием пристроил на траве исходящее паром ведёрко, крупными ломтями нарезал хлеб, на чистый лист, вырванный из тетради, положил огурцы, лук, соль в спичечном коробке.

Юрочка, лёжа на животе, болтал босыми ногами и тянулся к портфелю за ложкой.

– Ну-ка, ну-ка, – выкрикивал он. – Жранём сейчас твоей голубятинки! Тю! Да ты случайно не обучался в столичном ресторанчике? Это ж бламанж-оближи-губ!..

Юрочка дул на ложку, отхлёбывал, тут же кусал огурец, хлеб, в каком-то кошачьем блаженстве жмурился и ладонью гладил живот, вытягивая губы трубочкой, и чмокал.

Алёшка давно отложил ложку, а Юрочка всё ел, и чмокал, и жмурился, и гладил себя по животу. Алёшка не выдержал:

– Юрка, сколько можно есть!

– Если вкусно, то долго, – спокойно ответил Юрочка. – Надеюсь, тебе не жалко?

– Нет, не жалко. Просто удивляюсь!

– Ну, ты ещё многому будешь удивляться!

Юрочка, наконец, уронил ложку в пустое ведёрко, перекатился по траве к ружью, устроил голову на кочке, как на подушке.

– Вот то, чего я хочу! – сказал он и рукой и взглядом обвёл высокое небо. – Всю бы жизнь так: костёр, лес, озеро, друг – и ни мамочек, ни учительниц, ни всяких там рож – один под небом на дикой земле!..

– Здорово, конечно! – согласился Алёшка. – Только… Думал я об этом: без людей не проживёшь…

– Как глядеть! Ружья сам я не сделаю, это понятно. А вот свободу себе отвоевать – могу! Ты это понимаешь? Вот меня учат, заставляют, а я на всё это «надо» – своё «хочу»! Как ванька-встанька. Положат – лежу, пока держат. Отпустили – хоп!.. – Юрочка поджал колени, изогнулся, махнул руками и в какой-то невообразимой стремительности оказался на ногах. – Вот так! – сказал он, довольный тем, что поразил Алёшку.

– Ты как-то это умеешь! – Алёшка не скрывал восхищения и зависти и смущался тем, что думает и поступает не как Юрочка. Он понимал, что на откровение должен ответить откровением, и сказал:

– А у меня наоборот! Для меня важно, что думают обо мне люди. Когда мной недовольны, я переживаю. Места себе не нахожу, пока не объяснюсь. Теперь, правда, не с каждым в откровенности пускаюсь, чувствую, что не все меня понимают. А раньше одной заботой и жил – ужасно хотел, чтобы все думали обо мне хорошо. Старался быть хорошим, изо всех сил старался! А не получалось. И ссориться приходилось. И даже драться…

Я, знаешь, когда поменьше был, мечтал начальником мира быть. Не таким, чтоб командовать. А таким, чтобы за справедливостью следить. Где кому плохо – я на помощь скачу, на коне. Почему-то на коне… Где несправедливость, я уже знаю и туда во весь опор! Потом понял: заботиться о добре и справедливости должны все. А начинать надо с себя. Себя сделать хорошим легче. Я ещё не могу до конца понять, кто мой бог. Ну, то совершенство, к которому надо стремиться. Но к хорошему можно идти и отбрасывая плохое? Правда?..

Давно, ещё лет с двенадцати, придумал себе правило: быть всегда самим собой. Как-то поймал себя на том, что я – разный: на людях стараюсь, чтоб всё хорошо, а когда остаюсь один, уже не стараюсь, как будто распускаюсь, делаю то, что никогда не сделал бы на людях. Поймал себя на таком и поклялся всегда быть одинаковым, даже когда рядом никого! Настоящий человек должен быть честным прежде всего перед собой. Верно ведь?.. Знаешь, о чём я думаю. Юрк? Если бы у меня был друг, такой, как совесть, мы бы вместе скорее настоящими людьми стали. Честное слово!..

Юрочка слушал молча, и, казалось, с интересом. Руки он засунул в карманы, поднял плечи, как будто ему было зябко рядом с огнём, и стоял так в задумчивости.

– Да-а, – сказал он наконец и щекой потёрся о плечо. – Что ты чудик – я знал. Но не думал, что до такой степени… И не обижайся! – крикнул он, заметив, как Алёшка вспыхнул. – Сам знаешь, я тебя за друга считаю. А эта твоя розовая блажь пройдёт. Дурь у тебя от чересчур благополучной жизни. – Юрочка, не вынимая рук из карманов, ходил взад-вперёд, вид его был мрачен.

– Ничего! Ничего!.. – вдруг выкрикнул он, голос его был странно напряжён. – Папочку своего я из-под земли откопаю! На свет произвёл, пусть обеспечивает место под солнцем!..

Алёшка только теперь вспомнил постоянную Юрочкину боль и почувствовал себя виноватым.

– А где он, твой отец? – спросил он осторожно.

– Знал бы, не торчал здесь! Чёрт его прячет. Мамаша всё тайной покрыла! Но где-то есть, если по отчеству я Михайлович… Догадываюсь, где-то в столице. И в каком-то чине… Ладно, тебя, чудик, это не касается. – Юрочка огляделся. – Дрова все пожгли?

Алёшка с готовностью встал, он всё ещё чувствовал себя виноватым перед Юрочкой.

– У меня, понимаешь, ботинки ещё не просохли! – Юрочка переступил босыми ногами, вывесил над затухающим огнём мокрые носки.

– Так ты сушись! Я схожу!.. – Алёшка рад был сейчас что-то сделать за Юрочку.

Он прошёл лугом, на краю леса наломал толстых сухих ольховин; пока перетаскивал их, стемнело.

В ночи Юрочка оживился: он запалил высокий огонь и, щурясь и отворачиваясь от жара. То приседал, палкой вороша поленья, то возбуждённо прыгал вокруг, подсовывая огню и отдёргивая окутанные паром ботинки. Глаза его в эти мгновения азартно горели. Как будто он перехватывал у огня добычу.

Алёшка отмыл от супа ведёрко, почерпнул чистой воды на чай, поставил пока в сторонке: огонь был слишком велик, чтобы навесить ведёрко на перекладину.

Юрочка обсушился, обулся, теперь стоял у костра, опираясь на палку, тонким сосредоточенным лицом бронзовел в отсветах пламени, как индеец.

Алёшка присел на обломыш ольховины, с интересом, некоторым даже трепетом, молча наблюдал за ним.

– Ты, Лёшка, плохо меня знаешь! – вдруг сказал он. – Второй год с тобой дружим, а я для тебя вроде чужого колодца. Знаешь, кем бы я был, если бы не моя железная мамочка? Ну, кем? Кем, думаешь?.. Разбойником!.. Что глаза таращишь, как сова на свет? Страшно? То-то. Душа у меня разбойничья. Понял?.. Я не дурак, понимаю, что времена Стеньки Разина прошли. А всё равно что-то осталось. В каждом. Люди скрывают, а все одного хотят. Душа у всех разбойничья! И ты, чудик, тоже в душе разбойник. Скажешь, нет? – Юрочка сверху вниз, щурясь, смотрел на Алёшку, на освещённых кустах качалась его тень. Маленький Юрочка казался огромным, как дерево.

– Хочешь знать, не из-за кубков и медалей я в спорт пошёл. И чемпионом стал. Что говорить, приятно, когда на груди звенит, да в газете расхваливают! А всё равно не из-за того. Когда ты один такой на город да область, на тебя узды нет. А всякая слабинка – уже воля!.. Потому и охота по мне. Здесь я сам по себе! Я да моё «хочу» – вот!.. – Юрочка отпрыгнул в темноту, подкинул ружьё, и сноп пламени рванулся к звёздам – один, второй. И спящая чёрная громада леса гулко отозвалась: ба-а… ба-а-а…

Алёшке стало жутко. И азартно. Юрочка здесь, в ночи, у костра, колдовал и завораживал, как языческий шаман.

Юрочка вернулся к костру, он тяжело дышал, колечки волос на его впалых висках лоснились, как после жаркого бега.

– Ты не читал, роман есть такой, «Пан» называется, – голос его срывался от возбуждения. – Пан – это лесной бог. А роман про человека, который ушёл от людей в леса. Спать не могу. Прямо обалдел от этого Пана! Вот бы такой жизни, а?.. Ну, давай чай кипятить. Напьёмся да на сено…

День и ещё день прошли в никем не нарушаемом одиночестве и в опьянении свободой. Они делали только то, что хотели: валялись на сене, охотились, палили костёр, ныряли в остуженную осенними ночами воду, ревниво испытывая друг у друга твёрдость духа, потом голые, мокрые прыгали вокруг огня, стараясь унять дрожь занемевшего тела. Им хорошо было вдвоём, и Алёшка, забыв про дом, школу, про железные принципы самовоспитания, с охотой повторял всё, чем жил Юрочка.

На третий день из вечернего тумана, скопившегося над лугом, выплыла, как из воды, тёмная фигура лесника Красношеина.

– Привет охотничкам! – крикнул он издали, зорким глазом охватил всё: раскиданное сено, портфели у стога, костёр, запас дров, немытое ведёрко с грязными ложками, кучи перьев от ощипанной дичи. Радость от того, что преступников он обнаружил на горяченьком месте, так и вылоснила его раскрасневшееся от ходьбы лицо. – Привет, привет, – повторил он, пристраивая к кусту ружьё и одновременно скидывая через голову ремешок своей командирской планшетки. – Шагаю бором, чую – дымом наносит, а откуда – не пойму. А это, значит вы!.. Между прочим, у честных тружеников сегодня не выходной?.. Что молчите, труженики?!

Юрочка отвернулся, поигрывал туго сжатыми скулами: вторжение лесника было явно ему не по душе.

Алёшка стоял, опустив голову, ботинком вталкивал в огонь головешки.

– Ладно уж вам, Леонид Иванович, – бормотал он. – Мы тут на волю вырвались. Отцу-то не обязательно про это знать… – Он с отвращением слушал свой жалкий лепет, но ничего не мог с собой поделать: унижение – первая плата за любое, даже малое, отступничество.

– Лексей! – Красношеин развёл руки, смотрел с укоризной на Алёшку. – Не понимаю, про что разговор? Разве друга продают?! Могила!.. – Только теперь Алёшка заметил, что лесник навеселе. – А ну в круг! К жару-пару!..

Ты, Кобликов, что землю ногой роешь? Не конь! Иди сюда. Вольные люди – свои люди!.. – Красношеин лёг на бок, вытянул из кармана бутылку, заткнутую свёрнутой бумагой. – От Феньки топаю! – шепнул он Алёшке и подмигнул. – Ну, ну, не ревнуй! Кружки у вас, молодцы, есть?

Алёшка взглянул на Юрочку, заметил, что Юрочка отмяк и с любопытством смотрит на бутылку в руках лесника.

– Это и есть то самое, от чего… – он покрутил рукой у головы…

– То самое… – успокоил его лесник.

– Вот, одна на двоих, – сказал Юрочка и протянул жестяную кружку.

– Ну, и валяйте из одной! Я – с горлышка… – Он налил в кружку, поднял над головой бутылку. – Как это в песне? За землю, за волю и за лучшую нашу долю!..

Лесник не пил, смотрел, как пьёт Юрочка, задыхаясь от жарких глотков. Юрочка кинул пустую кружку в ноги леснику, хотел что-то сказать, но сел на землю, открыл рот и замахал рукой, загоняя в рот воздух.

– Ожгло? – с участием спросил Красношеин. – Ничего, поживёшь – глотку вылудишь!.. На-ка, Лексей, держи!..

– Не хочется что-то, – сказал Алёшка, с опаской поглядывая на Юрочку. Он ощущал какой-то одеколонный запах, идущий из кружки, и в самом деле ему не хотелось пить.

– Ну, ты, чудик… – Юрочка остановившимся взглядом смотрел куда-то поверх Алёшкиной головы. Он погрозил пальцем и засмеялся. Засмеялся и Красношеин. Алёшка вздохнул, не дыша и морщась, честно выпил всё, что налил ему лесник. Красношеин и за ним проследил внимательно и только после того, как Алёшка закрыл рот рукавом и отдал ему кружку, не торопясь, допил то, что осталось в бутылке.

… В ночи Алёшка увидел звёзды и снова закрыл глаза. Голову палило, будто под черепом тлели угли. Он приподнялся – плечи были в сене, ноги на земле, – отполз в сторону. Его стошнило. Отдышавшись, он встал, покачиваясь, дошёл до озера, долго прополаскивал рот, умывал лицо, стараясь холодной водой прогнать слабость и дурноту.

Юрочка спал у стога, поджав колени к подбородку, от холода упрятав руки к животу. Алёшка накрыл его охапкой сена, лёг рядом. Голова всё ещё была как не своя и болела.

Странно, но он помнил всё, что было у костра после того, как Красношеин швырнул пустую бутылку в воду.

Помнил, как оглушило его то, что он выпил из кружки, как потерял власть над собой, помнил всё, что было потом. Сначала, как бы удивляясь, они разглядывали друг друга и смеялись. Юрочка пробовал делать стойку на руках, но валился, надувал губы и смешно икал. Друг за другом они перебрались к леснику, и все трое, обнявшись и раскачиваясь, точно в лодке, пели песни, потом просто орали от избытка чувств, стараясь перекричать один другого. Потом он и Юрочка на четвереньках носились по лугу, взбрыкивали ногами, гоготали и мазали друг друга землёй. Юрочка руками залез в озеро, лакал воду, как собака, и кричал: «Эй, чудик, а ты можешь так?»

Красношеин запалил жаркий костёр, и они прыгали через огонь, и Юрочка упал и спалил край штанины и ругался такими стыдными словами, что Алёшка даже протрезвел. Потом Алёшка плакал жалкими, непонятными слезами и размазывал слёзы по испачканному землёй лицу. Юрочка издевался над ним и кричал, что он девчонка и хлюпик. С Юрочкой они чуть не подрались и глядели друг на друга с ненавистью. Потом все трое набросились на еду и съели всё, что оставалось у них.

Сам Красношеин не был пьян, хотя орал вместе с ними песни. Полуприкрыв глаза, он следил за их выходками, и Алёшка готов был поклясться, что видел мрачное торжество в его глазах.

– Вот так, Лексей, – сказал он, поправляя на себе ремешок командирской планшетки и закидывая на плечо ружьё. – Одна бутылка и – нет человека! Даже двоих. Ну, бывайте здоровы, разбойнички!

Оставив их, он ушёл от костра в сумерки, канул в белый луговой туман как в воду…

Воздух похолодал, Алёшке пришлось зарыться в сено. Звёзды, как будто вмёрзнув во тьму, передвигались все разом вместе с чёрным небом, на глазах выходили из-за покатого, нависающего над головой стога. Ковш Большой Медведицы почти встал на ручку, вот-вот польётся из ковша рассвет.

Алёшка дождался, когда небо отделилось от земли и макушки леса проступили на прозрачном отсвете зари, вытащил из сена ружьё и пошёл к самому дальнему озеру – подальше от костерища с неприятной грязью вокруг.

Вернулся он при солнце. Развёл костёр, собрал в кучу остатки дров, приволок ещё одну толстую ольховину, приладил у костра вроде скамейки. Умылся, присел и затих, вбирая в себя прохладу и чистоту осеннего утра.

Какое-то обновление происходило в нём, похожее на то, как случается в природе поутру после ночной сокрушающей грозы: уходят, затихают мутные потоки, распрямляются прибитые травы, дымящийся под солнцем мокрый лес наполняется нарастающим щебетом, посвистом, радостными звуками падающей с листьев капели.

Алёшка хотел одного: как можно дольше удержать над собой это ясное небо с крохотными неподвижными облаками, эти прорезанные солнцем тени от леса на воде и на белёсой от росы луговине – весь этот чистый в своей первозданной нетронутости озарённый утренним солнцем мир.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю