355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владан Десница » Зимние каникулы » Текст книги (страница 5)
Зимние каникулы
  • Текст добавлен: 2 мая 2017, 23:30

Текст книги "Зимние каникулы"


Автор книги: Владан Десница



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 28 страниц)

Матич кое-как сводил концы с концами, прирабатывая на стаканчик вина и на пачку «Дравы»[8] тем, что писал жалобы и прошения крестьянам, у которых пользовался определенным уважением. Находчивый и сметливый, он с удовольствием брался за все, что хоть отдаленно напоминало трудную головоломку, некий канцелярский «кунст». Незлопамятный, никогда не унывающий, он, в сущности, был «добрым дьяволом», который наутро забывал причиненные ему вчера обиды, высокомерие и холодность приемов и встреч; он был совершенно незаменим в чрезвычайных делах и делишках, при которых спешка и неблагодарность самой работы не оставляли времени для размышления и скрупулезной аккуратности в исполнении. Его приглашали, если требовались срочные рекрутские списки или надо было вести бумажную битву со страховым обществом из-за какого-нибудь при сомнительных обстоятельствах сгоревшего амбара. Поэтому все граждане Бунареваца поддерживали с ним какие-то неопределенные отношения, в зависимости от того, насколько он в данный момент им был необходим: то с ним здороваются тепло и сердечно, то достаточно сухого, чуть заметного кивка головы. Даже сам уездный начальник, в день государственного праздника посещавший Бунаревац, для того чтобы принимать поздравления, пожал протянутую руку Миле Матича, который по этому случаю побрился и присутствовал на благодарственном молебне в новом черном сюртуке, хранившемся в шкафу как некое знамение чиновничьего достоинства и чести. «Хорошо, хоть в этом исправен», – думал начальник, пожимая протянутую руку со строгим выражением лица, что, правда, можно было понять и иначе – как необходимую принадлежность торжественности момента и действа.

Но уж когда Матич был поистине незаменим – так это во время выборов. Сельский мальчонка, отправленный в школу благодаря своей сообразительности и веселому нраву, проявленным еще тогда, он умел объяснять крестьянам сложные вещи доступно и просто, за что слыл непревзойденным агитатором. В течение всей выборной кампании на прегрешения Матича смотрели, как говорится, сквозь пальцы; ход разбирательства по его делу приостанавливался, и в обществе по отношению к нему наступал как бы некий род моратория, его патриотическое рвение выдвигалось на первый план, на краткое время затмевая его личные и служебные качества. На это время он даже отдалялся от Никицы, который, будучи пропитанным алкоголем скептиком и зубоскалом, оставался неисправимым оппозиционером. Матич разъезжал по деревням в нанятой дребезжащей колымаге, сидел за одним столом с кандидатом в депутаты (правда, на самом его краю, так сказать, среди молодежи, оправдывая это тем, что к юным тяготеет его веселая натура, которая по крайней мере за трапезой хочет избежать извечных многомудрых разговоров), вполне довольный тем, что может досыта наесться ражничей[9] и напиться вина, оплаченного избирателями. На обратном пути расторопный и всегда готовый услужить Матич помогал подкачивать колеса («Ох, эти наши у-жас-ны-е дороги!» – угрюмо-озабоченно ворчал кандидат в депутаты с заднего сиденья) или старательно тянул на себя рычаг газа, пока шофер с растрепанными волосами и побагровевшим лицом, раскорячившись перед автомобилем, с проклятиями крутил ручкой, пытаясь завести обессилевший драндулет. Когда же кампания заканчивалась и наступало характерное послевыборное затишье, совсем как после масленичных гуляний, Матич опять впадал в апатию и погружался в забвение. Уездный вновь здоровался с ним кивком головы, пока совсем не переставал его замечать, дисциплинарному взысканию вновь давался полный ход, а Матич опять убеждался в черной человеческой неблагодарности. Тогда он снова возвращался к своему Никице, и душа его поздними ночными часами все жарче вопияла к Достоевскому.

Пока не было Ягоды, Матичева Боса предложила Милошу помочь по дому. Чтобы как-то ее отблагодарить, Милош время от времени покупал и приносил ей кусок мяса, а она в свою очередь требовала, чтобы он оставался у них ужинать.

Скоро одинокий и подавленный Милош стал постоянным гостем в их доме. Вечерние застолья с Матичем и Никицей превратились для него в тот незаменимый час отдыха, которого только и ждешь в течение всего дня.

VIII

В конце лета в гости к Матичу приехала свояченица Мила. Это была стройная белокурая девушка с хрупкой фигуркой и воспаленными веками светло-зеленых глаз, чувствительных к ветру и ныли. Мила жила с матерью в опустевшем, вытянутом вдоль полотна железной дороги селе, где ее теперь уже покойный отец когда-то служил начальником станции. Когда их захолустье становилось ей несносным, она на месяц-два уезжала погостить то к Босе, то к другой своей сестре, служившей на почте где-то в Славонии. Самая младшая и самая красивая из сестер, Мила была избалована матерью и сестрами и считалась в семье счастливицей. Сестры безоговорочно подчинялись ей во всех вопросах, касающихся манер, туалетов и вкуса.

В своем перехваченном бечевкой дорожном саквояже она привезла кучу переводных романов в черном коленкоре со штемпелями библиотек, высылающих книги почтой. Некоторые она покупала сама, заказывая их по рекламным объявлениям, помещаемым на последней странице той самой газеты, в которой печатались переводимые Милошем романы. Крайне чувствительная, неудовлетворенная своим существованием и бездеятельностью, исполненная эстетического бунтарства против провинциальной серости и уверенная, что рождена для иной, более светлой и возвышенной жизни, она коротала дни, один за другим проглатывая эти толстые романы. Как и в каждое свое путешествие, она отправилась в Бунаревац с неясным предчувствием, что ее ожидает здесь нечто необыкновенное, прекрасное и захватывающее. Матич, встретивший ее с радостью, был к ней внимателен. Он не забывал приносить ей из корчмы тетушки Елы – нередко в долг – еще теплые кусочки ягнятины с жаровни, которые она так любила. Под вечер Мила подолгу бродила в одиночестве с книгой под мышкой, заходя далеко за узкий круг, который, по местным понятиям, считался границей городка и который нельзя было переступить, не вызвав удивления и кривотолков обывателей.

Познакомившись с Милошем, она пришла в восторг от того, что наконец-то видит перед собой истинного интеллектуала. Она слушала его с благоговением. В нем она видела представителя избранных и редких людей, создающих те чарующие фантазии, которыми она жила и доводила себя чуть ли не до экзальтации.

Однажды в конце душного дня, проведенного в школе, где пришлось заниматься переэкзаменовкой и зачислением новых учеников, Милош перешел через мост и направился в горы. После духоты он прямо-таки жаждал вырваться из тесного городка, чтобы вволю надышаться. Посматривая на крыши домов, сгрудившихся в узком пространстве котлована, над которым стояло густое облако пыли, раскаленного воздуха и лениво вьющегося из труб дымка, Милош с каждым шагом ощущал, что дышать становится легче и легче. Это восхождение поднимало дух, создавая иллюзию бегства: человек поворачивается спиной к Бунаревацу, медленно удаляется и неосознанно подавляет в себе мысль о неминуемом возвращении. Милош вынул из кармана письмо от Ягоды, которое ему доставили прямо в школу и которое он лишь наспех пробежал глазами. Теперь он принялся читать его внимательнее, замедляя ход. Остановился он перед возникшей вдруг тенью – перед ним стояла Мила. Под мышкой у нее была книга. Они пошли рядом. Почти машинально спросил, что она читает. Она рассказала ему о своем понимании романа, затем о себе, о своем желании поступить в какое-то заочное училище, жаловалась на жизнь в провинции. Она была счастлива наконец-то раскрыть свой внутренний мир человеку, который, как ей представлялось, сможет ее понять; она словно выворачивала себя наизнанку, спешила, сбивалась, подгоняемая краткостью отпущенного времени и трепетной неуловимостью душевного порыва, пульсирующего под пальцами, словно живой. Глядя в землю, Милош рассеянно шагал рядом, однако с тем видом внимательного слушателя, который так импонирует рассказчику, отдаваясь теплоте и приятной мелодии ее взволнованного голоска. Подняв голову, он увидел, что они, сами того не заметив, дошли до Анчара. Повернули назад. На обратном пути они миновали компанию бунаревчан, которые, сидя на перилах моста в расстегнутых рубахах, уплетали арбузы, миновали семьи, которые прохлаждались в тени своих домов, и всякий раз, когда они проходили мимо кого-нибудь, разговор замолкал.

Несколько дней Милош не появлялся у Матичей. Но в субботний вечер он отправился к ним. Боса суетилась на кухне, Матич, охваченный неожиданным атлетическим вдохновением, колол дрова за домом, а дети складывали их в поленницу. Милош сидел в комнате с Милой. При его появлении она быстро сунула что-то за диванную подушку.

В этот вечер за столом царило какое-то особенно приподнятое настроение. Стараясь поддержать общий тон, Милош ( в чем он позднее раскаивался) начал поддразнивать Милу, намекая на то, что она спрятала при его появлении. Мила сделалась пунцовой, а жизнерадостная Боса хохотала, запрокидывая голову и обнажая оба ряда крепких, здоровых зубов. Затем она бросилась к дивану и – под Милин вскрик – вытащила из-под подушки какой-то лоскут и начала им размахивать как флагом: это была Милошева рубашка, которую Мила штопала. Распалившаяся и подстрекаемая смущением сестры, Боса притащила из ее комнаты и показала Милошу тетрадку в яркой обложке: в нее Мила вклеивала вырезанные из газеты переводы Милоша; на первой странице тетради были два его давнишних стихотворения, которые она бог знает каким образом откопала в каком-то старом журнале. Боса сотрясалась от звонкого хохота – уж если ее смех срывался с привязи, обуздать его было невозможно. Матич кинулся в корчму за вином. Это был один из тех редких вечеров, когда настроение возникает само по себе, как бы из воздуха, и люди, пользуясь этим неожиданным божьим даром, устраивают нечто подобное вечеру накануне сочельника, с хохотом, подшучиванием друг над другом, с оладьями и стаканчиком прошлогодней ореховки, извлеченной из глубины заветного шкафчика. Растроганный Матич по-свойски похлопывал Милоша по плечу.

IX

Неожиданно Милош получил письмо из санатория, в котором администрация рекомендовала ему забрать пациентку домой. В письме сообщалось, что проводимый курс лечения ожидаемых результатов не дал и дальнейшее пребывание больной в стенах заведения вряд ли необходимо, домашняя же обстановка, напротив, может, во всяком случае в психологическом плане, благотворно на нее повлиять. Милош поспешил в санаторий. При личном контакте врачи выражались более определенно: он понял, что случай они считают безнадежным, болезнь проявляет склонность к быстрому прогрессированию и предпринятый курс лечения успеха не имел. Поэтому больную сейчас лучше забрать домой; если весной опять возникнет потребность (понимай: если до того времени она не умрет), больная, разумеется, может месяц-два провести в санатории. На какое-то время Милош лишился дара речи. Видя это, врач поспешил смягчить произведенное впечатление: конечно, не все еще потеряно, никогда не известно, бывают и такие случаи, когда… Однако Милош понял: врач не питает никаких иллюзий. Он спросил наобум:

– Как вы думаете, сколько еще… продлится?

Он не смог выговорить «проживет».

– Э-э, видите ли, в подобных случаях какие-либо прогнозы весьма относительны…

– Да-да, и все же ответьте: несколько дней, несколько недель?

Он намеренно сокращал срок ниже той черты, которая представлялась ему вероятной, чтобы срок, названный врачом и, конечно же, более отдаленный, прозвучал обнадеживающе.

– Я полагаю… в худшем случае несколько месяцев…

Видя, что можно и дальше говорить откровенно, добавил тише и доверительнее:

– Ну… я полагаю, до весны.

Они помолчали. Милош поднял голову.

– Спасибо, доктор.

Врач пожал ему руку. Сталкиваясь при подобных обстоятельствах с разумными людьми, он чувствовал к ним невольное расположение.

Милош прошел на террасу к Ягоде. Несмотря на то что в неизбежности исхода не приходилось сомневаться, он почему-то представлялся ему туманным, отодвинутым в отдаленную перспективу, которую нервное возбуждение не давало возможности разглядеть. Сейчас самым важным было с непринужденным видом встретить Ягоду, не выказать подавленности.

Но в этом Ягода сама помогла ему. Она, как ребенок, радовалась его приезду и приготовлениям к возвращению домой, будто болезнь была чем-то таким, что оставалось в этой атмосфере белых кроватей и белых халатов, что сбрасывается и остается здесь вместе с больничным бельем. Она говорила, что теперь у нее постоянно держится температура и что одна из соседок по террасе считает, что это часто признак усиленного сопротивления организма болезни, после чего состояние резко улучшается, что эта самая соседка знала одну женщину, у которой был точно такой случай… в последнее время она чувствует себя крепче и у нее даже улучшился аппетит… Она позаботилась о медицинской сестре, проявлявшей к ней особое внимание… Милош слушал ее, довольный тем, что своим щебетаньем она заполняет время, которое он бы заполнить затруднился. И оттого, что встреча с больной оказалась менее мучительной, чем он ожидал, он почувствовал некоторое облегчение, что-то похожее на надежду.

В Бунаревац они приехали в день церковного праздника под вечер. В воздухе висел перезвон колоколов, перед входом в церковь была сооружена обычная для провинции «триумфальная арка» – два обтесанных столба, врытых в землю, и положенная на них перекладина, нечто наподобие футбольных ворот, украшенных ветками со скудной листвой. Над главной, в сущности, единственной улицей городка с раннего утра, поднятое толпами народа, висело неоседающее облако пыли в золотых отсветах заходящего солнца; на прилавках гроздья еще не распроданного черного мелкого смородинного осеннего винограда, повсюду бумажки, арбузные семечки и корки. Из распахнутых дверей корчмы слышались звуки гайды[10]. Улицей, во всю ее ширину от края до края, взявшись под руки, длинной шеренгой шли девушки-служанки, улыбаясь напомаженным приказчикам, которые шли следом, подталкивая друг друга локтем и время от времени отпуская дерзкие шуточки. Подвыпившие крестьяне уже разъезжались по своим деревням в горах. Кое-кто возвращался домой с непроданным ягненком. Ягоде казалось, что все это устроено для ее встречи, она шла сквозь базарную толпу словно в экстазе.

В тихие осенние вечера Милош дважды водил ее на прогулку. Ей хотелось пройтись до Анчара; она ощущала в себе силы для такого путешествия. Но оба раза уже после двухсот шагов она выдыхалась, и им приходилось возвращаться домой.

С первыми дождями она слегла и больше не поднималась. До полудня, пока Милош был в школе, сонливая Ика подавала ей воду, прибирала в доме, выносила горшок, подкладывала дров в печку. Их хозяйка, Милка Ркановка, как-то появилась со своим калекой из деревни, но, пробыв несколько дней, снова уехала, будто испугавшись. Перед отъездом она зашла попрощаться с Ягодой и пообещала, что весной, когда Ягода выздоровеет, она заберет ее с собой в деревню, чтобы она там окрепла. После занятий Милош приносил обед от тетушки Елы. Все послеобеденное время он проводил у ее постели: читал вслух, что-нибудь рассказывал про школьные дела или передавал городские сплетни, чтобы ее отвлечь и развеселить. Когда же она задремывала, он садился за стол и брался за перевод. Вечером «на часок» забегала Боса. Раза два-три с ней приходила Мила.

Ягода почти никогда не говорила о болезни прямо. Хотя и о выздоровлении она почти не говорила, зато очень любила строить планы на будущее: что и как будет весной. Иногда из ее слов можно было уловить, что она думает о смерти. Но это были столь отдаленные намеки, что их можно было и не заметить. Только один раз, когда Милош, полагая, что она дремлет, писал, сидя к ней спиной, он неожиданно услышал:

– И что ты, бедный мой, будешь делать после? Вернешься к родителям?

Пораженный, он молчал. Потом спросил, как можно бодрее:

– Что значит после? После чего?

– После моей смерти.

– Ради бога, Ягода, что ты говоришь! Как тебе только в голову такое приходит!

Он встал и подвинул стул к ее постели. Они долго разговаривали. Обо всем и ни о чем. Вскоре Ягода даже смеялась.

Во время каникул в школе устраивался торжественный вечер с декламацией, вручением наград и прочим. Нарядные бунаревацкие торговцы и их супруги заполнили гимнастический зал, где по такому случаю кольца были высоко подняты и завязаны, брусья и кони вынесены на лестницу, стены украшены бумажными флажками. Дамы, хотя и вполголоса, болтали, растроганно глядя на своих прилизанных чад в новых костюмчиках, которые в присутствии родителей не так смущались учителей. Женщины косились на Милоша и перешептывались, прикрывая рот рукой и делая вид, что смотрят в другую сторону. Когда он вернулся домой, Ягода попросила, чтобы он рассказал, как прошел праздник. Он рассказал совсем вкратце – говорить особенно было не о чем. И развернул свежую газету. После недолгого молчания Ягода спросила:

– А Мила была?

Милош замер, пораженный. Не поднимая глаз от газеты, он ответил:

– Была.

«А что?» – вертелось у него на языке. Но он промолчал.

X

Как-то в школу заявилась Шубаревичка. У Милоша в классе учился ее сын, который отставал по некоторым предметам. Шубаревичка пришла затем, чтобы высказать Милошу свое недоумение: как это ее Хрвое получает такие плохие оценки, просила господина учителя еще раз проэкзаменовать его. Она сообщила, что ее супруг «ужасно разгневан» (оставалось неясным, на кого – на сына или на учителя) и поэтому не пришел лично, а послал ее; их сына очень внимательно проэкзаменовал фра[11] Дане, гостивший у них на Рождество, и нашел знания мальчика превосходными. Под конец в весьма усложненных и двусмысленных выражениях госпожа Шубаревич намекнула на свои обширные связи и дала понять, что может похлопотать о том, чтобы господин учитель переехал на лучшую квартиру. Милош горько усмехнулся на это предложение. Несчастные люди! Ослепленные своими интересами, вросшие в свое добро, привязанные к Бунаревацу благосостоянием, в котором им видится весь смысл жизни, они даже представить себе не могут, что для кого-то свет не сошелся клином на Бунареваце, на кормежке у тетушки Елы, на квартире Ркановки, и все его страхи – только бы не потерять эти блага жизни.

Зима прошла без холодов – сильных морозов вроде бы и вообще не было. Но дожди, дожди! С конца октября лило не переставая. Речка в овраге под мостом поднялась и набухла, совсем как настоящая река. Помутневшая и бурлящая, она захлестывала трухлявые своды моста и затопила их, поднялась до середины стволов деревьев на лугу за церковью. Вода сбегала почерневшими склонами, день и ночь с хлюпаньем хлестала с крыш на узкие плиты тротуаров, которые каждый хозяин выложил точно на длину своего дома. Казалось, природа задалась целью затопить бунаревацкий котлован, поглотить городок. Даже теперь, с приближением весны, дождь никак не прекращался, лил и лил.

Боса стала приходить каждый вечер. Расчешет волосы Ягоде, перетряхнет одеяло, поправит подушки, поставит чашку с водой на тумбочку – «приготовит ее к ночи», как она называла эти хлопоты. После ее ухода и после того, как Ягода впадала в тревожный, болезненный сон, Милош еще долго сидел за столом, проверяя тетрадки или переводя те похожие один на другой романы, в которых героев звали Раулями и Гастонами. Время от времени он прерывал работу, поднимал глаза от бумаги и долго сидел отрешенный: Ягода спала, он вслушивался в ее неглубокое дыхание, смотрел на бледный вспотевший лоб и ловил журчание воды, которая сквозь дырявую крышу струилась где-то по стене. Он не раз говорил об этом хозяйке, приходил кровельщик, дважды поднимался на крышу, что-то там латал, но вода после этого не переставала течь. Влажное пятно на стене разрасталось и темнело, как лишай. В голове Милоша неожиданно вставал вопрос: к чему? К чему все это? Кому это было надо? Чего он достиг двухгодичными муками, что и кому он хотел доказать? И сразу же вслед за этой – другая мысль, ясная и короткая: она моя жертва. Я потащил ее за собой, простодушную и наивную, не зная сам, куда и зачем отправляюсь. И вот теперь она тут в углу умирает – и это все. Незаметно он возвращался из задумчивости к действительности. Журчание воды по стене, которое вроде бы поутихло, снова стало слышнее; то перестанет, будто утомится, то вновь зажурчит – как так и почему? Возможно, вода проторяла себе новые дорожки. В ночи, в полнейшей тишине ее слабый голосок завладел его слухом и всем пространством комнаты. Звук менялся – то усиливался, то затихал, а может, это утомленному слуху и напряженному вниманию только так казалось – было непонятно, где, откуда, из какого угла доносится журчание, оно доносилось будто отовсюду сразу – то приглушенный и далекий, то близкий и внятный, отчетливый звук чуть ли не у самого уха. И если на мгновение закрыть глаза, казалось, будто ты сидишь в каком-то сундуке, в каком-то свинцовом запаянном коробе и вместе с ним незаметно погружаешься в воду – глубже и глубже…

В последние дни из окон дома напротив, где остановился заезжий коммивояжер, прикативший на маленьком зеленом автомобиле, облепленном рекламами туалетного мыла «Labud»[12], до поздней ночи слышался голос граммофона. Это торговый агент созывал на холостяцкую пирушку какого-нибудь приказчика, Матича, Никицу. Приносилось вино, после выпитого настроение поднималось. Хозяин забавлял гостей сальными анекдотами, поверяя свои похождения с женщинами из высшего общества, которые постоянно случались на приморских курортах, и неустанно накручивал ручку граммофона. Для начала, сильно убавив звук, он ставил пластинку, сопровождаемую примечанием: «Только для мужчин…» Все склонялись к раструбу и слушали, раскрыв рты и глядя друг на друга с заговорщическим видом, а затем, по настоятельной просьбе провинциальных ловеласов, раз десять подряд крутился шлягер «Томбукту». Случалось, до утра завывала заигранная пластинка, повторяя мотив, где ударения навязывались языку синкопами негритянского ритма с обилием односложных слов и разделением или соединением по прихоти интонационных фигур.

Ед-дем… в Том-бук-ту!

Там со-о-ол-неч-ный край!


Затем шел текст, который из-за царапин на пластинке разобрать было невозможно, и слащаво-приторный рефрен:

Поедем в Томбукту,

Где ярок солнца свет!

Скажи мне только – да,

И раем станет жизнь!


Несколько вечеров этот дребезжащий голос выводил Милоша из себя, потом песня засела у него в голове и так там обосновалась, что нет-нет и возникала в течение дня, звенела в ушах, преследуя как проклятие, от которого он не мог отделаться. А вечером, как только слышалась музыка, он машинально, не прекращая работы, напрягал слух, пытаясь разобрать слова. Как-то он долго не мог сосредоточиться на читаемом, бессознательно ощущая, что чего-то не хватает, и – надо же! – вдруг понял: не хватает той песни. Ее не было. Коммивояжер собрал свою коллекцию, побросал в сумку мыло, упаковал граммофон, сел в зеленый автомобиль и уехал, оставив за собой незаполненную пустоту.

Журчание за стеной прекратилось. В какой-то момент ему показалось, что тишина стала особенно гулкой, достигнув той степени интенсивности, когда восприятие становится мучительным. Охваченный неясной тревогой, он обернулся. Ягода лежала навзничь, с открытым ртом. Из-под верхней губы виднелись два передних зуба, сухих, не увлажненных слюной, будто лишенных эмали. Вздернутый носик, заметно выступающий и уже словно бы восковой, заострился, резче обозначилась горбинка; из ноздри, будто червяк, тянулась тонкая ниточка крови. Уже предчувствуя ощущение ледяного холода, Милош протянул руку и коснулся ее запястья. И все-таки ощущение было неожиданным – он отдернул руку. Какое-то время он стоял так, бездумно, нерешительно, не осознавая ничего, кроме голого материального факта: мертва. Он повторил это слово про себя, два, три раза, вбивая его себе в голову. И только благодаря волевому усилию в голове его что-то начало шевелиться, разрастаться, хотя все еще оставаясь на уровне чистого ощущения. Словно какое-то приглушенное жжение в животе, которое поднималось все выше и выше, заполняя грудь: это рождалась боль. Его поразило, насколько она бескрыла и какое незначительное пространство занимает: маленький комочек – весь поместился бы в горсти – залег посреди груди и оттуда давал о себе знать глухим ощущением мучительной тяжести. Сразу ее и не осознаешь: это была совсем не та боль, которую он знал в юности, клокочущая, кричащая, обжигающая и обнаженная, боль, сопровождаемая головокружением и ощущением бескрайности и разреженности пространства. Нет, эта новая боль, рожденная в пустоте и одиночестве, не имеющая возможности опереться на кого-нибудь или упасть в чьи-то объятия, стояла в груди выпрямившись, лишь медленно покачиваясь. Глядя на Ягоду, он сказал себе: «Нет ее больше!» И только теперь ему по-настоящему это стало ясно, яснее некуда. Он ощутил слабость в коленях и, не отрывая от нее взгляда, сел. Но его пронзило какое-то неосознанное чувство: что-то надо делать, и немедленно! Он вспомнил: нашел на столе часы и установил, что было восемнадцать минут четвертого. И как только он это сделал, пришло некое успокоение – будто он исполнил какой-то долг, поставил что-то на свое место.

Ступая осторожно, на цыпочках, он суетливо заходил но комнате. Открыл шкаф и аккуратно начал вынимать одежду Ягоды и раскладывать на своей постели. В рассеянности он по нескольку раз возвращался на одно и то же место, стоял, вспоминая, что хотел взять.

Он решил сам подготовить ее и одеть, без посторонней помощи, без чужих женщин из города. «Хоть это я должен для нее сделать». Налив в таз воды и намочив край полотенца, он омыл ей лицо и руки, стерев перед этим ватой кровь под носом. Потом, стянув белье, хотел облечь тело в приготовленную одежду. С трудом он натянул на нее чистую рубашку, продевая руки в рукава, осторожно подсунув ладони под плечи: голова ее раскачивалась из стороны в сторону; затем, положив ее на подушку, медленно начал оправлять рубашку. Но дальше дело застопорилось. Он с ужасом подумал, что ему придется еще несколько раз вот так ее приподнимать, переворачивать, протаскивать руки в рукава, натягивать одежду на бедра. При каждом неловком движении, когда он сильно передвигал или переворачивал тело, он говорил ей что-нибудь ласковое, просил у нее прощения, и в какой-то момент его потряс собственный же голос, произнесший: «Прости, дорогая». От этих слов глаза его наполнились слезами; он нагнулся и поцеловал ее в лоб, и две-три слезинки упали на ее лицо. Выпрямился. Лоб его был в испарине. Он вдруг ясно понял, что не сможет всего сделать сам. Тогда он снял платье, которое уже продел через голову, и оставил ее в одной рубашке. Подошел к столу и еще раз посмотрел на часы. Было без пяти четыре. Он надел ботинки, завязал галстук и решил ждать рассвета. Вернувшись к одру, он увидел, что из ее носа опять вытекала медленная струйка крови, длиннее, чем прежняя. Он снова вытер ее. Подумал, не заткнуть ли ноздри ватой, но не стал этого делать: почему-то это было ему неприятно. Суетясь вокруг нее, он не делал резких движений, ходил мягко и осмотрительно; его не отпускало ощущение, что она наблюдает за этим его занятием, только смотрит не отсюда – из мертвого тела, а откуда-то оттуда (сверху и немного справа – он мог бы рукой точно указать направление). Одновременно с этим у него начало появляться чувство отчуждения к трупу – это не она, это только ее тело, ее simulacrum[13]. А она, настоящая она смотрит на него оттуда (сверху, немного справа), на склоненного и занятого телом. Ему подумалось, что нет ничего удивительного в том, что люди пришли к мысли о душе, которая оставляет мертвое тело и отлетает ввысь.

За окном начало светать. Он надел сюртук, взял шляпу и хотел выйти. С порога еще раз обернулся: муха (и откуда только взялась?) ползла по краю верхней губы. То, что муха беспрепятственно ползла по столь чувствительному месту, не вызывая никакой реакции, ни малейшего подрагивания кожи, удостоверяло неопровержимость смерти. А это делало понятной и саму смерть – ее мертвую неподвижность, мраморную холодность. Simulacrum, предмет. Он вернулся и взмахнул рукой, сгоняя муху, она взлетела вертикально вверх и пропала, будто вылетела в окно. Однако тут же вновь упала вниз и уселась недалеко от прежнего места: на нежную, желтовато-восковую мочку уха. Милош еще раз взмахнул рукой и, уже не оборачиваясь, пошел к двери.

Дождь перестал. Грязь хлюпала под ногами. Годами мешаная-перемешанная, взад-вперед, вдоль и поперек, от моста до попа и обратно беспокойными ногами, сейчас она совершенно раскисла, жидкая, жирная, словно каша. Месят ее и топчут, с утра до ночи, день изо дня, из года в год, поколение за поколением, мужчины и женщины, старики и дети, и начинает казаться, что все люди, заброшенные в эту мрачную котловину, в своей ограниченной, нелепой жизни, глухие и слепые ко всему, кроме мелкого себялюбия, мещанских интересов, только для того и заброшены сюда кем-то, чтобы вечно месить и месить эту грязь, чтобы мерить и мерить это пространство. И так это будет продолжаться – от отца к сыну, бессмысленно и беспрерывно, будто вечная неизбывная кара.

Под нависающими облаками проступало мутное утро. На окраине брели Матич и Никица, только что вывалившиеся из привокзального буфета. Они перескакивали с камня на камень, чтобы не утонуть в вязкой грязи, которая сквозь дырявые подошвы просачивалась в ботинки, хлюпала при каждом шаге и щекотала задубевшие ступни. Со двора вышел непроспавшийся крестьянин, держа под уздцы оседланную лошаденку. Выведя ее на дорогу, он взгромоздился в седло, перекрестился, дернул за узду и прикрикнул:

– Но-о!

Лошаденка не пошевелилась.

– И-эх! Чтоб тебя черти съели, – проворчал крестьянин и ударил ее пятками в пах. Лошаденка дернулась, но с места не сдвинулась. Только презрительно косила глазом; некогда перебитая и криво сросшаяся переносица придавала морде животного ехидное, почти человеческое выражение. Два приятеля-полуночника остановились и смотрели, что будет дальше. Крестьянин слез с лошади и немного провел ее, затем, подведя к большому придорожному валуну, вновь взобрался в седло. Лошадь сделала несколько шагов и опять встала.

– Стойте, галеры царские!.. – заорал Никица, а Матич захохотал.

Мужик тщетно бился с лошадью. Не идет, и все тут! С куста на обочине Никица отломил ветку и стал колоть ею лошадь под хвост, делая вид, что хочет помочь человеку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю