355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владан Десница » Зимние каникулы » Текст книги (страница 17)
Зимние каникулы
  • Текст добавлен: 2 мая 2017, 23:30

Текст книги "Зимние каникулы"


Автор книги: Владан Десница



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 28 страниц)

– О, господин капитан, у меня для вас хорошая новость, я нашел то, что вы хотели.

Из их разговора я понял, что речь шла о пианино.

– В Шибенике, у одной старухи вдовы. Оно, правда, не новое, не какое-нибудь там «прима», старое, марки «Партартт», и длинное, – (он развел насколько мог свои короткие руки), – ясное дело, нужно подремонтировать, но, представьте, всего за четыре тысячи! Моя дочка его опробовала, говорит, для начала – лучше не надо. Что касается перевозки, дело простое, доставлю на машине, когда буду возвращаться порожняком.

Зарич бледно усмехнулся в знак благодарности и сделал рукой неопределенный жест, словно говоря: да ну его, мне сейчас не до пианино!

– …кстати, есть ли нужда вашему шоферу тащиться в Бенковац, – рыжий обратился ко мне, – господин капитан, мы можем вас взять с собой, нам ведь по пути, пожалуйста, садитесь в машину…

– Вы правы… – согласился Зарич и повернулся ко мне: – Езжайте, вас наверняка уже ждет компания.

Он взял с сиденья свой сверток и пошел к грузовику.

– Счастливого Рождества, господин капитан! – крикнул я. Он обернулся, устало кивнул и, печально улыбнувшись, полез в кабину грузовика. Рука шофера высунулась в окно, заботливо хлопнула дверцей, потом стекло медленно, неотвратимо поднялось и отрезало их от меня. Грузовик дважды взревел и тронулся. Я махнул рукой темной кабине, из-за отраженного в стекле света не видел, смотрит ли на меня кто-нибудь и машет ли в ответ. Под задним бортом грузовика вспыхнула красная лампочка и стала удаляться, тускнеть в шлейфе пыли. Я развернул свой «николдоб» и поехал в Жагровац к попу, в его натопленную кухню.

1950

Перевод А. Лазуткина.

НА ЗАРЕ

В ночной тишине разорвалась ручная граната, и еще одна, а затем несколько подряд. Следом сразу застучал пулемет, торопливо, расточительно и, вероятно, впустую, только для того, чтоб вызвать тревогу. Секунду спустя ему откликнулась четническая «сельская стража»: из своих укрытий она вела редкий, но прицельный огонь.

Село вздрогнуло при первом взрыве и приподняло голову с подушек, но быстро пришло в себя, и каждый скорчился на своем ложе: привыкли уже к неожиданностям. Любопытство никого не выгнало на порог взглянуть, что происходит, ибо пуля будто нарочно всегда выбирает мирного человека и случайного гостя; вот так при последнем налете пострадали Миле Кончар, стороживший на гумне непровеянное зерно, и старая Вайка, чуть она выглянула в оконце. На сей раз единственной жертвой стала глухонемая девушка, «немая Сава», которая вышла прогнать лошадь из клевера. Непонятный укол в спину, густая теплая струя во рту; подкосились ноги, и вот девушка уже валяется ничком на земле, не успев даже сообразить, что делать – повиноваться или противостоять силе, валящей на колени; видит синеву неба, на котором кротко мерцают бесчисленные звездочки, в голове шумит, мысли путаются, силы иссякают, и телом овладевает сладкая истома… Бедняга и это приняла с таким же безропотным недоумением, как принимала все в жизни: что бы ни обрушилось на нее, она все встречала покорно, как единственную возможность, должно быть не предполагая, что можно требовать объяснений событиям, искать их смысл и причины.

Стрельба между тем приближалась к центру села. Теперь уже и с той, и с другой стороны сыпались негромкие отрывистые очереди автоматов, производя шум, с каким вспархивают из хлебов перепелки или рвут полотно на прилавке.

Богдан с самого начала, не смыкая глаз, прислушивается. Шальные пули уже вцеплялись в крышу. Значит, подходят. Случалось и раньше – налетят внезапно, с какой-то своей целью или кто его знает по какой причине, а в село и не думают прорываться. Но на этот раз, видно, дело серьезное.

Он встал, шепнул жене, спавшей на другой кровати с двумя малышами:

– Молчите и никуда ни шагу, – и как был, в портах и носках, вышел в сени. Не зажигая света, добрался до каморы – просторной недостроенной комнаты в глубине коридора, приспособленной в те смутные времена для хранения вещей поценнее, чтоб не попались на глаза грабителям.

Растолкал спавшего на полу парня.

– Мичко, а Мичко! Вставай!..

Парень сел на тюфяке. Сонное, почти детское лицо его выражало полное недоумение. Богдан встряхнул его.

– Проснись! Беги напрямик в Жагрич, прямо к Голубовичу, скажи, партизаны налетели, пусть сразу же немцам сообщит, чтоб сюда мчались. Если, мол, ударят от Лучика, как раз в спину выйдут.

Мичко натягивал резиновые опанки. Богдан, наклонившись к самому его уху, неумолчно шипел:

– Бегом, слышь? А назад – как хочешь, хоть завтра!.. Разбуди его, стучи… скажи, пусть сию минуту к нам идут!.. А в За-дар поедем – будут тебе ботинки, понял? Ну, жарь со всей силы…

Он проводил парня по лестнице до порога.

– Ворот не отворяй, перемахни через забор. От Лучика, скажи, запомни!.. Сыпь без передышки до самого Жагрича!..

Тихо притворив за ним дверь, он снова поднялся в камору.

Подкрался к узкому зарешеченному оконцу и, прижимаясь к толстой стене, напряженно вслушивался. Все кругом заливал бледный свет безлунной ночи. Выстрелы звучали все ближе. «Не успеют вовремя!» – засомневался Богдан. Кто-то осторожно пробежал мимо дома, и он увидел, как несколько местных четников укрылись среди вязов за Кокановой оградой. Он сразу узнал среди них Петраша. Четники пальнули раз-другой и, пригнувшись, дунули вдоль изгороди, метров на десять подальше, чтоб обмануть противника, а заодно добраться до высокой кукурузы, по которой, если прижмут, можно уйти. Петраш остался на старой позиции, должно быть, хорошо, надежно укрытый. Теперь он оказался впереди всех, немного отдалившись от остальных. Петраш! Заметив его, Богдан точно прирос к окну. В голову снова бросилось все, о чем он думал ночами, разбуженный собачьим лаем на околице или стуком копыт его Серко по пропитанной мочой подстилке, все, чем наслаждался днем, вывозя с поля снопы и жмурясь под палящим солнцем, – он воображал все это так зримо, что скрипел зубами, с таким злорадством и так стискивал кулаки, что ногти вонзались в ладони. «Сейчас или никогда!» Он протянул руку к балке, приподнял доску и вытащил винтовку. Чуть отступил в комнату, чтобы снаружи не приметили вспышки выстрела, влез на стул, так как наличник закрывал цель, и стал целиться. Целился долго и спокойно. Около дома разорвалась граната, и мгновенно – в грохоте взрыва – Богдан выстрелил. Быстро соскочил со стула, машинально отвел назад затвор, пошарил по полу, отыскивая выброшенную гильзу, и, широко размахнувшись, вышвырнул ее в окно на навозную кучу в углу двора, довольный, что избавился от всяких улик. Снова спрятал винтовку за балку, вернулся в спальню и лег. Вскоре стрельба совсем стихла. Наступило короткое затишье, более страшное, чем только что умолкнувший грохот. И тогда на крутой улочке послышались чьи-то стремительные шаги, и в дверь корчмы постучали.

– Отворяй!

Богдан натянул штаны, обулся, взял пузырек с керосином, из горлышка которого торчал фитилек, и по внутренней лестнице спустился вниз, стараясь не спешить, чиркая спичками, чтоб зажечь фитилек. По очереди снял засовы, сначала два меньших, поставленных наискось, потом – сильным рывком – самый надежный, поперечный.

В корчму вошел человек с офицерскими знаками различия и звездой на шапке, за ним – двое бойцов с автоматами и следом – бледный парнишка лет пятнадцати-шестнадцати, с винтовкой в руках. Богдан пробурчал что-то, здороваясь, и стал тереть ладонью глаза, будто еще не совсем проснулся. Командир сухо спросил:

– Кто дома?

– Свои все – мы с женой, двое детишек. Парень остался на мельнице, с помолом.

– Никого не прячешь?

– Да кого прятать-то, скажите на милость! Не мое это дело!

– А где сейчас эта банда, ваши «сторожа», а? – вмешался безбородый парнишка, но командир остановил его взглядом.

Однако Богдан охотно ответил и парнишке:

– Убежали, вот где! Знаете ведь их, днем валяются где-нибудь в холодке, по ночам пьянствуют, безобразничают, а прижмут их – выстрелят раз-другой да врассыпную по полю, вот они какие!

– Слушай! – резко оборвал его командир. – Отсюда в нас стреляли.

– Как это стреляли, господь с вами! Кому тут стрелять…

– Да, стреляли, я сам видел… – снова вмешался парнишка, но сдержался и замолчал. Командир продолжал:

– Есть у тебя оружие? Винтовка?

– Винтовка? Да разве можно ее держать в доме, найдут немцы, что тогда?!

– Ну-ну! Марко, Илия! Обыскать!

Марко взял фитилек и вместе с товарищем стал подниматься по скрипучим ступенькам. К ним присоединился Ивиша. Богдан зажег огарок восковой свечки, вставленной в водочную стопку. Как бы в пику дымному фитильку свечка блеснула ласковым светом. Над головой раздавались тяжелые шаги: вот на короткое время вошли в спальню, опять прошли по сеням и стихли в чулане. В наступившей тишине слышно было, как где-то в закутке отвалился кусок штукатурки и зашелестело зерно в щелях между досками. При свете свечки командир лучше мог разглядеть Богдана. Крестьянин спокойно стоял рядом с мясной колодой, сложив на животе сплетенные пальцы; сейчас видно было, что у него не хватает сустава на указательном пальце правой руки. Вывороченное нижнее веко на одном глазу краснело, как язва, а чуть пониже виднелся полукруглый след, должно быть от удара копытом в детстве.

– Смотри ты! Позабыл совсем угостить вас! Может, ракии стаканчик примете? – И Богдан взялся за четырехугольную бутылку на полке.

– Спасибо, не нужно.

Корчмарь смущенно кашлянул и снова сложил руки на животе. Время от времени он двигал рукой с куцым пальцем – то вытаскивал из кармана платок, то вытирал веко; от каждого его прикосновения оставался, казалось, жирный, липкий след, как от прикосновения потной ладонью, и потому этот нерешительный жест невольно вызывал отвращение. После недолгого неловкого молчания корчмарь снова попытался завести разговор:

– А скажите, пожалуйста, где сейчас капитан Мирко, который был в Подгорском отряде до вас? Да-а-а, мы с ним приятелями были, частенько он ко мне захаживал. Правда ли, я слыхал, будто ранен он и его отправили в госпиталь на остров?

Командир оставил вопрос без ответа. А через минуту спросил:

– Когда в селе последний раз были немцы?

Наверху опять послышались шаги. Оба прислушались. Спускались. Ивиша нес найденную винтовку.

– Нашли за балкой, – сказал он, сияя какой-то детской радостью. – Тепленькая еще. И одного патрона не хватает.

– Эх, тепленькая! От одного-то выстрела? Да раскались она докрасна, успела б остыть! – не вытерпел Богдан. И тут же раскаялся: он, правда, этим доказывал, что винтовка не нагрелась, но в то же время как бы признавал самый факт выстрела. «Не хватает одного патрона» – это сказал Ивиша; а то, что они здесь уже больше получаса, им самим известно. И все-таки лучше бы промолчать. Искоса он оглядел всех и успокоился: «К счастью, кажется, не обратили внимания». Командир равнодушно взял у Ивиши винтовку и, нахмурившись, обхватил ладонью ствол, будто щупая пульс. Лицо его сохраняло безразличное выражение, словно он не придавал этому особого значения и сомневался в правильности утверждения паренька, вероятно считая это детской фантазией.

– Почему ты врал, что у тебя нет винтовки?

– Лопни мои глаза, если я знал о ней! Конечно, это Раде оставил, племянник, когда приезжал весной. Хоть бы сказал, будь он проклят, а то на вот тебе! Знал ведь, какую штуку может подстроить!

Быстрота ответа лишала его всякой убедительности.

Командир вынул затвор и обойму, поднял винтовку и, прищурившись, посмотрел в ствол. Потом встал, совершенно спокойный и как бы даже задумчивый, взял паренька под руку и вышел вместе с ним наружу. Послышался приглушенный разговор: твердый голос командира настаивал, задавая вопросы, тонкий, дрожащий голос паренька, готового заплакать, упрямо твердил свое. Затем они вернулись: парнишка бледный, в голубых глазах застыли слезы; командир хмурый, с морщиной на лбу. Собрались уходить.

– Пойдешь с нами, – негромко сказал командир и направился к двери. Ивиша рванулся следом. Богдан – то ли делая вид, что не расслышал, то ли от изумления – не тронулся с места. Марко и Илия подхватили его под руки и повели. Не погасив свечи, они прикрыли за собой дверь. На каменистой улочке зазвенели шаги. Стевания, жена Богдана, смотрела, откинув ставень, как уводят ее мужа; с непокрытой головой, в одной рубашке и штанах, он шагал между двумя солдатами и ни разу не оглянулся. Она провожала их взглядом – в полутьме белела спина Богдана, – пока не завернули за угол, где улочка выводила на большую дорогу. Прошли по дороге метров триста, затем свернули в лесок чуть повыше деревенских домов. На маленькой поляне остановились. Марко привычным движением скинул с плеча автомат. Богдан, неправильно поняв это движение, подумал: «Конец!» Перепуганный насмерть, он схватился рукой за ствол и завопил:

– Не-е-ет!

Глаза у него горели. Он задыхался.

– Стойте, братья, люди! Все скажу, как на суде господнем…

Он словно инстинктивно почувствовал необходимость сказать правду, как загнанный зверь ищет выхода из замкнутого круга. Он решил целиком, полностью на нее положиться, плыть по течению – только чистая правда может как-то выручить, только она одна в состоянии вызволить. Он поверил в нее (кажется, впервые в жизни) мгновенно и фанатично, в ее силу, единственно спасительную… Начал рассказывать, как все произошло на самом деле, торопясь, боясь, что не успеет все выложить, захлебываясь словами, выбрасывая их в жару и беспамятстве:

– …Стрелял я, только не в вас. Стрелял в того гада, в того бандита, Петраша Милевича… спросите, всем известно, сколько от него пришлось вытерпеть… Спасу от него не было, всегда спишь одним глазом, дрожмя дрожишь целую ночь – как бы опять не обобрал, как бы красного петуха не пустил… Они такие же мои враги, как и ваши…

Начал он запальчиво и самоуверенно. Однако, заметив недоверчивое выражение на лицах людей, быстро скис: ему стало ясно, что правда, с опозданием сменившая ложь, не имеет уже своего чудесного действия и, чем больше слов он расточает и нагромождает, тем вернее себя губит. Сейчас и ему самому слова эти показались легковесными и неубедительными – так, пустая болтовня; он чувствовал, что обилие слов подавляет, гасит простую, ясную правду, что это неизбежно должно выглядеть как увиливание, увертки, измышление все новых и новых басен… Его охватило чувство тщетности и бесплодности всех его усилий. С невыразимой болью ощутив собственную вину в этом несчастье, он подумал с тоской: «Ох, почему я не сказал сразу, еще там, в корчме! Тогда б поверили, тогда б я был спасен!..»

Он замолчал и залился слезами. Командир молча смотрел на него. Видел, как по изуродованному веку неудержимо скатываются слезы, – наблюдал за этим внимательно, хотя совершенно машинально, без всякого отклика в мыслях и чувствах.

Издалека донесся стук колес. Командир вздрогнул и бросился к насыпи на опушке рощицы. Внизу по дороге проезжала телега, груженная припасами, которые за день до этого четники получили от немцев и сложили в школе. Подталкиваемый любопытством, Ивиша побежал за телегой и присоединился к охране. Богдан бросил взгляд на дорогу: это его кони на его же телеге везут трофеи (его Серко, которого он сам давно не запрягал, из-за того, что кузнец поранил ему ногу!). Да, это его собственный бочонок вина, через который, словно через седло, переброшены куски сала, и поверх всего мотор (как только его раскопали в мякине!), а он стоит здесь в ожидании приговора и глядит на это разграбление, на гибель собственного имущества… свет померк в глазах Богдана. Сердце его готово было разорваться, когда он услышал, как Серко, прорысив мимо дома, негромко заржал вдалеке.

Командир спрыгнул с насыпи. Следовало поторопиться, так как на рассвете можно было ожидать нападения немцев, оповещенных сбежавшей «стражей».

– Поживей! – бросил он партизанам. Богдан опять принял эти слова на свой счет, и его угасшие силы вновь вспыхнули в последнем усилии.

– Стойте! – крикнул он, вытянув вперед руку, глаза его горели, как у безумного.

От убийства другого человека он перешел непосредственно во власть животного страха за собственную жизнь, не имея ни секунды времени на то, чтобы обдумать свой поступок, почувствовать на душе тяжесть убийства. И то, что, судорожно оправдываясь, он ссылается на убийство как на доказательство своей невиновности, и сами эти неубедительные оправдания (которые, видит бог, истинная правда) создали у него ощущение, что он не виноват и чист как солнышко. Он чувствовал себя чуть ли не безвинно осужденным страдальцем за правду, и в голосе его зазвучал неподдельный пафос:

– Невиновен я, чист, как слеза младенца!.. Люди, не берите греха на душу – безвинного убиваете!

А когда понял, что речь идет не об этом, и увидел, что командир поспешил вдогонку за телегой, смолк, смущенный и чуть пристыженный таким оборотом дела. Повесив голову, пошел за конвоирами.

Шли молча, постепенно догоняя перегруженную телегу.

– Смотри, течет у них, – сказал Илия, указывая на влажный след в дорожной пыли. Он нагнулся и пощупал пальцами землю.

– Жирное, масло, наверное. Налили в широкую посуду, вот оно и плещет через край.

Догнав телегу, партизаны передали Богдана товарищам, а сами поотстали, раскуривая цигарки.

– Гадина он, – убежденно сказал Марко, как бы продолжая начатый разговор. – Купил для «стражи» пулемет у албанцев в Задаре, чтоб дом ему стерегли, а сейчас – ишь, все на них сваливает, их обвиняет! За иголку, за пуговицу требовал с бедняка два яйца, за кило соли сдирал с мужика двухдневный заработок на поденщине. Угощал итальянцев, немцев, бандитов всяческих, скупал у них вещи, награбленные в сожженных домах, скотину, отнятую у переселенных. Мало того, оклеветал перед немцами и выдал на расстрел двух братьев Мишковичей – двоюродные братья нашему Перише из второго батальона, – а все из-за клочка земли, за который тягался с ними. И полюбуйтесь, еще петляет, еще пробует выскочить!..

Богдан оглядывался, ища их взглядом, – они уже казались ему старыми знакомыми, приятелями! Думал от их рук смерть принять, а теперь смотрит на них с мольбой, как на защитников.

Колонна, свернув с дороги, двинулась напрямик, лесом. Колеса бесшумно двигались по пыли в глубоких колеях, люди медленно и неслышно шагали по траве, забросив винтовки за спину. Над их головами, высоко в небе, еще мигали звезды, а впереди на горизонте начало белеть, и вдруг, словно занавес раскрылся, сверкнула тонкая алая полоска. Богдан останавливался, все чаще оглядываясь, пока снова не оказался возле Марко и Илии.

– Как думаете, что со мной сделают? – тревожно, но без особого страха спросил он.

– Судить будут по заслугам!

– Кто будет судить-то? Люди?

– Кто ж еще!

Это успокоило Богдана. Взору его представились какие-то старцы, меланхолично трясущие головами.

– Я от этого не бегу. Соберите хоть все село, пусть народ судит.

С полным доверием ссылался он на народ. Представлял толпу понурых людей, изнемогающих под грузом собственных забот, батраков, которых он связал по рукам и ногам пустячной услугой и хитро продуманным словечком: он отлично знал, что у этих безвольных, забитых людей не нашлось бы сил открыто выступить против него, принять на душу ответственность за его смерть и сиротство его детей. Знал, что они говорят за его спиной, робко усмехаясь, но знал также и то, что в безмерном своем смирении они не хотят ничьей крови и мелкие его услуги записывают в добро, а корень зла, которое приходится терпеть от него и из-за него, видят не в нем лично, а в необходимом и единственно возможном ходе вещей, который установлен, должно быть, самим господом богом как неизменный и вечный.

– Ладно, созовите все село, всех людей приведите, спросите их… Пусть скажут: отказал я хоть кому, хоть в чем, ежели имел возможность сделать? Обидел ли кого, обругал ли когда-либо? И ежели хоть одна душа подтвердит, снимайте голову!..

Чем больше он говорил, тем сильнее верил в свое спасение. И настолько осмелел, что спросил даже:

– Как думаешь, шлепнут меня, а?

Ему казалось, что, употребляя это полушутливое выражение, он уменьшает, отдаляет подлинную опасность. На загорелом лице партизана появилась ироническая усмешка, тонкая, словно бритва. Богдан сразу заметил эту усмешку, но истолковал ее как добрый знак.

– Думаешь, нет, а?.. – настаивал он, стараясь опять найти какое-то подтверждение тому, чего так страстно хотел.

– В чем виноват, за то и ответишь, ни на йоту больше, – неторопливо и спокойно ответил Марко.

То, что в его голосе и поведении не было ни злорадства, ни враждебности, еще больше укрепило надежды Богдана. Сердце, долго сжимавшееся тоской, радостно забилось. Но он должен был смирить его, затаить нежданную радость: проявление ее могло оказаться роковым. Скрытая, упрятанная внутрь, она еще сильнее разгоралась, перехватывала дыхание, пьянила… Он не мог совладать с вспыхнувшим вдруг порывом щедрости.

– Стой-ка, погоди… была ведь у меня плитка табаку! – Он остановился, начал рыться в карманах. – Куда засунул, черт ее дери?.. Эх! И как это мы не захватили скляночку ракии на дорогу!

Ему нравилось вот так запросто разговаривать с ними, будто шел в лес по собственной воле. Он говорил и говорил – без смысла, словно в бреду, с трудом сдерживая поток непроизвольных слов. Ему казалось, непрерывной болтовней он сумеет стереть, спрятать, отвести от себя и отодвинуть как можно дальше в прошлое неприятное настоящее.

– А ведь мы, понимаешь ли, здорово могли б сговориться! Богдан мог бы хорошо вам послужить. Взять да и организовать отдел снабжения, как другие, слыхал я, устроили, а? Съездили б в Лику двое-трое из нас да отвезли возок соли – вот было б дело! Пригнать тридцать, даже сорок голов скота ничего бы не стоило. В Лике получили б за соль чего только душе угодно… Ага, вот она где!.. – он наконец обнаружил табак. – Нате-ка, курите!

Подняв голову, он увидел, что отряд ушел вперед, только командир и четыре партизана остановились в ожидании под большим дубом. Он побледнел и смолк, судорожно сжимая заледеневшей рукой найденную плитку табаку. Марко и Илия передали его четверке партизан и поспешили вдогонку за колонной.

В душе Богдана все мгновенно опало и рухнуло. У него не вырвалось ни вопля отчаяния, ни слов протеста – ему казалось, что он шагает в смерть уже в третий, в четвертый раз. Из-за кустов вышла корова; пережевывая сорванную веточку, она остановилась, мирно поглядывая на людей и протягивая к ним влажную морду. Богдан увидел ее, и тупое отчаяние сменилось вдруг страстной жаждой жизни – корова вызвала в нем одновременно и зависть и ностальгию, и всем существом его овладело могучее, непреодолимое желание схорониться в темном, ласковом, теплом нутре животного, спрятаться – и существовать, не видя и не боясь никого, жить так без конца и края… Партизаны подвели его к дубу, отступили на несколько шагов, подняли винтовки.

Глухой стук сердца стал усиливаться, усиливаться, распирая грудь, вызывая боль в ушах, заглушая и окутывая мглой все вокруг – звуки, и образы, и мысли. И когда грохнул залп, Богдану показалось, будто он донесся из какого-то иного, далекого мира и будто стреляют не в него, а в пустую его рубаху.

1949

Перевод А. Романенко.

ЗИМНИЕ КАНИКУЛЫ

Роман


Перевод Александра Романенко.

I

Горстка беженцев из подвергшегося бомбардировке Задара, нашедшая приют в разбросанных домишках села Смилевцы, собралась после обеда для совместной прогулки. Дорога шла по гребню, петляя между деревенскими домами, которые выстроились на открытом солнцу склоне; отсюда открывались панорама разрушенного города в низине и вид на море.

Компанию составляло несколько семейств «средней руки». Это были переплетчик Нарциссо Голоб, невысокий человечек, с крупной бездетной женою, шьорой[47] Терезой, и двумя мальчуганами от первого брака; торговец смешанными товарами Анте Морич, вдовец, и его пожилая уже дочь Марианна; парикмахер Эрнесто Доннер и его жена, хрупкая блондинка Лизетта, а также их младенец в коляске; смуглая портниха Анита Кресоевич с вечно прилепленным ко лбу локоном (остатки прежней моды и память о триумфах минувших дней) и ее племянница Лина, сирота, которую она взяла на воспитание, тоненькая, юная блондинка, по всеобщему мнению – «нордического типа». Единственным холостяком в компании был шьор Карло, общинный счетовод на пенсии.

Кортеж медленно двигался по дороге: впереди – женщины, окружавшие коляску Доннеров, позади – мужчины со шьором Карло в центре. Два озорника, сыновья переплетчика, расхристанные, со сползшими чулками, бродили взад и вперед, присоединяясь то к одной, то к другой группе. Целью прогулки была Батурова кузня – белое, под красной черепицей здание, недостроенное по причине начавшейся войны и одиноко теперь торчавшее у перекрестка, где местный проселок сливался с шоссе. Беженцы усаживались на каменной стенке перед пустующей кузницей. Здесь, в виду большой дороги, они были ближе, как им казалось, к остальному миру и его треволнениям, здесь дышалось свободнее, здесь они как бы утоляли свою жажду поскорее отсюда уехать. На закате компания тем же путем и в том же порядке возвращалась под аккомпанемент поскрипывавших колес детского экипажа, причем Анита Кресоевич часто останавливалась, опираясь на руку племянницы, чтобы дать отдых своей больной ноге со вздувшимися венами. От группы то и дело отставали два юных Голоба, гонявших старую консервную банку (их немало валялось вокруг – возле церквей и в придорожных канавах, повсюду, где прошла армия). Когда ребятишки слишком отставали, шьора Тереза останавливалась, оборачивалась и, уперев руки в бока, кричала, точно подзывая собак: «Аль-до-о-о! Бепи-ца-а-а!» Поглощенные игрой мальчишки, словно очнувшись, бегом догоняли своих.

Изредка по шоссе с грохотом и воем проносился видавший виды грузовик; в его кузове на ликерных ящиках, награбленных по задарским магазинам, восседали местные уроженцы, вооруженные, одетые в чужеземные мундиры, с лихо сдвинутыми набекрень шапками на буйных гривах, украшенные перекрещенными патронташами и ремнями, с которых свисали огромные револьверы, ножи и грушевидные бомбочки; с хвастливой удалью эти молодцы переливали в себя содержимое бутылок с яичным и розовым ликером или фляжек со сливовой ракией. Их крики и боевые песни заглушали рев мотора. Группа беженцев рассеивалась, прижимаясь к обочине; женщины даже спускались в кювет, закрывая носы платочками, а жена Доннера Лизетта всем своим маленьким телом прикрывала коляску от смутной, но очевидной опасности. Полными ужаса взглядами следили они за этими страшными вооруженными людьми, исчезавшими в облаках пыли, из которой, правда, еще выглядывали, словно в кошмарном сне, багровые физиономии, демонстрировавшие в оглушительном хохоте оскал широко раскрытых пастей… Иногда по шоссе проходила колонна желтых немецких грузовиков, нагруженных различной мебелью, тюфяками, печками и даже вырванными из стен радиаторами; на солнце играли большие зеркала в прочных позолоченных рамах, громко стонали растревоженные пианино. Все эти предметы немцы громоздили в машины и увозили, убежденные, что добыча благополучно достигнет далеких отчих домов, а менее ценные вещи надеялись где-нибудь при случае обменять на сало или водку. Солдаты, восседавшие поверх этой добычи, были в светлых тропических мундирах и шортах, в которых они прибыли из Африки. Откормленные воины беспечно свешивали за борт голые ноги и загорали, самодовольно скалясь во всю ширь своих веснушчатых физиономий, с отвратительной бесцеремонностью разглядывая женщин.

Чуть только вдали возникал такой автомобиль, беженцы разом оборачивались; за первым открывалась целая колонна, и тогда шьор Карло привычным жестом извлекал из алюминиевой коробочки тряпицу с завязками, смачивал ее водой из фляги и повязывал ею лицо, закрывая нос и рот, точно хирург, приступающий к операции. Коробочкой этой и тряпицей он запасся давно, задолго до начала войны, когда внимательно изучал инструкции по защите от отравляющих веществ, и вот теперь эта излишняя на первый взгляд предосторожность нашла применение. (Одним доказательством больше, что предосторожность никогда не является лишней и что жизненная реальность непременно доказывает правоту людей основательных!) При этом его ничуть не смущали ни тайные улыбки спутников, ни ухмыляющиеся физиономии и упертые в него пальцы рыжих немецких молодцов. Он лишь пожимал плечами и говорил, что надо быть «выше их». (Но, повязывая свою тряпицу, шьор Карло, вполне вероятно, таким образом утверждал свое превосходство.)

В Смилевцах Доннеры поместились у Ичана Брноса, которого Эрнесто знавал прежде. Как и для большинства задарских беженцев, для них это была первая встреча с деревней. Весь свой век провели они в непосредственной близости от нее, ежедневно приобретая плоды ее труда и продавая ей свои товары и ненужную рухлядь, но жили словно бы отделенные от нее китайской стеной или пограничной зоной, на расстоянии в тысячи километров! Поэтому переселение в деревню в какой-то мере приобретало для них прелесть путешествия в далекие экзотические края. Правда, до сих пор представления о деревне были у них довольно жалкими и неопределенными. Лизетта представляла себе деревню землей, где в изобилии водятся цыплята, индюки, производится копченое мясо и вино и где перед Пасхой овцы принимаются за дело, чтобы наплодить множество миленьких ягнят, а куры стараются снести побольше яиц. В деревне, соответственно, все это имеется в изобилии, однако больше всего там молока, молока! В ее понимании молоко текло непрерывно, оно подступало и напирало, как в груди роженицы, бежало ручьем и струилось рекою – неизмеримое и неудержимое. Оно разливалось в ведра, банки, крынки и кружки, и невозможно было воздвигнуть перед ним плотину или как-либо отрегулировать его движение. Запах его царил над всем. В деревне растут, конечно, всякие фрукты, однако здесь они такие вялые, недозрелые, ничуть не похожи на те, какими они выглядят в городе, и в деревне от них бывает расстройство желудка. В деревне существуют также поля и луга (особенно прекрасны луга, ибо они всегда зелены); поля изобилуют маками, а на лугах полным-полно тех желтых, и белых, и фиолетовых полевых цветов с короткими черенками, которые в разные месяцы года переполняют городской рынок и которые ей хорошо знакомы с самого детства, однако названий которых она не знает. На таких лужках непременно журчат ручейки; если же вдруг ручейка не оказывается, то просто по недосмотру, по чьей-то забывчивости; такой лужок, впрочем, был изображен на двух картинках в рамочках из дубовой коры, которые висят (или по крайней мере висели до бомбардировки!) в коридоре ее городской квартиры; более того, на одной из них в отдалении красуется и старая мельница, но в нашей сирой местности ей быть вовсе не обязательно. Люди в деревне хитрые, подлые, у них всегда грязные руки, поэтому нельзя разрешать им что-либо этими руками трогать. Кроме того, они очень забавны – сморкаются пальцами и в разговоре с ними нужно хорошенько кричать, потому что они плохо слышат из-за грязи, скопившейся у них в ушах. Живут убого, но виноваты в этом сами, поскольку крайне неловки, ненаходчивы и не умеют наслаждаться посланными им господом дарами (эти курочки, копченое мясо, это молочко!). И разговаривают они – в этом их особенность – как-то смешно и невнятно (un modo assai buffo de parlar)[48], причем стараются в любом случае надуть горожанина, особенно любят подсовывать тухлые яички, божась при этом, что они свежие, только нынче утром из-под курочки. И еще, они способны даже торговать мясом павших животных. Дети у них слюнявые, потому что они их не умывают и не следят за ними, покрыты коростой и очень низкорослые, потому что сызмала они поят их вином и водкой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю