355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владан Десница » Зимние каникулы » Текст книги (страница 6)
Зимние каникулы
  • Текст добавлен: 2 мая 2017, 23:30

Текст книги "Зимние каникулы"


Автор книги: Владан Десница



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 28 страниц)

– Отойди! Слышишь? – огрызнулся мужик. Он усмотрел в действиях Никицы личное оскорбление. Но, увидев, что лошадь все-таки тронулась, примирился, продолжая бормотать что-то себе под нос.

– Нет, вы только посмотрите! – вслед ему крикнул Никица. – Я ему помогаю, а он не то что спасибо не скажет, а еще и ругается!

Милош прошел мимо, буркнув приветствие, и продолжал свой путь на другой конец городка, к Босе. Еще издали он увидел, что женщины уже встали, – переброшенная через подоконник Милиной комнаты простыня в утреннем тумане свисала наподобие белого флага.

1952

Перевод Л. Симоновича.

ГЛАЗ

Доктор Ловро Фуратто заканчивал завтрак, который съедал ежедневно по возвращении из больницы: небольшой бифштекс с яйцом и два глотка вина. Когда Ката сообщила ему, что внизу, у приемной, ждет пациент, Фуратто тщательно вытер полотенцем подбородок и усы – капля желтка всегда умудрялась сесть на бородку, – оперся обеими руками о стол, надул щеки, а глубокий выдох преобразовал в свое громкое «бо!» и встал из-за стола. Этот привычный возглас (звучавший так невнятно, что коллеги в больнице толковали его одни как «бо», другие как «ба») означал, что Ловро принимает к сведению то, что в данный момент происходит или что ему в данный момент сообщают, и такое положение вещей он учитывает, даже если оно его и не совсем устраивает. А поскольку он считал, что подобные положения вещей в жизни встречаются часто, и поскольку по натуре он был человеком покладистым, то и возглас его звучал довольно часто, выражая почти половину того, что он вообще хотел выразить.

Приемная представляла собой мрачную комнатку на втором этаже, с окном, глядевшим на узенький двор-колодец – то ли двор, то ли сад с чахлыми олеандрами, с кустами ириса и горшками унылых аспидиумов. Кучка пористых морских камней образовывала миниатюрный грот, являя собой центр садика; по стенам домов, изрезанных множеством неодинаковых и несимметрично расположенных окон, ломаными линиями спускались жестяные водосточные трубы с невероятным количеством изгибов и колен; по ним время от времени с громким журчаньем устремлялась вода из кухонных сливов и нужников. Возле грота и вдоль стен копошились, осторожно переступая с ноги на ногу, несколько куриц; вытягивая шею, они задирали голову к голубому четырехугольнику неба над собой, откуда иногда падали пищевые отходы – внутренности их распотрошенных подруг, очистки овощей и рыбьи головы. Среди ночи, напуганные нашествием крыс, они вдруг поднимали ужасный шум; но битва, к счастью, длилась недолго, кудахтанье и писк внезапно прекращались, и над пернатым народом вновь нависала тягостная и бессонная тишина.

В фасадной стороне дома, с окнами на улицу, находился салон, сообщавшийся с приемной замаскированной дверцей. Небольшое низкое помещение было заставлено столиками, консолями, тумбочками и буквально задыхалось от обилия подушек и подушечек самой разной формы и расцветки, а плюшевые шторы еще больше сужали и без того узкие окна; эта бархатная духота затрудняла дыхание и приглушала человеческий голос. Здесь госпожа Ванда, высокая смуглая женщина, на двадцать лет моложе мужа, принимала своих гостей. В спертом воздухе салона стоял запах розовой пудры, из-под которого, словно подол грязной нижней юбки, выбивался запах давно не мытого тела, не знавшего солнца и затянутого в тесный корсет. Фуратто любил во время приема слушать дамскую болтовню за дверью; и лишь в те минуты, когда его врачебная помощь требовала сосредоточенности и полной отдачи, он стучал ногтем по двери; госпожа Ванда выпячивала губы, подносила к ним палец, и беседа становилась тише. От этого репутация доктора только выигрывала. В коридоре, в простенке между салоном и приемной, стоял на окрашенном под мрамор постаменте – нога на носу гондолы – живописно одетый негр с острым подбородком и приветливой улыбкой на черном лице, ростом с восьмилетнего ребенка; в поднятой правой руке он держал факел в виде круто завитого рожка, а левой галантно приглашал в салон.

Бариша Сурач в ожидании приема с удивлением разглядывал негра, взирая на него одним глазом, ибо второй был забинтован; черномазое лицо, золототканый наряд и блестящая чалма сбивали его с толку, повергая в суеверное волнение – уж не сатана ли предстал перед ним в роскошном уборе восточного короля. Когда деревянные ступеньки заскрипели под ногами ученого мужа, Бариша отвернулся от негра и приготовился.

Фуратто втолкнул Баришу в приемную. Пока он споласкивал руки, Бариша смотрел на стоявший перед ним черный картонный короб в форме разрезанной надвое почки со вчерашними кусками грязной марли и с клоками пропитанной кровью ваты. Затем взгляд его несмело прошелся по комнате и остановился на оплетенной бутыли в углу за дверью. По зазубринам на горлышке он узнал бутыль своего соседа Мате Сикирицы, и на душе у него повеселело, как бывает, когда на чужбине встретишь знакомого.

Пока доктор круговыми движениями разбинтовывал ему голову, сматывая бинт в клубок, Бариша рассказывал: погоняя лошадей, он так лихо взмахнул кнутом, что конец его зацепился за сбрую; тогда он с силой дернул, чтоб освободить его, кнут со всего маху хлестнул его по глазу – и вот беда. Когда доктор снял бинт, обнаружился страшный, заплывший глаз и содранная кожа вокруг – третий день под повязкой. Фуратто подвел Баришу к окну и стал внимательно рассматривать рану, то прикрывая глаз ладонью, то открывая, затем с помощью зеркала высвечивал зрачок больного глаза. Потом он пробурчал свое обычное «бо», которое можно было толковать и так и сяк, и наконец изрек:

– Кровоизлияние вследствие ушиба. Дня три-четыре надо подождать – пусть успокоится. Сейчас я тебе закапаю капли, а в пятницу или в субботу приходи опять.

Из шкафчика в углу, где стояло множество коричневых и синих склянок, он взял одну и закапал несколько капель сначала в больной, а затем – лечить, так лечить – и во второй, здоровый глаз.

– Поначалу немного пощиплет, но ты не пугайся.

Щипало сильно, но Бариша стерпел бы и посильнее боль, лишь бы на пользу. Коли лечение в том, чтобы щипало, пускай щиплет. Он чувствовал, как капли делают свое дело.

Назавтра Ловро, как всегда, завтракал, листая газеты. Но, когда Ката доложила, что внизу ждет «тот, вчерашний», он торопливо вытер подбородок и спустился вниз быстрее обычного. Теперь Бариша вообще не смотрел на негра: у него были завязаны оба глаза, а привел его сын Иве. Ничего хорошего это не предвещало. Фуратто снял бинт, не смотав его в клубок. Сидя на том же стуле, что и вчера, Бариша смотрел в угол, где вчера стояла бутыль, силясь понять, убрали ее или она по-прежнему здесь, только он ее не видит. Фуратто двумя пальцами приподнял набухшее веко и невольно воскликнул:

– О! Что же у тебя с глазом?

– Откуда мне знать, я доверился вам, – ответил Бариша подозрительно спокойным голосом. Больной глаз напоминал раздавленную черную виноградину, да и второй тоже покраснел и отек. Ловро с трудом унял волнение и попытался взять уверенный тон, однако руки у него дрожали.

– Ничего страшного, ничего страшного, видимо, капли оказались слишком сильными, вот слегка и воспалилось… Сейчас мы смажем мазью, и сразу станет легче, все пройдет, это пустяки, совершенные пустяки…

– Ясное дело, пустяки. Эка важность – слепой! Виноватых нет.

Бариша проглотил слюну и добавил (теперь в его голосе чувствовалось сдержанное рыдание):

– Теперича на паперть с шапкой в руке – вот и весь сказ!

У Фуратто задрожали колени. Иве, долговязый парень с тонкой шеей и прозрачными ушами (у таких частенько идет носом кровь), только переступал с ноги на ногу, готовясь начать заранее подготовленную речь. Сказать по правде, он уже делал робкие попытки заговорить, но Фуратто всякий раз его перебивал. Наконец ему удалось вставить слово, он прокашлялся и загнусавил – так в церкви читают псалмы.

– Это вам не шуточное дело – божий свет не видеть, потому как, когда глаза пустые, ничто тебе не любо – ни еда, ни питье, никакой тебе радости на этом свете. Все постыло, ежели душа скорбит. Да рази ж это жисть, ежели нет наиглавнейшего? Который человек прежде видел, как говорится, несчастнее слепца… – Тут Иве запнулся и в крайнем смущении закруглил свою речь: – То есть слепец слепцу рознь, вот оно как!

Расчет провалился. Ситуация резко ухудшилась. Бариша ерзал на стуле и только вздыхал про себя: «Эх, будь сейчас здесь Юрета, все бы шло по-другому!..» Но Юрета не мог быть здесь, так как находился на срочной службе на флоте.

– Ба! Ба! Ба! Полно, молодой человек! Затянул литанию! Глаз чуть воспалился, а вы уж сразу в панику!..

– А чего нам паниковать? – попытался Бариша спасти положение. – Нет на то причины. Пускай паникует виноватый, а мы только хотим сказать….

– Ничего страшного, – перебил его Ловро и опять завел свою любимую песенку, бессмысленный рефрен которой, однако, обнадеживал и умиротворял: – Пройдет, говорю вам… все будет в порядке… все будет в порядке…

И, непрерывно повторяя эти пустые слова успокоения, он смазал Барише глаза желтой мазью и, похлопывая его по плечу, проводил до порога – ему не терпелось поскорее выпроводить их.

– Все будет в порядке, не бойся… А сейчас ступай домой, не таскайся по трактирам, дым… Иди домой и полежи, отдохни… А через несколько дней, на той неделе, приходи на перевязку… щипать перестанет… Все будет хорошо… – Прощаясь с ним за руку, Фуратто сунул ему в ладонь ассигнацию. – Все будет в порядке…

Фуратто закрыл за ними дверь, поднялся в приемную и, дрожа всем телом, растянулся на обтянутой черной клеенкой кушетке, на которой осматривал пациентов. Лоб и ладони его покрылись холодным потом; под рукой он чувствовал липкое и влажное прикосновение клеенки; так плохо ему не было с того памятного сочельника, когда он отравился устрицами, присланными ему в подарок доном Ерко из Привлака.

Бариша и Иве обедали в трактире Шпиры Мркича, не жалея денег, но без всякого аппетита. Завсегдатаи уже разошлись, и отец с сыном сидели вдвоем за длинным столом. Заказали жаркое и литр вина. Иве достал из торбы хлеб и отрезал несколько длинных ломтей. Жевали вяло и молча в пустом трактире. Похоже, они остались с носом. Доктор сладкими речами заговорил их и ловко выставил за дверь. И вот они возвращались домой в той же неизвестности, зато с меньшей надеждой. Бариша почувствовал нужду сказать что-то важное, но получилось:

– Вот тебе и на!

И он снова стал жевать размеренно, с озабоченным видом. В мыслях его был полный разброд. За картинами, мельтешившими перед его мысленным взором, пробивалось смутное решение не оставлять дело так, однако к нему примешивалась и некая неудовлетворенность, сознание того, что, в сущности, он еще ничего не добился и все надо начинать сначала.

В доме Фуратто между тем стоял переполох. Беспокойно шагая взад и вперед по приемной, Ловро обсуждал инцидент с госпожой Вандой, а наверху, в столовой, стыл на столе нетронутый обед. Фуратто упорно твердил, что это Ката, убирая в приемной, переставила в шкафчике пузырьки и «проклятый пузырек» занял место безобидных глазных капель, и, наверное, в десятый раз он повторял: «Постоянно ей твержу, чтобы вообще не вытирала пыль в шкафу и на моем столе!» А призванная к ответу Ката клялась и божилась, что уже десять дней как не вытирала пыль, а к шкафчику даже и не прикасалась. На кухне Ката, заливаясь слезами и шмыгая носом, машинально и без надобности переставляла с места на место посуду. Обед на столе продолжал стыть, а Фуратто, заложив руки за спину, все еще вышагивал по приемной. Наконец госпоже Ванде удалось ласковыми словами немного успокоить его и уговорить подняться к столу. Но к еде он едва притронулся, а после обеда им вновь овладело беспокойство. Послеобеденный сон пошел насмарку: он спустился в приемную и снова стал ходить взад-вперед. В голове у него сумятица, мрачные мысли лишь на миг сменялись утешительными. Как это могло случиться? Неужели и второй глаз потерян? Первый, вероятно, и без того уже нельзя было спасти. Счастье еще, что под руку не попалась какая-нибудь кислота посильней! Стоило ему чуть-чуть успокоиться, как смена мысли опять погружала его в мрачное настроение. А что, если Бариша совсем ослепнет? Дернуло его закапать и в здоровый глаз! Зачем это ему понадобилось? Потом он подумал, что совершил ошибку, сунув Барише ассигнацию. Разве это не признание своей вины? С горя на него напала икота. Заунывное эхо его шагов как бы создавало ощущение, что в доме назревает самоубийство. Госпожа Ванда, которой шум шагов не давал заснуть, спустилась вниз и тщетно уговаривала его лечь и отдохнуть. Она заварила ромашку, усадила его в кресло и держала перед ним блюдце, а он дрожащими руками подносил ко рту чашку и отхлебывал, глядя на нее благодарно-преданными глазами.

Более тридцати лет Фуратто терпеливо создавал свое благополучие и имя. Теперь у него была прочная репутация и спокойная жизнь. Хлопотные обязанности, связанные с беготней и придающие жизни столь неприятную поспешность, он незаметно переложил на молодых коллег. Работа в больнице была приятной; в своем отделении он чувствовал себя подлинным самодержцем. Кроме того, он преподавал гигиену в учительской школе, что тоже было приятным занятием. Благодаря связям покойного дядюшки, каноника дона Ники Фуратто (который с помощью тетки Шимицы и дал ему образование), он был врачом епархиальной духовной семинарии. Привлекали его и к судебной экспертизе. Среди его приватных пациентов были как представители ограниченного круга местной знати, так и многочисленные крестьяне окрестных сел, где все знали доктора Фуратто. Словом, его размеренная жизнь текла без обычной в среде врачей зависти и злопыхательства, без клеветы и подсиживания. А солидный возраст защищал его от срочных вызовов, когда приходится снимать только что повязанную салфетку и, отодвинув недоеденный суп, вставать из-за стола или подниматься среди ночи с постели ради чьих-то преждевременных родов или какого-то там кровотечения. От тревожных моментов жизни врача оставались случаи первой помощи, когда на оказавшегося рядом доктора смотрят как на избавителя в сверкающем ореоле звания. Но и здесь, то ли по прихоти судьбы, то ли мудростью провидения, в наиболее трудных случаях, когда надо делать искусственное дыхание или приводить в сознание больного, как правило, поблизости оказывался молодой коллега. Старым, уважаемым докторам всегда попадались больные, которым помогали устные советы или рекомендации кончиком трости («Подвяжите ему крепко руку здесь… не там, не там!.. ага, здесь, здесь!.. Та-ак!», «Опустите голову пониже, между зубами – скрученное полотенце!..»). Постоянным пациентом такого рода у Фуратто был местный эпилептик Машо. Два-три раза в месяц Ловро приходилось оказывать помощь распростертому на тротуаре Машо. Тот в благодарность, встречая его на улице, особенно если был под мухой, устраивал ему громкие овации. Следуя за Ловро примерно в сотне шагов, он кричал в благодарном экстазе: «Спаситель мой, благодетель мой!.. Люди добрые, смотрите, вот доктор, вот друг маленького человека!» А Ловро прибавлял шагу, чтобы поскорее свернуть в ворота каких-нибудь знакомых.

И теперь все: его репутация, спокойствие, благополучие – здание, планомерно и не без труда возводимое в течение многих лет, – зашаталось и грозило рухнуть, и это из-за какого-то там Бариши! – думал Ловро между двумя глотками ромашкового чая, а в груди у него разрастался комок горечи.

С того дня его мирное существование было омрачено. Бариша в сопровождении Иве приходил регулярно раз в неделю на осмотр и перевязку, а уходил с очередной ассигнацией в кармане. Он появлялся со смирением монастырского служки, собирающего «лепту», и говорил Кате елейным голосом:

– Ката, скажи дохтуру, пришел его слепец.

Ката вела его на кухню, чтоб он не встречался с другими пациентами, сажала на стул, наливала рюмку ракии и пускалась с ним в долгие и хитроумные беседы. Начав с общих рассуждений, она мало-помалу ограничила размеры невысказанных претензий Бариши. Якобы в его же интересах, она внушала ему умеренность и объясняла преимущества скорейшего, хотя и не столь выгодного, решения дела. Неизвестно еще, говорила она, до чего доведут волокита и тяжба с более сильным и влиятельным ответчиком.

В семье Бариши все думы и разговоры вертелись только вокруг доктора и все планы связывались только с ним. Тема эта как-то сама собой прилеплялась к любой другой, и всякий разговор в конце концов неизбежно упирался в нее. Домочадцы Бариши отдались этому всецело, с тем слепым терпеливым старанием, за которым угадываются твердость веры и упорство страсти, с той беззаветностью, с какой крестьянин умеет приналечь на дело, на котором сосредоточены все его помыслы. По вечерам все долго лежали впотьмах без сна и, глядя на языки пламени в очаге, под свист и вой ветра в кровле думали свою думу – каждый в особицу и в то же время все вместе, как, к примеру, лущат кукурузу или чешут шерсть. И когда сон смежал глаза, Бариша завершал свои раздумья словами, словно общую молитву: «Эх, если б только господь дал счастья…»

Он позарился на один земельный участок и очень боялся его упустить. Фуратто в свою очередь хотелось покончить дело до возвращения Юреты. Однако еще велика была разница между тем, чего требовал Бариша, и тем, что Фуратто готов был дать. И тут помогла Ката, сразу обретя значение в доме Фуратто: в решающий момент она сломила упорство Бариши, неожиданно бросив ему в лицо:

– Что это ты все охаешь да притворяешься, будто ничего не видишь перед собой, а сам разгуливаешь по селу без поводыря, совсем один!..

– Кто? Я?! Неправда это!

– Кто же еще, как не ты. Уж мы-то знаем, что не дальше как вчера ты носил кузнецу лемех точить, видели тебя люди. А как сюда идешь, то получше завязываешь глаза и заставляешь Иве вести себя, в приемную входишь по стенке и ощупываешь стул, прежде чем сесть!

Бариша опешил от неожиданности – на такой случай у него не был припасен ответ. Правда, он сделал робкую попытку защититься, клялся и божился, что один глаз у него вовсе не видит и другой едва-едва различает свет, а по селу он ходит, потому как знает наизусть каждую стежку и каждый камень. Однако он почувствовал, что шансы его пошатнулись. В душе он клял этого завистника Мату Сикирицу – только он мог выдать его доктору. Короче говоря, в тот день было достигнуто окончательное соглашение и выплачена компенсация.

И опять это был день кризиса в доме Фуратто. И в этот день обед остался почти нетронутым, Ловро опять отказался от послеобеденного отдыха, опять с озабоченно-покаянным видом вдоль и поперек мерил шагами приемную. Как и в прошлый раз на него напала икота. Сейчас ему, как никогда, нужны были ласка, поддержка, нежная забота. Но, увы, повторяемая сцена не дала прежнего результата. Госпожа Ванда скорее в раздраженном состоянии духа сидела на краешке дивана и рассеянно смотрела в окно. Ловро нерешительно остановился перед ней.

– Если б не эта история, мы могли бы на Пасху поехать недели на две в Венецию…

Госпожа Ванда вытянула шею и, заморгав, как мокрая курица, с трудом проглотила слюну.

– Оставь, пожалуйста… – прошептала она глухим, сдавленным голосом. Хватит с нее этой Венеции, которой ее только дразнят, играют, словно солнечным зайчиком, которую ей сулят, как вечное блаженство, вот уже целых пятнадцать лет. С самого венчания, когда свадебное путешествие было отложено ради того, чтоб помочь брату Ядре и «на эти деньги» купить у Маты Буйола виноградник под домом (некогда принадлежавший Фуратто), эта поездка в Венецию всякий раз ставится на повестку дня, и всякий раз ее откладывают ради чего-то более необходимого, полезного, разумного. Как-то ее отложили потому, что, по мнению Ловро, лучше было выкрасить все ставни по фасаду дома, в другой раз важнее было дать приданое Ядриной Анкице, а сколько раз просто ради того, чтоб на «известную сумму» купить облигаций…

– Умоляю тебя, не говори мне больше про эту Венецию!.. – повторила госпожа Ванда, комкая в руке платок. Этот человек, с которым она пятнадцать лет живет под одной крышей, на глазах у которого расцвела и уже начала блекнуть, никогда не интересовался ее душевным миром. А когда однажды, просто шутки ради, она робко и осторожно намекнула на свои переживания, он ограничился советом провести курс лечения карлсбадской солью! На глазах у нее выступили слезы; она вскочила, выбежала из комнаты и быстро спустилась по лестнице. Фуратто стоял среди комнаты, вперив взгляд в пустоту. Он не мог понять, что с ней вдруг случилось и почему эта женщина проливает горькие слезы при одном упоминании Венеции. Ба! Поди разбери эти женские капризы!

Разумеется, история с глазом Бариши облетела и врачей, и городских пациентов, но неприятных последствий она не имела.

Фуратто слыл добродушным стариканом и не слишком опасным конкурентом, и потому историю эту восприняли довольно благодушно и даже с юмором. Где снисходительная улыбка, где оброненная за спиной шуточка, отнюдь не злая, – вот, пожалуй, и все. Коллеги знали, что Фуратто с недоверием относится к решительным действиям – по природе своей он не был склонен к крайним мерам. Единственное, что он всегда одобрял, – это удаление зубов, ибо плохо верил в их лечение и в пользу пломбирования. Тут он неизменно повторял свой принцип: «Долой зуб – долой боль!» После истории с Баришей какой-то злопыхатель перефразировал его максиму: «Долой глаз – долой боль!» В больнице к нему по-прежнему относились с уважением. Памятуя о его слабости, оставляли ему случаи, где после врачебной помощи облегчение вспыхивает мгновенно, словно электрическая лампочка. Однажды утром, когда он вытаскивал у крестьянина из уха не то букашку, не то соринку, в комнату вошел молодой доктор Пивчевич, известный на всю больницу проказник и баловень сестер милосердия; стоя за спиной Фуратто, который никак не мог сладить с неподдающимся шприцем, он стал передразнивать его движения, раскрывая и закрывая зонтик. Старик, видимо поймав какое-то мимолетное выражение на лицах персонала или отражение в стекле шкафа, внезапно обернулся и застал молодого человека врасплох. Ни слова не говоря, он как ни в чем не бывало продолжил свое дело. Этот достойный восхищения поступок возвысил его в глазах персонала куда больше, нежели фиглярство Пивчевича могло унизить. Сестры милосердия в больнице отметили его день рождения с большей торжественностью, чем прежде, а коллеги, к его немалому удивлению, подарили барометр – на подставке из мрамора с янтарными прожилками гордо стояла бронзовая Минерва с копьем и в шлеме.

Итак, и этот кризис, как и прочие, миновал, и Фуратто вновь вошел в колею нормальной жизни. После обеда уходил с госпожой Вандой в спальню и отдыхал до четырех часов. Потом вставал, одевался, клал в кармашек жилета свои золотые часы, продевал в петлю цепочку и шел в кофейню. Ровно час сидел за чашкой кофе с молоком, болея за игроков в домино. Обдумывая следующий ход, игроки, по преимуществу старые люди, иные с роскошными, ухоженными бородами, говорили басом и громко кашляли, чем внушали к себе уважение; морща лбы, они брали из квадратных серебряных табакерок табак, скручивали цигарки и, вставив их в мундштуки из пожелтевшей слоновой кости, пускали густые клубы дыма. Когда игра достигала наивысшего накала, лбы их морщились еще больше, а губы, прихватив кончик уса, а то и целый клок бороды, сжимались еще теснее; напряженная сосредоточенность время от времени разряжалась бормотанием – бу-бу-бу-бу-бу! – похожим на пыхтенье поднимающейся в гору «кукушки» или корабельного мотора, когда его запускают, что говорило о перегрузке поршней в их мозговом механизме. Когда солнце склонялось к западу и косая тень от колоннады муниципалитета занимала половину площади, как бы увлекая за собою здание, Фуратто хлопал ладонью по колену, два-три раза зевал, широко открывая рот, и выдыхал: «О святый боже, святый боже!» Потом платил за кофе и шел к церкви Святого Рока, где его ждал черный больничный драндулет с тощей лошаденкой в рыжих пежинах и с одноглазым кучером. Однажды под вечер доктор Пивчевич, проводив невесту после прогулки, наблюдал за ним из подъезда: выпрямившись на неудобном сиденье с отвесной спинкой, с зеленоватым отсветом суконной обивки на худом лице, с заострившимися скулами и устало опущенными веками, Ловро показался ему человеком, возвращающимся с собственных похорон.

А в это самое время госпожа Ванда металась из угла в угол, не зная, куда себя деть; пробивавшиеся сквозь закрытые ставни багряные полосы заката, наподобие прилива, заливали салон, горели на ковре, огненными змеями ползали по мебели, забирались в угол за печью. Ломая руки, она то и дело прижимала ладонь к взволнованному сердцу; она задыхалась от ощущения, будто ей не хватает воздуха. Временами ее бросало в какой-то непонятный жар, от которого горела кожа, спекались губы и глаза блестели, как в горячке. В эти часы, когда все валилось из рук, томясь за жалюзи и поневоле наблюдая из-за решетки ленивое течение жизни на улицах города, она с чувством облегчения прислонялась лбом к холодному оконному стеклу; а то, совсем как озорник, прижималась носом и губами к гладкой поверхности стекла и тут же в испуге отскакивала – а вдруг кто подсматривает.

Отношения с Сурачами не испортились. Более того, Бариша доказал, что из-за «недоразумения» не потерял доверия к доктору: в один прекрасный день он явился к Ловро с нарывом на руке.

– Сейчас мы все устроим, дорогой мой Бариша, – бодро и весело говорил Ловро, выбирая в коробке кусочек марли. Он надеялся нынешним своим врачеванием, в успехе которого не сомневался, сгладить впечатление от прежнего промаха. Марля выскользнула у него из рук и упала на пол. Он с трудом наклонился и поднял ее, как и положено, пинцетом. Потом помахал рукой, как бы стряхивая заразные бациллы и приговаривая: «Пошли вон» – в таких вещах он отличался щепетильной добросовестностью.

Сердечные отношения укрепились, когда Иве достиг призывного возраста и при содействии Ловро был признан негодным.

Тем временем в хозяйстве Бариши кое-что изменилось, и вернувшийся с флота Юрета просто глазам своим не верил. Ему писали о беде отца, но о благотворных ее последствиях умолчали, лишь туманно намекнув на какую-то компенсацию. Сейчас он увидел двухэтажный дом под черепичной кровлей и примыкавший к нему узкий сарай, из которого, как бы нацеленное в диких гусей, устремлялось к небу дышло новой телеги.

– Пошли, я тебе кое-что покажу, – сказал отец и повел его вниз по крутой сельской улице. За околицей на перекрестке под тутовником старик остановился и показал палкой за пересохший овраг. – Видишь вон там? Это теперь наше!

Бариша купил у вдовы и сирот покойного Шимы Клепана, подорвавшегося на мине на железнодорожном полотне, поля под горой.

– Это теперь наше, понимаешь?

Бариша стал одним из самых почитаемых людей на селе. Он пользовался тем безусловным авторитетом, который дают человеку достаток и ловкость, вместе взятые. Сам он работал мало, больше приглядывал за работниками и распределял работу среди своих домашних. А то сидел перед домом и для каждого прохожего находил слово: слово ободрения, слово утешения, спокойное, полное разума и житейской мудрости. Он был напичкан советами и мудрыми словами. Любил, чтоб его считали старше, и еще ему нравилось, когда его называли «стариком». К этому сам приучил односельчан, говоря о себе в третьем лице: «Послушайте старика, ведь он много повидал на своем веку», или: «Не хотите слушать, что вам говорит старик», или еще: «Потихоньку да полегоньку старик все одолеет». По воскресеньям он наряжался в извлеченный из сундука старинный пиджак и позволял себе быть чуточку больше незрячим. В церковь его сопровождала невестка, Юретина Луца. Говорил напыщенно, называя домашних полными именами: «Ивана, подай-ка к обеду белого!», «Луция, своди-ка меня в церковь!».

В доме доктора Ловро Фуратто поселился беспокойный дух обновления.

Госпожой Вандой овладело какое-то смятение, жажда перемен. В один прекрасный день она решила сделать перестановку, и притом как можно скорее, без промедлений. Мебель кочевала из комнаты в комнату, с этажа на этаж, дня три в доме ломались обычаи и установленный порядок. Госпожа Ванда упивалась суматохой и возней. Но вскоре выяснялось, что новое размещение далеко от идеала, к которому она стремилась, и все начиналось сначала. Казалось, дом помешан на скитаниях, и странствующая мебель делает время от времени небольшие привальные роздыхи. Теперь Ловро возвращался домой с тайным страхом – не снялась ли опять с места одна из комнат и не отправилась ли в дальнейший путь. Однажды без всяких предварительных обсуждений в салоне появились новые шторы и чехлы на кресла. Вероятно, это должно было означать сюрприз, но, если судить по сосредоточенному вниманию, с каким госпожа Ванда следила за выражением лица Ловро, это больше походило на атаку. Затем последовали преобразования в области изобразительных искусств. Висевшая над канапе увеличенная фотография тетки Шимицы (широколицая пожилая женщина смотрела вприщур; новый платок на шее и знаменитая родинка под левым глазом) была вынесена из салона и заменена репродукцией портрета Бетховена кисти Балестрера. В спальне Ловро ждал другой сюрприз: над ночным столиком Ванды висел маленький и очень темный «Остров мертвых» в широкой черной раме. Даже бедняга негр с вечной приветливой улыбкой не был пощажен – его задвинули в угол сумрачной лестницы, ведущей в садик, – вскоре из-за сырости на нем стала шелушиться позолота, а с чалмы отваливались перламутровые блестки. Теперь в нос его гондолы упирался дырявый таз с отрубями для кур.

Затем госпожа Ванда решила изменить прическу. С неизъяснимым наслаждением просиживала она часами перед туалетным столиком, делая из своих волос нечто невообразимое. То она подолгу водила гребнем по спускавшимся ей на спину густым волосам, а то вдруг загоралась желанием повернуть их вспять. Сладострастно, будто творит зло, собирала она волосы на затылке, открывая шею, и, полуобернувшись, смотрелась в зеркало; к мягкой белой коже на обнаженной шее попеременно приливало то тепло, то холод, и по телу пробегала сладкая дрожь, сладкая до жути. Потом она смыкала веки и, замирая, представляла, как кто-то подходит к ней сзади и, обдавая шею щекочущей волной горячего дыхания, приближает трепетные губы… С волосами, собранными на затылке, она казалась себе моложе и шаловливее; она была довольна собой. Прическе она придавала слишком большое значение и внимательно наблюдала, какое впечатление производит она на людей. Перемена прически явилась как бы переломным моментом в ее жизни, и она безотчетно начала делить события своей жизни на два этапа: те, что происходили при старой прическе (и это ей казалось теперь далеким), и те, что произошли под знаком новой. С каким-то упоением стягивала она теперь бедра; в узких, облегающих платьях она сильнее чувствовала свою женственность, словно ее женские чары, ранее обретавшиеся в упругой груди, теперь спустились в бедра и там обрели подлинную силу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю