Текст книги "Семигорье"
Автор книги: Владимир Корнилов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц)
ВАСИЛИЙ
1
Алёшка возвращался домой и от чувств, переполнявших его, запрыгивал на пни, стоявшие по обочинам дороги, и даже пробовал петь. «Молодые… капитаны… поведут… наш караван…» – выкрикивал Алёшка. Мальчишками они любили играть: прыгали с досок на щепки и дальше на камни, на скамейки, с обязательным условием перебежать двор и не коснуться земли. Радуясь детской радостью, увлечённый воспоминанием игры, Алёшка прыгал с пней на корни, с корней на разбросанные сучья и снова на пни. На повороте, стараясь перескочить дорогу, он сорвался и обеими ногами оказался на земле. Досада проступила в его лице. Он было снова вскочил на пень, но та радостная приподнятость игры, которая только что была, к нему не вернулась. Он шёл теперь по дороге, чувствуя беспокойство, и хмурился, не понимая, откуда оно? Плохого как будто он сегодня не делал. Ни дома, ни в посёлке никого не обидел. Откуда же это нудное, как стон комарья у самых ушей, беспокойство?
Алёшку обогнала подвода. На порожней телеге, свесив ноги в пыльных сапогах, сидел возница. Он поглядел на Алёшку, чему-то усмехнулся, крутнул вожжами. Лошадь понесла. Телега наезжала колёсами на корни, подпрыгивала, стучала, удаляясь. Подпрыгивал, дрожал плечами и спиной – как будто хохотал! – незнакомый возница.
Лошадь, телега, мужик скрылись, а перестук колёс всё ещё гулко и хохотно разносился по лесу.
Алёшка остановился. Приятные события дня, которые до самой этой минуты он удерживал в себе, распались, обнажив то, от чего он пытался уйти. Конюшня. Василий. Его ладонь на взмокшем боку Майки, осуждающий взгляд. Да, вот она, та воспалённая точка, от которой шло беспокойство!
В детстве Алёшка свято верил, что все люди – добрые. И зло между ними возникает только от того, что люди не успевают вовремя объясниться.
«Когда всё ясно, открыто, откуда тогда взяться злу?» – думал Алёшка. Он чутко улавливал малейшую нелюбовь к себе и объяснялся с любым человеком тотчас, как только чувствовал с его стороны даже скрытую нелюбовь. Мир, в котором он жил, был добр к нему, и самой важной заботой Алёшки-отрока было прояснить отношения, если почему-либо они затуманивались, скорее возвратить доброе расположение к себе окружающих его людей.
Теперь, когда Алёшка повзрослел и границы его мира отодвинулись далеко от дверей их квартиры, городского двора и ближних улиц, он начал понимать, что не всё просто и ясно в отношениях между людьми. Нет, он по-прежнему верил в добро и по-прежнему хотел и старался, чтобы люди хорошо относились к нему и друг к другу. Но теперь он научился сдерживать себя, он наблюдал и думал и далеко не сразу и не к каждому спешил со своим откровением.
Василий был едва ли не первым человеком в его жизни, с которым Алёшка боялся открыто говорить. И хотя давно он тяготился нелюбовью Василия, он всё откладывал своё объяснение с ним. Чувства отвращали его от Василия, ничего доброго от разговора с ним он не ждал.
«Так нельзя, – думал Алёшка. – Так дальше нельзя! Надо объясниться. Надо завтра же с Василием объясниться!» – думал он и в возбуждении не замечал, что ускоряет шаги, почти бежит к посёлку.
Утром, проснувшись, он сразу вспомнил о Василии. Но желания пойти на конюшню и объясниться – на что вчера он настроился столь решительно – теперь не было. Алёшка подумал, что сегодня он может обойтись без Василия.
Он нежился в кровати, щурился от солнца, льнувшего к распахнутым ветром занавескам, с приятным чувством вспоминал Юрочку и, в общем-то, ничем не примечательную Ниночку, в судьбе которой должен был теперь принять участие он, Алёшка. Мысли были приятные, Алёшка улыбался в синеву потолка. Он не хотел портить себе выходной день и решил идти на рыбалку.
Но едва он оказался на берегу Нёмды, услышал стук топоров, голоса, шелест пил, – на стройке работали каждый день дотемна, – вернулось в его жизнь «вчера». Алёшка почувствовал, что не сможет спокойно сидеть за удочками, радоваться обычным своим радостям, пока не объяснится с Василием. Он вернулся, занёс удочки в сарайку, пошёл на конюшню.
Василий сидел на скамье, курил. Двор с плешинами выбитой травы был выметен, телеги расставлены в ряд, из раскрытых настежь ворот несло прохладой, острым крепким запахом лошадей и навоза. От сильных рук Василия, от его тела под рубахой без пояса, с раскрытым воротом, исходил жар. Косички жёлтых волос на висках и шее были мокры и темнели. Василий молча остывал, как перегретый мотор.
Алёшка решительно и хмуро сел рядом на скамью, подошвами ботинок долго приглаживал землю, наконец спросил:
– Василий Иванович, почему вы меня не любите?..
– А за что тебя любить? – Василий разглядывал тлеющий конец самокрутки, зажатой в широких пальцах, как будто обдумывал, продолжать разговор или довольно сказанного. – Воза не вывезешь, сам на возу едешь. Жеребёнок, тот, ладно, не зря прыгает – конь будет. Из тебя не знаю, что будет… – Он докурил, окурыш бросил в бочку с водой, поглядел, угас ли окурыш. – За отцом живёшь, парень. Барчук, одним словом!.. Ну что, лошадь тебе подавать?..
Он встал, пошёл в конюшню. Тяжёлые солдатские ботинки Василия отчётливо и неторопливо ступали по чистой земле.
Алёшка сидел, закрыв лицо руками, но слышал каждый шаг Василия. И каждый его шаг отдавался в гудящей голове болью, как будто голову трясли.
Алёшка не помнил, как добрёл до бугра на вырубке и опустился к подножью своей сосны. Сидел, тупо смотрел на бурую от опавшей хвои землю, морща лоб, слушал, как в малиннике маленькая птица чекан как будто чеканила по камню: «Чок-чек… Чек-чук…» «Барчук…» – слышал Алёшка и, отирая мокрые щёки, думал: «Всё. Конец. Теперь всему конец».
Из дневника Алексея Полянина, год 1938…
Я помню, почему-то до сих пор помню одну страшную для меня ночь. Было это на Урале. Мы жили в леспромхозе, и отец вёз меня на лошади из больницы домой. Случилась метель. Снег лепил. Всё стало бело: дорога, лес, небо. Лошадь с трудом одолевала несущуюся на нас снежную реку.
Отец закутал меня в тулуп. Он стоял на коленях, спиной к лошади, и прижимал меня вместе с тулупом к себе, не давал ветру распахивать полы. Вожжи он привязал к саням, лошадь понукал криком. Я сделал в тулупе дырочку, и когда сани дёргались и отец наклонялся, я видел в сумраке его мокрое лицо и залепленные снегом очки.
В тулупе, под отцовскими руками, было тепло и весело, как дома, в согретой постели, и было даже любопытно подглядывать шипящую, как пар, метель.
Где-то среди поля лошадь встала. Отец вывалился из саней, побежал что-то подправлять. Я встал на ноги и повертел головой, высвобождаясь из намокшей овчины. И тут ветер вдруг как будто разорвал на мне тулуп. Метель набросилась, выла, свистела, стегала лицо и грудь заледенелыми жгучими кнутами. Отца я не видел за белой спиной лошади. И подумал, что отец не вернётся из метели.
Я испугался одиночества и брошенности и, не успев даже вытереть слёзы, дико закричал:
«Па-па!..»
Я успокоился и затих, лишь когда отец снова впрыгнул в сани, закутал меня и прижал к себе. Тогда, наверное, тогда, я понял, как невозможно без отца… Я до сих пор помню Урал, ту страшную снеговую ночь.
Ну, как мне быть без отца?! Зачем Василий хочет вытолкнуть меня в метель?..
2
Юрочка разыскал Алёшку на берегу Волги. Алёшка сидел в тальниках на песке, уткнув подбородок в колени. Юрочка с ходу подвалил к Алёшке, его глаза сияли.
– Здорово, человек! Ну как, жив? С коня не слетел? Шею не сломал?! – Он пристроился рядом, отгородив Алёшку от приятного, ещё тёплого осеннего солнца, удобно вытянул ноги. – А у меня удача, – сообщил он. – Ниночку уговорил! Расписал ей про лошадку, как мы с тобой по лесу гарцевали, она и ручки кверху! Глазки заблестели, губки заулыбались. Видел бы ты Ниночку, когда она улыбается! Только знай, – лицо Юрочки стало угрожающим. – Ни единой роже чтоб! Ниночка с придурью. Волков так не боится, как славы… Да ты что, топиться пришёл, что ли?!
– Так, думы всякие, – нехотя отозвался Алёшка.
– Думы!.. У него думы, а у меня что – хвост от репы? – Юрочка лёг на спину, закинув руку под голову, лежал, сердито покусывая тальниковый лист. – Ладно, бес с тобой, – сказал он, поворачиваясь на живот. – Думай, если голова большая… Давай договоримся, где ты нас с Ниночкой встретишь? Помни, без чужих глаз!.. Ну, где? В десять мы на переправе будем…
Алёшка, не отрывая подбородок от колен, тоскливыми глазами смотрел на приподнятую над песками гладь Волги. «Вот дунет сейчас ветер, – отрешённо думал он, – и покоя на Волге как не бывало. Вот скажу я сейчас Юрке, что я надумал, и наша дружба, как лодка – вверх дном. Но я могу и не говорить?! Василий обидел меня, сказал жестокие слова. Но в моей жизни он ещё ничего не переменил. Он сколько угодно может меня не любить, может как угодно обо мне думать, но лошадь он всё равно выведет, если завтра я приду на конюшню.
Он выведет мне лошадь, потому что у меня есть отец. Но я не хочу жить в чужой одежде, не хочу сидеть в тёплом тулупе за спиной отца! И об этом я сейчас скажу Юрочке. Скажу, и раздену себя, и стану как голый король из сказки! И сразу всё переменится, Юрочка первый от меня уйдёт. Он просто потеряет ко мне интерес, потому что без отца я – ничего. Для всех! Для лесника Красношеина, для шофёра Гриши, для всего посёлка! И в классе будут смотреть на меня по-другому, потому что Юрочка всем расскажет, что я – голый король! Он расскажет…»
– Да что ты молчишь?! – Ко бликов в сердцах толкнул Алёшку плечом.
– Юрка!.. Я должен тебе сказать… Юрка, ты знаешь… – Алёшка сидел бледный, слова не шли на язык. Они были слишком тяжелы, чтоб их произнести. – В общем, я не могу достать лошадь… – глухо сказал Алёшка.
Юрочка на какое-то время замер, потом рывком сел.
– Почему? – спросил он быстро.
– Всё. Отъездился… – с трудом выговорил Алёшка.
Глаза Юрочки наполнил страх. Огромные зрачки смотрели на Алёшку, как наставленные ружейные дула.
– Отца забрали?! – выдохнул Юрочка.
– Куда забрали?.. – Алёшка не понимал, о чём говорит Юрочка. Наконец понял, сказал устало: – Глупости! Отец работает, как работал. Понимаешь, Юрка, я понял, что не имею права ни на лошадь, ни на мотоцикл. Мне всё дают из-за отца. Отцу положено, я пользуюсь. Я не хочу так. Надо как-то, ну зарабатывать, что ли, радость…
Юрочкины губы, скорбно сжатые, растянулись в улыбке, глаза засияли.
– Значит, у тебя всё по-старому?.. А я чёрт-те что подумал. Ты уж не пугай людей своей совестью!..
– Нет, Юрка. Для меня это серьёзно.
– Ну и человек!.. Неужели ты не понимаешь, что отказываться от того, что можно, – это, извини, быть хуже дурака… Лопуховский разумный эгоизм, хочешь знать, выше всяких там самоограничений. Твоё благородство – не благородство! Тебе плевать, что другу ты свинью подкладываешь. Как же, ты доволен своим спокойненьким «я»! Вот он, твой эгоизм! Только не разумный!
– Рахметов готовил себя к революции и спал на гвоздях. Наверное, тоже для своего удовольствия…
– Ты, чудик, хоть отличай землю от неба! Рахметов – литература. Идея!.. А мы говорим про жизнь. Вот про то, на чём сидим… Мы с Эдькой, сыном предрика, на рыбалку на машине ездим. Раз предрику положена машина, он не будет ходить пешком, чтоб показать своё благородство. Сам ездит и меня и Эдьку возит!.. А ты как чуха деревенская, хоть и в столице жил. Теперь даже девочки о спасении души не думают. О приличиях, правда, думают. Да и то не из-за совести – так положено… Ну, уразумел?
– Уразумел.
– Где нас завтра встречать будешь?
– На переправе.
Юрочка поморщился.
– Не то, людей там!.. А мы на тарантасе, как барчуки!..
Алёшка до боли прикусил губу, как только мог спокойно сказал:
– Зачем на тарантасе? Пешком.
– А лошадь?
– Лошади не будет, Юрка…
Тонкое лицо Кобликова вспыхнуло и погасло, стало серым, как пепел. Алёшка видел в глазах Юрочки отчаянье, в сжатых губах – злость.
Юрочка с трудом разомкнул губы.
– Но ты понимаешь, что я договорился с Ниночкой?.. Можешь ты на один день забыть про свою идиотскую совесть?.. Я же сказал ей!.. Ну?! Мне завтра нужна лошадь. Только завтра!..
– Нет, Юрка. Если хочешь, я сам извинюсь перед твоей Ниночкой. Но лошадь больше не возьму.
Юрочка как будто застыл. Потом медленно высыпал из горсти песок, отряхнул руки, сказал как будто даже задумчиво:
– Чуха интеллигентная, вот ты кто! В святые метишь! Не попадёшь. Нив святые, ни в герои. Пуп у тебя не тот, надорвёшь. Чуха! Тьфу!..
Юрочка вскочил.
Алёшка видел, как в бешенстве он взбирался на берег и песок летел из-под его новых жёлтых сандалий, точно из-под копыт коня.
3
– Алёшенька, ты… влюбился?..
Елена Васильевна положила руку на плечо сына и, не вполне уверенная в своей правоте, легонько прижала Алёшку к себе.
Открытый, весь ещё в мальчишеских веснушках, Алёшкин лоб покраснел, покраснели тёмные от загара, похудевшие щёки, высокая шея, с резким выступом гортани. Он стоял у плиты, вытирал только что вымытую посуду. Елена Васильевна видела, как его лёгкая, с широкой кистью рука замерла, зажав в полотенце ложку. Он молчал и не поднимал глаз, потом вытер ложку, осторожным движением, не тревожа на своём плече её руку, положил ложку на плиту.
– Было бы лучше, если б влюбился, – сказал он и усмехнулся непривычной горькой усмешкой.
Елена Васильевна, как свою, почувствовала лежащую на душе сына тяжесть. Она хотела спросить, что тревожит его, но сын мягко попросил:
– Не надо, мама… Я попробую разобраться сам, ладно?..
Он почти касался пухлыми губами её щеки. Елена Васильевна неожиданно для себя увидела, что всегда голубые Алёшкины глаза потемнели до серости, взгляд их был тревожен и как будто направлен в себя.
Алёшка изменился после того, как побывал у них в доме Юра Кобликов. Вот уже почти неделю Елена Васильевна с тревогой наблюдала за сыном. В то необычное утро он вышел из комнаты поздно, когда Иван Петрович уже отправился на работу, робко вошёл в кухню. Лохматая голова с зализом на виске, угрюмое лицо, помятое в неспокойном сне, какие-то неуверенные движения, – это был другой Алёша. Комкая в руке полотенце, он на цыпочках шёл к умывальнику, как будто боялся в своём доме кого-то разбудить. У стола он увидел Елену Васильевну, смутился. «Доброе утро, мама», – сказал он и поспешно прошёл в уборную.
Сковородку каши он съел молча. После завтрака взял из её рук мочалку, начал мыть посуду. Сердце у Елены Васильевны дрогнуло. С любопытством и растущей тревогой она наблюдала, как Алёша мыл пол у себя в комнате и на кухне, вечером с вёдрами ходил на пруд, поливал их небольшой огородик и цветник перед окнами, – это всегда было её заботой, она смирилась с ней, как и со многими другими домашними заботами.
На следующий день Алёша переколол груду дров, снова мыл посуду, пол.
Елена Васильевна пыталась разгадать, что так изменило Алёшу. То, что он делал, её радовало, но тревожило другое: она не видела радости на лице сына.
Однажды он налил в корыто воды и стал стирать свои носки и рубашку. Елена Васильевна, увидя, как старательно он мылит и простирывает рубашку, с облегчением подумала о девушке. Но горькая усмешка, проступившая на лице сына, заставила её смутиться.
По утрам Алёша стал исчезать из дома. Он поднимался раньше Ивана Петровича, едва слышно проходил в кухню, тяжёлую наружную дверь открывал так, чтобы не потревожить их, и уходил. Возвращался к завтраку усталый, но с упрямой, затаённой в лице улыбкой. И пахло от его рук и ботинок лошадьми и навозом.
Елена Васильевна успокаивала себя, думала, что у сына новое увлечение – лошади, и, встав однажды пораньше, вслед за Алёшкой пошла к конюшне. Не подходя к ограде, она наблюдала незнакомую ей жизнь конного двора. На дворе видела только конюха Василия Ивановича. Он на руке нёс хомут и сбрую. Всё сложив на телегу, он вывел лошадь, стал запрягать.
От конторы к конюшне косолапо шёл низенький, как мальчик, возчик Чувакин. Он поленился идти к калитке, перелез прямо через изгородь. У конюха принял лошадь, сел в телегу, поехал из ворот, Следом появился водовоз. Василий Иванович вывел ему чёрную, знакомую Елене Васильевне лошадь, но запрягать не стал. Водовоз сам запряг лошадь, встал на телегу позади бочки, быстро поехал по дороге вниз, к речке. Василий Иванович закрыл за ним ворота, сел на лавочку, закурил.
Алёши нигде не было видно. «Ну вот, уже в лес уехал!» – подумала Елена Васильевна. Она хотела подойти к Василию Ивановичу, поговорить о сыне, но в это время из задних раскрытых ворот вышел Алёша. В согнутых напряжённых руках он держал вилы с большой кучей навоза на них. Видно было, что нести вилы ему тяжело, он часто и мелко переступал и даже клонил голову. Он свалил навоз у изгороди и сразу ушёл обратно, и опять вышел, неся на вилах навоз. Работал он старательно, затем поставил вилы к стене, взял метлу и ушёл в конюшню. Потом вывел лошадь, привязал к столбику и долго её чистил, будто был конюхом! Василий Иванович сидел на лавочке, курил, с каким-то подчёркнутым равнодушием поглядывал в сторону работавшего Алёши. Елена Васильевна возмутилась и направилась к конюху сказать какие-то очень резкие слова, но в это время Алёша снова появился на дворе.
Елена Васильевна с трудом остановила себя, она боялась, что своим вмешательством оскорбит сына.
Домой она вернулась расстроенной. Иван Петрович выслушал её, пожал плечами. «Хорошо, узнаю», – сказал он.
С работы Иван Петрович пришёл молчаливый. Ходил по квартире, перекладывал с места на место книги, газеты, стоял у окна, барабанил пальцем по стеклу.
– Вот что, Лен, – сказал он наконец. – Попробуй не вмешиваться в отношения Алёши с Василием Ивановичем. Что-то мы проглядели с тобой. Забыли, что в его возрасте не только ловят рыбу… Я говорил с Василием Ивановичем. Стыдно мне перед ним!.. Я был благодарен ему за то, что взял на себя смелость поправить нашу слепоту…
Елена Васильевна не сразу поняла, о чём Иван Петрович говорит. А когда поняла, прижалась к спинке стула, охватила плечи, упрятала на груди подбородок и так сидела немо, как будто в комнате была одна. Иван Петрович видел, что Елена Васильевна замкнулась, хуже – он чувствовал её враждебность тому, о чём он говорил. Но уступить не мог: он был убеждён в мудрой правоте конюха.
Елена Васильевна не поняла и не приняла его доводы. Она раскрыла книгу, сделала вид, что углубилась в чтение.
…Василий был в холодке, под навесом для телег, в окружении всех малых Петраковых. Неторопливыми пальцами тяжёлых рук он ловко плёл маленькие, на детскую ногу, лапотки и тихо приговаривал: «Росла липка на бугорочке. Отняли у липки лычко. Отняли не по злу, для дела: сплести лапоточки, обуть босые Валькины ножки. Чтоб Валькины ножки могли бегать по холодной дорожке…»
Маленькая Валька, плотная, как бочонок, смотрела на Василия и счастливо смеялась. Старшая Нюрка держала на коленях младшенькую Верку, завистливо смотрела то на лапотки, то на Вальку, то на доброе лицо Василия и, рывком подтягивая к животу сползавшую с колен Верку, всё порывалась и не решалась о чём-то спросить. Но Василий всё видел и понимал. Он плёл и досказывал свою сказку, как того ждала робкая большеглазая Нюрка. «Обуем мы Валькины ножки, – говорил как будто своим рукам Василий, – заладим лапотки и сестричке-нянечке Нюше. Потом Мише, брату Ивану. И самые крепкие и завидные заплетём нашей мамке Марусе…»
Алёшка от конной загороди с изумлением смотрел на просветлённое лицо Василия. Откуда тут малые Петраковы? Что за сладость нашли они здесь, на конюшне?..
Алёшке удивительно было видеть Василия в окружении счастливых пацанов. И не верилось, что этот неприятный ему человек может быть добрым.
По-за кустами, чтобы его не заметили, он обошёл конный двор, с другой стороны вошёл в конюшню и остановился в ещё большем изумлении: в проходе с его лопатой в руках усердно выскребал пол Иван Петраков.
С недобрым чувством Алёшка подошёл к Ивану.
– Здорово! – сказал он, даже не стараясь смягчить свой неприветливый голос. – Ты что, в работники пошёл?..
Иван беззащитно стоял, стеснительно шевелил лопатой.
– Не, не в работники… – сказал он, глядя в пол. Шмыгнул носом, утёрся ладонью и вдруг вскинул на Алёшку счастливые глаза:
– Дядя Вася нас всех в дети взял!.. Отцом он нам теперечи! – Иван неумело засмеялся и отвернулся. – Ты не серчай! – сказал он. – Лопата вон вторая есть. Коли охота – помогай!..
Алёшка опустил голову, молча стоял перед Иваном. Что-то вокруг грохотало, сотрясая мир. Он слышал грохот и удивлялся, почему ничего не слышит Иван?
Иван покачивал лопатой, шмыгал носом и томился ожиданием. И чуткие лошади в стойлах, за его спиной, спокойно переступали ногами, хрупали сено…
В один из последних дней лета Алёшка подошёл к Василию, сел рядом, сцепил руки, глядя, как от напряжения белеют суставы на пальцах, сказал с обретённой решимостью:
– Спасибо вам, Василий Иванович. За меня, за Ивана, Вальку, Нюрку. Я плохо о вас думал! Думал, вы не добрый человек!..
Василий жёлтым пальцем снял пепел с самокрутки, долго молчал, разглядывая свою мозолистую ладонь. Сказал, как будто бы не к делу:
– Майка-то застоялась. Оседлать?
Алёшка покачал головой.
Василий молча докурил, бросил окурыш в бочку с водой, как и в тот раз, поглядел, пока он не угас, сказал, не одобряя:
– Напрасно, Алексей! Лошадь ты заслужил.
– Нет, Василий Иванович, даже не знаю, отработал ли то, что раньше взял. – Алёшка встал. – Больше, наверное, не приду. В город перебираюсь, до зимы в общежитии буду. Прощайте, Василий Иванович!..
Он поклонился и пошёл.
Алексей уже был за воротами, а Василий всё смотрел вприщур вслед ему, задумавшись, как будто житейским своим чутьём ведал, что их дороги разошлись только на время, что где-то там, впереди, в недалёких годах, на другой срок, сойдутся они в одну дорогу, на этот раз в долгую и тяжёлую дорогу войны.
Из дневника Алексея Полянина, год 1938
К нам в квартиру забрался вор. Собственно, не забрался, а прямо днём вошёл через открытую дверь, когда дома никого не было. Вора поймали: лесник Красношеин встретил его на переправе, заподозрил по биноклю и чёрной форменной фуражке. Какой-то чудной вор: надел на себя папину фуражку, на грудь повесил бинокль!
Но дело не в воре – им оказался бродяжка с плывущего по Волге парохода. Дело в том, смешном и грустном, что открылось вдруг.
Когда вора привели в папин кабинет (народу там набралось!), он, вор, и говорит: «Что у вас за начальник?! Украсть нечего! Всё богатство – бинокль и фуражка…»
Бинокль да фуражка! И те казённые… Другими глазами смотрю на отца. Кто он? Что он? С утра до вечера в делах и заботах, и всё там, на строительстве, будто этот лесной техникум – вся его жизнь! Чего-то добивается, с кем-то ругается, требует, просит, нервничает и очень редко радуется. Только и слышишь: «Надо, надо…» Корпусам нужно оборудование, общежитиям – бельё, посёлку – клуб и радиоузел, техникуму – преподаватели.
А что нужно ему самому? Час покоя. Вечером, за газетой, чашку крепкого чая. Да чтоб мама была уж если не довольна, то, по крайней мере, не расстроена.
Я теперь замечаю то, что не видел раньше. Отец любит чай с вареньем из чёрной смородины. Но если мама ставит к ужину смородину, он кладёт себе на блюдце три маленьких ложки варенья и выпивает с ними две чашки чая. Я вижу, он хочет продлить удовольствие, но он сдерживает себя. Вкусное он вообще не ест, всё – мне и маме.
Мне он отдал для охоты свои крепкие болотные сапоги, сам в ботинках прыгает по грязи. Я не видел, чтобы он что-то купил для себя: второй год ходит в чёрном суконном френче и в потёртой шинели лесника. И в Москве-то он не роскошествовал, а здесь, в Семигорье, упрямо старается, быть как все.
Отец: «человеком не рождаются, человеком становятся».
Мама: «главное в человеке – воспитанность».
А что такое воспитанность? Умение сдерживать себя.
В первом и во втором случае требуется волевое начало.
В школе учительница анатомии возвестила всему классу: «Вы не воспитаны. Полянин!..» Это после того, как изверг Коханов, с прилизанной медовой чёлочкой на лбу, десять минут исподтишка тыкал мне в бок указкой, испытывая мою железность. В конце концов, я вырвал у него указку и с треском сломал о кохановскую подленькую руку. Дело было, конечно, на уроке и, конечно, анатомии.
Куда ни ступи, жизнь везде требует сдержанности.
Вопрос, может ли человек, в себе удерживая взрывы чувств, САМ сотворить себя по своему идеалу?
Лев Толстой в молодости ставил перед собой задачу быть человеком comme il faut[1]1
Comme il faut – благовоспитанность (фр.).
[Закрыть]. Задача казалась ему важной, он к ней стремился и, в общем-то, достиг. Правда, комильфотностъ он послал потом к чёртовой бабушке, опростился и стал жить не блеском манер, а мудростью. Но это уже после того, когда он понял пустоту и никчёмность внешнего блеска.
А что, если я хочу быть и красивым, и мудрым, сильным и мужественным, добрым и справедливым?
Можно ли сознательно добиться в себе такого единства? Ну, не всё зараз. Для начала хотя бы быть добрым и справедливым?..
Я открылся Юрке Кобликову. Он прищурил глаз, посмотрел на меня с сожалением. «Ты – идеалист, – сказал он. – Ель хоть сто раз сажай на песке – не вырастет. Сосна – вырастет. Об этом знаешь у кого? – у Сталина есть. На, читай…» Он подвинул мне книгу.
«Всё зависит от условий, места и времени», – читал я отчёркнутые слова, и Юрочка следил за выражением моего лица. Когда я дочитал, он сказал: «ВСЁ. Понял?..»
Цитатой он пришиб меня, как оглоблей.
Выходит, бейся над собой не бейся, а попадёшь в другие условия, и всё? Всё, что в тебе воспитали или ты сам в себе воспитал, всё это, как пух с одуванчика: дунули – опять голенький? Начинай сначала?! Среди умных – ты умный, среди воров – вор, среди дураков – дурак? Но если я уже был умным, я не могу стать дураком?! Наоборот – могу. А надеть шкуру и снова стать дикарём – не могу!
Нет, обстоятельства не могут быть сильнее человека. Я даже вот о чём подумал. Я – на охоте. Полез в болото за уткой, и болотина всосала меня. По Юрке – я должен замереть и ждать, когда изменятся обстоятельства: или разыщут меня, или болото высохнет. Буду я ждать? Чёрта с два! Пока хоть палец торчит, пока зубы могут за что-нибудь ухватиться, буду драться за себя! Да и сам Юрка в болоте сидеть не будет. Для сосны это, может, и так. Для неё условия – вопрос жизни. А человек способен понимать, выбирать, способен изменять то, что не по нему. Нет, человек выше обстоятельств! И Сталин, говоря об условиях, месте и времени, наверное, думал о другом. Надо проверить силу обстоятельств. На себе.
Сегодня 5 октября, ближе к ночи. НЕЗАВИСИМО ОТ ОБСТОЯТЕЛЬСТВ, я должен пройти через лес до пересечения просек (квартальный столб 74–75/91-92). Два километра туда, два обратно. БЕЗ ОРУЖИЯ. Выход 22.00. Чтобы иметь цель и лишить себя отговорок, три часа тому назад, когда уже смеркалось, я воткнул в квартальный столб свой кинжал с рукоятью из ножки косули, одну из самых дорогих для меня вещей, подарок старого уральского охотника Сергея Львовича Ушакова. Если обстоятельства окажутся сильнее меня, и я струшу, я потеряю кинжал – на рассвете просекой пройдут лесорубы. И мне будет больно. На всю жизнь больно!..
Сейчас 9 ч. 30 м. За окнами темень. Начался дождь. Отец читает. Мама шьёт. В комнате топится печь. Дверка приоткрыта. Сухие, охваченные пламенем дрова уютно, потрескивают. И никуда не хочется идти.
Выхожу, как есть в курточке, чтобы не обратить на себя внимания.
Ну вот дописываю. Зубы ещё стучат от холода и переживаний. Однако по порядку.
Бывать в лесу ночью, одному, мне ещё не приходилось. И вот честно: никогда не думал, что ночь и лес так страшны. Днём я всё вижу, знаю каждый голос, будь то зверь или птица. И оттого, что я вижу и знаю, страха нет. А тут, в ночи, как в погребе, меня обливает дождь.
И лес, наглухо запахнутый, чёрный и дикий, гудит и воет на меня, как на чужого! Все мои чувства как будто встали на дыбы, я беспомощно стоял на краю посёлка и не решался переступить страшную черту. А лес шумел и плескался водопадным плеском, и я понимал, зачем мне надо покинуть огни посёлка и броситься в холод и мрак, в о мутную неизвестность осенней ночи?!
Волосы мои намокли, по лицу и за ворот стекал дождь, куртка прилипла к спине. Я чувствовал: ещё пять, десять минут бездействия, и я побегу домой. И торжествовать тогда буду не я, торжествовать будут ночь и Юрочка.
Я прижался мокрой спиной к сосне и заставил себя думать. Я мысленно шёл туда, где на пересечении просек стоял нужный мне квартальный столб. Воображением мне удалось раздвинуть тьму. И когда мысленно я перепрыгнул знакомый ручей и под увешанными мхами, бородатыми сучьями наконец-то прошёл сумрачное, даже днём пугающее меня еловое урочище, я почувствовал, что теперь могу войти в лес. Я шёл короткими настороженными шагами, но шёл. Дорогу угадывал по едва заметным просветам между деревьями. Но чем дальше уходил от посёлка, тем труднее было идти: как будто пристегнули ко мне тугие резиновые вожжи, и каждый мой шаг до невозможности натягивал их. Я попытался бежать, но бугры корней подламывали мои ноги, я спотыкался, в конце концов, тяжко шлёпнулся в мокрую впадину у ручья. И в то же мгновение угрожающе вспыхнула тьма, я услышал быстрые грузные удары – кто-то тяжело бежал, охватывая меня.
Не помню, как очутился в посёлке: видно, те вожжи, что тянули меня, сработали в бешеном темпе. Моё сердце явно искало способ вырваться из груди, чтобы хоть раз-другой глотнуть воздуха, потому что сам я безнадёжно задыхался. До того безнадёжно, что не мог стоять, и опустился у изгороди, прямо на землю.
Так я сидел, приходил в себя, пока жаркий стыд за дикий свой страх не пронизал меня от ушей до пят.
Тогда я встал, сжал кулаки и зубы, всё во мне закаменело в упрямой решимости дойти. Я был в таком состоянии, что если бы меня рвали на куски, я всё равно бы шёл, пока не свалился мёртвым.
Но тут я сам остановил себя. «Нет, милый друг, – сказал я себе. – В таком состоянии, может, ты и дойдёшь, ничего не видя, не слыша, сжавшись перед ночью, как мышь перед котом. Твоё упрямство – тот же страх наоборот. В слепости и глухости над обстоятельствами не поднимешься! Давай-ка, милый друг, всё с начала…»
Даже в ту, трагическую, минуту я понимал, что должен не просто пройти – должен пройти хозяином по этой тьме. Только тогда я мог бы считать, что обстоятельства побеждены.
Я спросил себя: чего я боюсь? В лесу нет ни чертей, ни леших. Их вообще нет на земле? За них хохочет филин, кричит сова, стонет сохатый, подвывает волк. Но все эти звери и птицы сами боятся человека! Так чего же бояться мне?!
И я пошёл. По дороге зацепил ногой и поднял увесистую валежину, которая вполне могла бы сойти за дубину. Подержал в руках, отбросил, – свой путь я должен был пройти без оружия. Что говорить! – страх я чувствовал, но звуки слышал, и глаза мои были открыты. И когда впереди или сбоку что-то трещало и всё сжималось во мне, я не бежал. Останавливался, овладевал собой и шёл на треск, и узнавал, что и почему трещит. У ручья нарочно задержался, походил вокруг, попытался разглядеть следы, но чернота и дождь укрывали землю.