355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Тендряков » Собрание сочинений. Том 3.Свидание с Нефертити. Роман. Очерки. Военные рассказы » Текст книги (страница 11)
Собрание сочинений. Том 3.Свидание с Нефертити. Роман. Очерки. Военные рассказы
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 16:45

Текст книги "Собрание сочинений. Том 3.Свидание с Нефертити. Роман. Очерки. Военные рассказы"


Автор книги: Владимир Тендряков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 42 страниц)

А радио оглушающе кричит лозунги, а воздух заполнен ревом проносящихся самолетов, и флаги, флаги, флаги, и портреты, портреты, портреты… Чаще всего человек с усами, при погонах, при орденах – генералиссимус Сталин. Радио и песни славят его имя, самолеты в воздухе строятся в ряды, выписывая в небе шесть букв – СТАЛИН, миллионные тесные лавины по улицам плывут туда, где он стоит. Со всех концов громадного города, через весь город, поток за потоком, застревая в тесноте, выжидая, двигаются и двигаются все ближе и ближе к площади. И по радио, и из уст в уста возбужденно передается: «Он там, он не ушел, он все еще стоит…» Его можно лицезреть только по большим праздникам, в остальные дни он недоступен. Не пропусти, смертный, своего счастья, успей воочию увидеть живое бессмертие!

Федор привык все хорошее связывать с его именем. Он, как и другие, жадно прислушивался к голосам из репродукторов: стоит на трибуне или ушел, выпадет удача увидеть его или нет? Он стоит, он пока не ушел…

Не особенно многолюдная колонна художественного института, стиснутая другими колоннами, влилась в Манежную площадь. Земля, заполненная людскими головами, напряженно кипит, шевелится. Поток пробивается навстречу музыке и несмолкающим раскатам «ура». В серое дышащее осенней сыростью небо устремлены массивные башни, растущие из кирпичных кремлевских стен. Море голов с флагами, портретами, плакатами, диаграммами обтекает потемневшее от времени здание Исторического музея.

– А нам, кажется, повезло, – произносит Вячеслав Чернышев, – пройдем близко от трибун.

– Ура-а!!! – взрывается впереди, совсем рядом.

Из поросли красных флагов, беспокойно качающихся диаграмм и портретов растет вверх многоголовый храм Василия Блаженного.

Федора несет вперед. Он никого не видит, но уже машет руками, кричит «ура», кричит самозабвенно, радостно.

– Ура-а великому Сталину! Великому Сталину – ура-а!

Он все еще там, он все еще стоит… Великий вождь и учитель, лучший друг железнодорожников и вальцовщиков, строителей и энергетиков, ученых и землеробов, детей и физкультурников, вдохновитель всех побед, знамя эпохи, слава эпохи – мы идем к тебе!

– Ура-а! Великому Сталину! Великому Сталину – ура-а!

Среди вздыбленных башен, среди покато устремленных к небу тяжелых стен, среди всего громадного, величественного, освященного суровостью старины, Мавзолей, мокро сияющий полированным гранитом, как-то неприметен.

Вокруг возбуждение, неистовость, неумеренная пышность, неумеренное торжество, а сам Мавзолей прост, естествен, скромен, словно гранит перенял характер того человека, чье тело покоится под его сводами.

Знакомые по портретам лица… А в самом центре – он! Он никуда не ушел, он стоит, за одно это бушующее море людей внизу благодарно ему, ликующий вопль вздымается к небу.

Самый прославленный, самый могущественный из всех людей, населяющих мир. Усилия многих народов приписываются ему. Он все знает, он во всем прав, горе тому, кто ставит под сомнение его мудрость, его гениальность!

Этот человек был сейчас одет в свою знаменитую солдатскую шинель, без орденов, без украшений – солдатская шинель с погонами генералиссимуса. Его обычно представляешь высоким, плечистым, а он низкоросл, словно вдавлен в трибуну. С вялым старческим дружелюбием он подымает руку. Ответный гул раздвигает небо…

И тут случилось не предусмотренное распорядком… Толстая женщина в зеленом пальто и вишневой шляпке вырвалась из колонны навстречу трибуне, с силой отбросила солдата – одного из тех, что стояли в монументальной неподвижности, оцепляя бушующий людской океан. Вишневая шляпка упала на камни, женщина, простоволосая, раскосмаченная, потрясая красными руками, приплясывая, с налившимся кровью лицом, кричала надсадно:

– Я вижу Сталина! Я вижу его! Да здравствует любимый Сталин! Да здравствует родной наш!..

И Сталин опять с тем же вялым старческим дружелюбием поднял руку.

Через несколько шагов все кончилось. Колонны еще сохраняли свою форму до храма Василия Блаженного, но, не доходя до набережной, стали ломаться, путаться, рассасываться…

Они не спеша шли вдоль набережной – Федор, Вячеслав, Православный. Мыш нес большой портрет Сталина и плакался, что на него одного свалили, что ему с этим тяжелым портретом придется тащиться пешком по забитой колоннами демонстрантов Москве… Наконец он отстал…

Шли молча. Как Федор, так и остальные еще не пришли в себя от восторженного бунтовства демонстрантов, от впечатления, оставленного невысоким человеком в шинели, подымавшим на уровень фуражки старчески немощную руку.

Вспомнились истории, связанные с именем этого человека.

Неподалеку от Киева полк, где служил Федор, поддерживало танковое подразделение. Танкистам был отдан приказ идти на прорыв. Но впереди минные поля, противотанковый ров и надолбы. Прорыв явно обречен на провал – это знали все, знали и сами танкисты. Командир их подразделения на обсуждении в штабе уперся: «Бессмысленный риск, на ненужную смерть не поведу! Можете расстрелять меня!..» И расстреляли бы, если бы был обычным командиром без особых заслуг, – приказ есть приказ, в армии его не обсуждают. Но танкистами командовал Герой Советского Союза, подвиги которого славословили все газеты, командующий фронтом считался его личным другом, имя его было известно в правительственных кругах, трудно на такого прикрикнуть: «Не рассуждать! Исполняйте приказ!»

И подмял его начальник штаба полка, не прославленный, не обласканный наградами, обычный службист, каких много. Он встал перед строем танкистов и сказал:

– Танкисты! Приказ о наступлении подписан Сталиным! Да, впереди опасность, да, впереди смерть, но этого требует Сталин! Мы решили – поведут танки только добровольцы. Кто боится, пусть выйдет из строя!

Никто не вышел.

И танкисты написали мелом на своих танках: «За Сталина!» Их упрямый командир занял место в головной машине.

В живых остался один экипаж.

Полусгоревший труп командира танкового подразделения хоронили с воинскими почестями – говорили речи, салютовали из винтовок и автоматов. Он умер героем.

И на этих торжественных похоронах Федор вместе со всеми ощущал уничижительное уважение – как, должно быть, велик человек, за которого люди так спокойно идут на смерть, как он недосягаемо велик!

Он, Федор, не погиб на фронте за него, – не погиб, ничего не смог сделать, чтоб доказать преданность, а вот теперь человек в солдатской шипели с погонами генералиссимуса всепрощающе приветствовал его своей старческой рукой. И Федор кричал: «Ура!» И он в эти минуты испытывал какое-то духовное родство со всеми – все разделяют его любовь, все живут и думают, как он. Он не одиночка, он – частица всех, он могуществен!

– Ур-ра-а! Да здравствует!

И низкорослый старичок подымает к военной фуражке руку…

Теперь же Федор чувствовал себя опустошенным и где-то в глубине души неудовлетворенным. После восторга, какой он пережил, нужно брать крепости, бросаться в атаку. А он идет по набережной, гудят ноги, озабочен, как попасть в общежитие, к своей койке.

Первым оборвал молчание Лева Православный.

– Старик, – обратился он к Вячеславу, – кажется, в наши дни рождается новая религия…

– Я лично не хочу плюнуть в физиономию нашему времени.

– А я разве хочу? – ощетинился Православный. – Но, старик, факты за меня!

– Факты? Какие?

– Ты слышал, как кричали, как приветствовали?

– Слышал.

– И сам кричал?

– Ну, кричал.

– А кого приветствовали? Человека?..

– Да, человека, вождя, героя, но не бога.

– Быть может, быть может, старик. Сейчас – да, он герой, он вождь, он человек. Но и Магомет был человеком… Пройдут года, десятилетия, и забудется, что он ел такой же хлеб, какой мы едим, так же по-человечески мог мерзнуть от холода. Суетная бытовщина забудется, старик, останется только вера, одна вера, голый идеал. Наши потомки приобретут Магомета.

Вячеслав Чернышев, похлопывая снятыми перчатками по карману пальто, шагал тяжело, вперевалку, – он тоже устал.

– Не клевещи на потомков, – недовольно сказал он. – Они излечатся от какой бы то ни было слепой веры.

– Излечатся от веры? И ты думаешь, что это обернется к лучшему?

– Всегда к лучшему, когда избавляются от слепоты.

– Нет веры – нет идеалов, нет идеалов – нет нравственных законов. По твоей теории, старик, наши потомки должны погрязнуть в пороках. Убийство, лжесвидетельство, воровство не перестанет у них считаться преступлением.

– Да ведь и ты не веришь, сын колена израилева, в ветхозаветную заповедь – не убий, но от этого ты не стал профессиональным убийцей. Неужели люди такие уж бешеные, что им непременно нужен духовный намордник – не попадешь в царствие небесное, да обрушится на тебя кара господня!

– Вече, кажется, загнал тебя в угол, – заметил Федор Православному.

– Загнал?.. А факты против него. Почему в наше прогрессивное время мы все заражены верой до мозга костей? Благородной верой! Я не считаю ее пороком!

– Кто «мы»? – спросил Вячеслав.

– Я, ты, он, тысячи других, которые шли с нами рядом. Выходит, все больны.

– Я, например, не признаю себя больным, – возразил Вячеслав.

– Ты не кричал, не ликовал, не испытывал в эти минуты чувства – скажи он слово, и ты бросишься в огонь, в воду, к черту в зубы?

– Кричал, ликовал, испытывал, но не потому, что слепо верю, а просто полностью разделяю…

– Великие идеи?!

– Вот именно. Я знаю, что он суров, временами беспощаден, что не останавливается ни перед кровью, ни перед потом, ни перед благополучием людей, потому что все это, как ты верно заметил, совершается ради великих идей. Пусть сейчас будет кровь, чтоб после она мирно текла у всех в жилах, а не хлестала из ран, пусть сейчас будет пот, чтоб со временем не пахло рабским потом, пусть сейчас нечего жрать – как-нибудь переживем, – зато дети наши, дети наших детей не станут думать о хлебе насущном. Я единомышленник этого человека. Признаю, он старше, он опытнее, он во сто крат умнее, пусть он будет моим вождем, но не богом. Нет во мне слепой веры! Нет болезни! И у многих так, не меряй по себе, Православный.

До сих пор Федор был на стороне Вячеслава – против слепой веры. Но сейчас Вече говорит Федору: забудь напрочь себя, живи для правнука. А у этого правнука будут свои правнуки. Неужели человек так и будет жить одними миражами будущего? В этом есть какая-то угнетающая несправедливость – ты удобрение! Глашатаи прекрасного будущего, – какое право имеют они с таким презрительным высокомерием относиться к тебе?

И вид Вячеслава не понравился вдруг Федору. Вышагивает по набережной – добротные ботинки на меху, мягкие кожаные перчатки, велюровое пальто. У него папа не Василий Матёрин, мужик из деревни, а признанный художник, он не забывает сына. А сын проповедует голод во имя сытости праправнуков. Кому? Православному, который в жизни больше питался сомнительными идеями, чем хлебом насущным.

Федор твердо сказал:

– Неувязочка, Вече.

Вече с любопытством скосил глаза:

– Ого! Мудрый сфинкс из деревни Матёра разомкнул уста.

– Лупи его с тылу, старик.

– Ты сказал: пусть сейчас будет кровь, чтоб потом эта кровь не хлестала?..

– Сказал и на том стою.

– Потом, за пределами моей жизни?

– Может быть, и за пределами… Твоей, моей…

– При этом ты хочешь, чтоб у меня не было слепой веры?

Вячеслав насторожился, суженным зрачком ловил взгляд Федора, а Федор продолжал:

– Для того чтобы у меня была твердая вера, нужно подтверждение. Пусть идея проявляет себя каждодневно, чтобы я начал убеждаться, что крови льется все меньше и меньше, – проявляет себя сейчас, а не после моей смерти. Почему я должен слепо верить?!

– И не допускать сомнений! – подхватил Лева Православный. – Старик, я снимаю перед тобой шляпу. Ты уложил наповал этого спесивого вояку. Эй, рыцарь! Подымись! Возьми в руки выбитую шпагу.

Вячеслав Чернышев молчал.

Лева Православный вскинул обтрепанные рукава к небу, и над черной водой Москвы-реки раздался вопль:

– Виктория! Виктория!

Вячеслав рассмеялся:

– Ты-то чего радуешься, брат во Христе? Сфинкс прокусил мне жилу, не ты!

Позади шагала шумная компания, все время, пока шел спор, за спинами раздавались взрывы смеха. Сейчас эта компания – мужчины в синих плащах и шляпах, женщины в пальто с наращенными плечами – поравнялась со студентами. Впереди важно выступала простоволосая женщина в зеленом пальто. У нее было полное мясисто-красное лицо, в топорных чертах какая-то величавая угроза, с такой дамой опасно затевать ссору возле кухонной плиты – все равно выйдет победительницей. Проплыла мимо, застывше и важно глядя прямо перед собой.

И все узнали в ней ту, что выскочила из колонны к Мавзолею, и всем почему-то стало стыдно. У Левы Православного во всей его расхлюстанной фигуре появилось знакомое выражение провинившегося кобелька. Он трусил рядом с Вячеславом и смущенно на него поглядывал. А Вячеслав, сжав губы, шагал, хмурился.

Только в переулке возле Музея изобразительных искусств он обронил:

– Неужели мы все верующие слепцы? А?..

18

Холст, натянутый на подрамник, и перед ним ты, студент первого курса. Холст, натянутый на подрамник, и скуластый, желтолицый человек в черном костюме на возвышении. Ты его пишешь, его скулы, его руки, его манишку переносишь на свой холст. Значит, он диктует тебе, значит, ты ему подчиняешься…

Подчиняться?.. Переносить бездумно и добросовестно все, что видишь, – желтое красить желтым, черное – черным? Нельзя быть фотографом, не смей копировать – эту нехитрую истину тебе уже накрепко вдолбили.

Тогда, может, ты свободен от скуластого? К черту его указания, твори, что хочешь, можешь желтое превратить в розовое, черное в лиловое, красное в зеленое. Кто хозяин холста – он, скуластый, или ты?

Но зачем он сидит перед тобой? Зачем ты жадно вглядываешься в него? Не он ли направляет твою руку? Свободен ты или нет?

Свободен ты или нет? Господин ты или раб?

Стоит перед тобой натура, сидит на возвышении остроплечий, старомодно-чопорный человек, у него не очень здоровый цвет лица, тупые скулы, тонкие губы, белые манжеты оттеняют смуглые руки. На возвышении перед твоими глазами – частичка природы. А в природе нет хаоса, одно связано с другим, в природе – гармония. И этот чопорный человек в черном костюме по-своему гармоничен. Попробуй что-то самовольно изменить в нем, попробуй при блеклом лице и тонкой, словно куриная лапа шее представить плечи грузчика или черный пиджак заменить броско-лиловым, сохраняя характерную для скуластого глухую охристость щек.

Гармония, слаженность, взаимосвязь, свои непреложные законы… Этой-то гармонии ты и учишься у природы.

Ты бросил на холст пятно, рядом с ним чистый кусок, он требует цвета, он ждет твоей кисти. Вот краски, вот палитра – положи цвет, ты хозяин. Хозяин? Нет, не совсем! Ты не можешь взять краску, какую заблагорассудится, от тебя нетронутый кусок холста требует не любого цвета, а определенного. Но кто требует? Холст?.. Требует логика. И если ты недостаточно послушен ей, если ты бросил кистью неточный цвет, то положенное раньше пятно вопит, возмущается против незаконного соседства: не связывается, нет смысла, не цвет, а мазок грязной краски! И ты снимаешь неудачный мазок, ищешь, ищешь, ищешь гармонию.

Господин ты или раб? Ты – раб, ты повинуешься логике, а счастливое умение повиноваться ей вложено в тебя от природы, иначе отбрось в сторону кисти!

Господин или раб?.. Ты пока студент первого курса, и скуластый идол, восседающий на возвышении, еще преисполнен мелочной властью над тобой, еще ты робеешь перед ним, поклоняешься ему, копируешь, егокопируешь, а не проникаешь в гармонию. Ты не столько учишься у природы, сколько обезьянничаешь, подражаешь ей. Ты всего-навсего студент первого курса и потому сам по себе – переходная форма от художника-обезьяны к художнику-человеку. Ты можешь так и остаться обезьяной, но если вырастешь в человека, то станешь свободно обращаться со скуластым идолом. Он может дать тебе толчок, направление, и ты сам начнешь создавать свою гармонию, не смущаясь тем, что она не будет совпадать с гармонией идола. Идол только подскажет законы, и, кто знает, быть может, они-то и заставят черное написать лиловым, желтое – розовым. Законы заставят, а не твоя рука-владыка самовольничает.

Свободен ты или нет?.. Как и все люди, художник-человек свободен пользоваться законами природы, не свободен переступать через них.

Холст, натянутый на подрамник, пространство меньше квадратного метра, вмещающее в себя и боль, и радость, и разочарования, и надежды. В нем, как необъятное солнце в капле воды, отражается вся сложность человеческого существования.

Первым работу Федора заметил Валентин Вениаминович, Он долго стоял за спиной, дышал в затылок и, после того как Федор обратился к Ивану Мышу: «Слушай, капни чуточку кармина…» – сказал, положив руку на плечо:

– Идем со мной.

– Куда?

– Не спрашивай.

Он привел в комнату, которая от пола до потолка была забита коробками, ящиками, штабелями старых холстов. По стенам развешаны пыльные тряпки, в углу стоит знакомый пузатый самовар, рядом с ним тяжелый рыцарский шлем, торчит эфес шпаги, на полках тусклые бокалы, муляжи фруктов. Узенький столик стиснут этим хламом, за ним женщина-лаборантка. Она пытливо поглядела на Федора, затем вопросительно на Валентина Вениаминовича.

Тот кивнул головой:

– Да.

И тогда женщина поднялась, откуда-то из-под рулонов нетронутого холста вытащила ящик, приветливо сказала:

– Вот, выбирайте, пожалуйста. В этом году – вы первый.

Федор оглянулся на Валентина Вениаминовича, тот покивал:

– Выбирай, выбирай.

Ящик был до половины набит длинными коробками с тюбиками красок. У Федора разбежались глаза.

С красками было туго. Институт скупо выдавал белила, сажу, охру, все студенты прикупали, но и в магазинах не было богатого выбора. Какой-то интеллигентного вида пенсионер с Верхней Масловки был знаменит среди художников, как начинающих, так и маститых, тем, что тайком продавал экспортные краски. Но, во-первых, он продавал избранным, своей постоянной клиентуре, во-вторых, драл втридорога – Федору не по карману. Федор мучился, чувствовал в работе – бедна палитра, часто клянчил у соседей:

– Капни чуточку…

Отказывать не отказывали, но нельзя же попрошайничать все время.

– Выбирай, что ж ты?

– Да я… Я еще недостаточно хорошо знаю краски. А тут и этикетки на иностранных языках.

Валентин Вениаминович склонился вместе с ним:

– Вот тут – умбры… Марс… Советую взять эту охру, сам оценишь… Сиены, изумрудная… Словом, возьми из каждой коробки по тюбику.

– Спасибо. Откуда такое богатство?

– Что за вопрос? Клава, дайте ему кусок бумаги, пусть завернет.

За дверью Валентин Вениаминович взял Федора за локоть, заглянул в глаза:

– Одна непременная просьба – молчать. Многие, к сожалению, нуждаются в красках, а всех я обеспечить не могу. Не такая уж обширная зарплата у меня, чтоб содержать институт.

– Это ваши краски?

– Это краски тех, кому они действительно могут пойти на пользу.

– Значит, я попал в число избранных:

– В какой-то степени – да. Но не обольщайся, слишком часто такое счастье не будет случаться. Я скуп, и это всем известно.

– Спасибо еще раз.

– Будь здоров.

Вторым работу Федора заметил Вячеслав.

Окончилось время, отведенное для живописи, натурщик поспешно сполз с опостылевшего насеста, шаркая ботинками, косясь на холсты, ушел из мастерской. Федор начал снимать с палитры грязь. На палитре были щедро размазаны белила, на них попала густо-сиреневая краска, а рядом черный, как капля запекшейся крови, краплачпый сгусток. И Федор залюбовался случайной праздничностью смелых тонов.

Подошел Вячеслав.

– Ты погляди, – протянул ему палитру Федор. – Попробуй нарочно такого добиться, лоб расшибешь – не выйдет.

Но Вячеслав смотрел на холст.

– Трагик из деревни Матёра, кажется, прожил содержательную жизнь.

– Что? – не понял Федор.

– Я говорю, что на блаженного Савву Ильича незачем возводить напраслину. Ежели он вытащил за уши к мольберту тебя, то его жизнь прожита не напрасно.

– Ну, ну, не сглазь. – Федор был смущен и польщен. Рядом вырос Лева Православный:

– Сматываемся… В столовой вырастут хвосты.

Вячеслав кивнул на работу Федора:

– Как тебе? А?

Лева Православный сперва близоруко пригнулся к холсту, потом отошел, распустив губы, склонив к плечу голову, постоял, наконец с величавой важностью обернулся к Вячеславу:

– Почка лопнула и дала зеленые побеги. Лед тронулся, господа присяжные заседатели. Лед тронулся!

Примаршировал, вытирая о тряпку руки, Лева Слободко.

– Недурственно.

Засопел над ухом Иван Мыш…

Федор от смущения тыкал всем в лицо палитру:

– Поглядите – вот бы так взять. Сильно, бьюще, а как скупо!

Лева Слободко взял из рук Федора палитру, прищелкнул восторженно.

– Блеск! Феноменально! – Обвел всех сияющими глазами. – Вот истина! Вот образец! Вот к чему мы должны танцевать!

– То есть танцевать не от печки, а назад, к печке. Уподобимся раку, пятящемуся назад, – возвестил Вячеслав.

И Лева Слободко сразу ощетинился!

– А тебе важна желтая испитая рожа, – он дернул головой в сторону возвышения, где недавно сидел натурщик. – Тусклый цветочек, выросший в грязной коммунальной квартире.

– Пахнет порохом! – радостно возвестил Лева Православный. – К барьеру, джентльмены! К барьеру! Не робеть!

Но Слободко не надо было подхлестывать.

– Ты – навозный жук! Да, да, можешь обижаться… Навозный жук мимо цветка пролетит равнодушно, а на кучу дерьма опустится…

– Без оскорблений, джентльмены! Без оскорблений! Помнить рыцарские правила! Итак, битва началась.

Вячеслав с холодной иронией сощурился:

– Сэр! Дозвольте и мне вас сравнить. Вы гибрид божьего мотылька и глупой птицы сороки.

– По принципу – сам дурак?

– Нет, по сути. Яркое пятно, красочный цветочек… Есть цветки, которые не имеют нектара, а бабочки на них охотно садятся только потому, что они ярки, броски. Глупая сорока тащит в гнездо начищенные серебряные ложки, клочки красной материи – ей это кажется красивым.

– Ну и что? Во мне живет это врожденное, природное чувство к красивому. Древнее чувство!

– Не чувство – инстинкт, – поправил Вячеслав.

– Поклонись этому инстинкту, храни его свято, как драгоценный дар природы, а не души его.

– И остановись на нем – ни шагу дальше. Да здравствуют вкусы мотылька или сороки-воровки! Назад к насекомым!

– Инстинкт материнства тоже появился раньше человека – по этой причине отбросим его. Зазорен!

– Сэр! Не преувеличивать! Я не говорил – отбросим. Я за то, чтобы хранить и лелеять как институт материнства, так и инстинкт красоты. Но я против того, чтобы застрять на инстинктах, не двигаясь дальше. Мне это пятно, уверяю вас, сэр, очень нравится.

– Нравится, но предпочитаешь мутное пятно, которое выражает физиономию спившегося натурщика.

– Предпочитаю смысл бессмыслице. Если за не очень красочной физиономией натурщика вижу смысл, а за красочным пятном – случайность, бессмыслицу, то я отвернусь от пятна. Пятно для меня может быть только материалом…

– Строительным, вроде кирпича?

– Что ж, для меня цвет – тот же кирпич, из которого складываются осмысленные произведения.

– Ага! Вот твое кредо, навозный жук! Я предпочитаю быть мотыльком…

– А я предпочитаю оставаться человеком. Тем самым человеком, который из кирпича, даже из него, может создавать произведения искусства. Мне жаль тебя, мотылек.

Три цвета на палитре, они вызывают примерно такое же изумление, как первый подснежник среди окоченевшей, не тронутой еще весенним цветением земли. Пятно ничего не напоминает, оно бессмысленно, но чем-то тянет к себе, почему-то кажется, что в него вложен какой-то тайный смысл… Как было бы здорово, если б в таком вот белом, лиловом, краплачно-черном решить какую-нибудь картину!

Федор долго не осмеливался снять с палитры трехцветное пятно.

С этого дня у Федора появилась маленькая слава – она не выходила за порог мастерской первого курса. К Федору стали наведываться за советом, работы Федора упоминались в споре. И на Вячеслава Чернышева, Леву Православного, Леву Слободко Федор уже не смотрел снизу вверх.

19

Надвигалась беда, Федор с каждым днем ощущал ее приближение.

Армейская шинель служила ему верой и правдой, а сапоги разбились, при первых же морозах резиновая подметка лопнула пополам, кирзовые голенища протерлись у щиколоток. Но пока идет зима, можно носить валенки, которые прислала мать. А вот – брюки… Федор сам их штопал, подбивал заплаты, пустив на это старую гимнастерку. Гимнастерок было две новых да одна старая, а брюки единственные. Однако и брюки еще полбеды – нет денег. Скудные сбережения, оставшиеся с армии, разлетелись давно, порой не на что выкупить хлеб по карточкам. Федор задолжал всем: Вячеславу, Ивану Мышу, Леве Слободко, одному Православному не должен.

У всех ребят был побочный доход. Иван Мыш научился сбывать брошки и запонки, которые он мастерил, покупал где-то дополнительные талоны на обед и хлебные карточки. Лева Православный, как птичка божия, летал от одной добросердной еврейской тетки к другой – жил. Вячеслава не забывал папа. Отец Федора слал лишь сурово-нравоучительные письма.

Наступит весна – на улицу можно будет выйти только босиком, еще раньше весны придется выбросить брюки, долгов – на три стипендии, а даже полной стипендии не хватает на хлеб и на дешевые обеды в столовой. Унизительно жить на иждивении друзей – беда нешуточная, надрывная, самая безвыходная, и что ни день, то ближе она.

Рабочие руки требовались везде. Все заборы были обклеены объявлениями о наборе на стройки, на заводы, с выездом и без выезда, с любой профессией и без всякой профессии. Но для этого надо бросать институт.

Однажды Федор нанялся на товарной станции разгружать вагоны с углем. Работал с шести вечера до часу ночи, кидал лопатами с платформы уголь в грузовики, на следующий день болели плечи, спина, пальцы не держали кисть. Но к этому, может быть, и привык бы, да остановило другое – одежда! Постоянным рабочим-грузчикам выдавали спецовки, рабочим временных, таким, как Федор, приходилось работать в своем. Единственная шинель за три вылазки превратится в угольную ветошь, от брюк останутся клочья, без того разбитые сапоги придется выбросить. Не подходит.

Попробовал на вокзале выдавать себя за носильщика, наскочил на старушку, обладательницу больших чемоданов и феноменальной подозрительности. Чемоданы словно набиты пулеметными дисками, пока нес их к стоянке трамвая, старушка семенила сзади, держалась за хлястик шинели, страховалась – как бы не улепетнул добрый молодец. А потом из потного кулачка она сунула ему в руку мятую бумажку, виновато спросила:

– Этого хватит?

Этого хватило только на то, чтобы купить с лотка одни пирожок с повидлом. И когда Федор, желая продлить наслаждение, не спеша доедал этот пирожок, истекающий постным маслом, подошло четверо дюжих парней в фартуках из мешковины. Один из них стал держать речь:

– Слышь, голубь, не путайся под ногами. Нам неинтересно, чтобы ты хлеб отбивал у нас, да и по закону не положено. Что будет, коль всякая шантрапа начнет вещи разносить? Живо разнесете – ищи хвосты на Тишинском, а на нас станут косоротиться. Так что валяй, откуда пришел. Валяй, валяй, не то…

– Не то в милицию потащите?

– Зачем? Иль сами ума вложить не сумеем?

Федор оглядел их: четверо – вложат.

…На каком-то столбе увидел выгоревшее объявление: «Мастерской муляжей требуются: разнорабочие, уборщицы, художники…»

И Федор загорелся: найти приработок по специальности – об этом можно только мечтать. Мастерская находилась где-то у Марьиной Рощи.

– Художники?.. Нет, сейчас не требуются.

– Но объявление?..

– Какое объявление?.. Ах да… Но это было давно. И нужны были не художники, а всего один художник. Теперь полный комплект.

– Ну, а разнорабочие?

– Разнорабочие требуются.

– Могу я работать у вас по вечерам?

– У нас рабочий день с восьми утра до шести вечера.

После одной такой вылазки голодный, промерзший Федор заскочил в пивную. Наскреб денег на кружку пива.

В пивной было душно, шумно, табачный дым мешался с морозным паром, врывавшимся в ежеминутно хлопавшую дверь, холодом обдавало ноги.

За соседним столиком, боком к Федору, низенький человечек, упрятанный в черный нагольный полушубок, меланхолически расправлялся с третьей кружкой. У него было выражение надменного величия, глубокие, строгие морщины бороздили впавшие щеки. Федор опрокинул в себя кружку, вынул из кармана блокнот, принялся набрасывать профиль соседа.

Тот по-прежнему невозмутимо тянул пиво. Но когда Федор захлопнул блокнот и собирался сунуть его в карман, незнакомец проворно обернулся, потребовал!

– А ну покажь.

– Любопытно?

– А то нет.

Он придирчиво, долго, с важностью разглядывал набросок, наконец туманно изрек:

– Не скажу, чтобы точно, но в аккурат приблизительно… Ты что – художник?

– Еще нет.

– Это как так?

– Да так… Учусь.

– Студент, стало быть?

– Студент.

– То-то, у меня глаз наметанный на людей.

Незнакомец перенес свои кружки на стол Федора.

– Пей.

– Не хочу.

– Врешь, у меня глаз наметанный – хочешь, да денег нет.

– Держи-ка, друг, при себе свою наметанность.

– А ты, пупырь, не топорщи шерстку, когда к тебе с добрым словом идут. Пей давай да поддерживай беседу, Как звать-то?

– Федор.

– А фамилия?

– Матёрин.

– А меня – Матвей Иванович Штука… Мастер по колеру.

– Как это – по колеру?

– Грубо говоря – маляр. Спроси-ка на Семнадцатом строительном, кто такой Штука? Или у старых московских маляров повыведывай… Все в один голос скажут: лучше во всей Москве никто колер не составит. Иль мне не веришь?

– Верю.

– То-то… Я наскрозь человека вижу. А чего это я раньше тебя не видал в этом заведении?

– Я далеко живу.

– Тогда каким ветром занесло?

– Работу ищу подходящую, да все срывается.

– Ты же студент?

– Вот именно. А разве студент чистым воздухом живет?

– Оно верно замечено – пить, есть всем нужно, даже академикам. Так в чем же дело? Работы кругом полно. У нас, учти, безработицы нету и быть не может, потому что… социализм!..

Мне не всякая работа подходит.

– Хочешь почище?

Не почище, а поудобней, чтоб в институте мог учиться. Вечером, ночью – готов, а днем не могу.

– Картина на данном отрезке ясная. А воскресенье?..

– Что – воскресенье?

– Воскресенье у тебя свободно?

– Свободно.

– Тогда иди ко мне в подручные. Сделаю из тебя маляра первейшего класса. Будем работать с субботы на воскресенье.

– На вашем строительстве?

– На строительстве? Нет. Времена-то трудные, а пить, есть, сам сказал, надо. Я прихватываю работенку на стороне. Условия такие: мне как главной фигуре – две трети, тебе – треть из заработанного. Потому как ты хоть и художник, но в малярном деле щенок сопливый, а я – величина, знаменитость.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю