Текст книги "Зимние каникулы"
Автор книги: Владан Десница
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 28 страниц)
Кроме кладбища, в Бунареваце были окружной суд, налоговое управление и начальная гимназия, которую для своего родного городка выхлопотал народный депутат. Холостые чиновники обычно столовались у «тетушки Елы». Дородная, страдающая одышкой, добродушная вдовушка подавала кушанья, обильно заправленные маслом. Неграмотная и сбивающаяся в счете, тетушка Ела позволяла своим клиентам обманывать себя на стаканчик вина, а ловкачам порой удавалось не оплатить ей и месячную задолженность. Уважая эти ее добродетели, клиенты прощали ей и крайнюю неопрятность, и рои мух, облеплявшие шницеля и отбивные. И все это, вместе взятое, звалось «доброй домашней кухней». Завсегдатаями заведения тетушки Елы были судья Матич, временно отстраненный от должности, и Никица Милакович, учитель из соседней деревеньки, чахоточный, но неунывающий молодой человек, худой, сгорбленный и черный, с заостренным носом и маленькими бегающими глазками, каждый вечер пешком приходивший в город. Эта пара допоздна засиживалась у тетушки Елы, опустошая графинчики с красным винцом, а когда наконец хозяйка выставляла их на улицу, гуляки отправлялись в привокзальный буфет и оставались там до самой зари. Под утро, когда в помещении, кроме них, клевал носом разве какой-нибудь крестьянин в ожидании поезда, Матич и Никица впадали в мировую скорбь и заводили бесконечные разговоры о Достоевском.
IV
Дней за десять Милош узнал и жителей, и обычаи, и атмосферу Бунареваца, поэтому, получив телеграмму Ягоды, в которой она сообщала о своем приезде ночным поездом, почувствовал себя виноватым. Поезд опаздывал. Милош прохаживался взад-вперед вдоль полотна, каждый раз удлиняя расстояние, пока не дошел до холма, из-за которого выскакивал состав. Наконец он устал и зашел в буфет. За одним из столиков горланили Матич и Никица, уже основательно захмелевшие, а в углу между двумя жандармами сидел бритоголовый, обросший щетиной мужчина с большим кровоподтеком под глазом. Судя по виду, политический арестант. Скорее всего, рабочий, наборщик или что-то в этом роде, крестьянский сын, рожденный в этих горах и еще мальчишкой ушедший в город в поисках хлеба. В городе он, что называется, выбился в люди, узнал мир; после работы проводил вечера в жарких спорах и чтении тетрадочек и вот теперь вернулся в деревню, чтобы попытаться вырвать ее из вековой спячки, ну и угодил в руки жандармов. Вот и сидит с «фонарем» под глазом, а то и со сломанным ребром, и проведет еще не один год на каторге, где вновь встретится со своими и где они опять будут тайком передавать друг другу тетрадочки. Сейчас же жандармы везут его в окружную тюрьму.
Тот, что слева, почерневший, как старая икона, горбоносый, с длинными, свисающими, будто сажей вымазанными усами, с кадыком, злобно торчащим на тощей жилистой шее, с волосами, росшими над самыми глазами, и с пучками черной шерсти, торчащими из носа, ушей и из-под воротника, сидел, наклонившись вперед и зажав меж колен винтовку с примкнутым штыком, обхватив ствол тяжелыми крестьянскими руками; фуражка, нахлобученная на его шишковатую голову, съехала на глаза и держалась только на больших оттопыренных ушах. Его сморило; время от времени голова его клонилась вперед, пока козырек не ударялся о ствол винтовки, тогда он вздрагивал и испуганно раскрывал глаза старого коршуна, но затем веки его опять медленно тяжелели, голова клонилась, пока вновь не раздавался сухой щелчок козырька о металл. Другой, справа, моложе годами, но старше чином, толстощекий и краснолицый, сидел, небрежно закинув ногу на ногу, сняв фуражку и положив ее перед собой на стол. Его редкие волосы были зачесаны так, чтобы прикрывать рано оголившееся темя, а широкий мясистый лоб сиял какой-то бесформенной бесстыдно-белой массой до багровой черты, оставленной околышем; казалось, что этот лоб создан из одного куска мяса, под которым нет кости, и что в эту мягкую массу можно без труда всадить нож, который вошел бы в нее совершенно безболезненно, как в головку голландского сыра.
Из-за холма раздался свист паровоза, Милош вздрогнул и вышел на перрон. После первых объятий и поцелуев Ягоде было достаточно одного взгляда, чтобы заметить напряженную неестественность мужниной улыбки. По пути к дому он широкими резкими штрихами нарисовал ей картину жизни в Бунареваце, ничего не приукрашивая, а, скорее, изображая все в преувеличенно мрачном свете. В сущности, он пытался скрыть от нее не условия жизни, а гнетущее впечатление, которое все это на него произвело. Он описывал все как бы свысока, насмешливо-издевательским тоном. Но тон не обманул ее. Может, она и не осознавала, что он скрывает от нее свои истинные чувства, однако женским инстинктом отчетливо ощутила его подавленность, что и выразилось в той спешке, с которой она принялась смягчать и сглаживать его мрачное настроение. Тогда и Милошу стало очевидно, что она догадалась обо всем недоговоренном.
– В конце концов, – стараясь говорить как можно более безразличным тоном, заключила Ягода, когда они уже подошли к дому, – в конце концов, нам и не нужно вступать в близкие отношения с кем попало.
И добавила, коснувшись его руки и заглядывая в глаза:
– Ведь нам достаточно и друг друга. Не правда ли?
– Правда, – эхом отозвался Милош.
V
Больше она не касалась этой темы. Ягода чувствовала, каждое замечание он воспринимает как упрек. Милош же пытался оправдывать себя тем, что не по его вине провинциальная действительность такая, какая она есть, и, кроме того, разве они с Ягодой не поставили себе цель бороться с препятствиями и преодолевать трудности. Однако в глубине души он стыдился, что представлял себе эту действительность иной, чем она оказалась на самом деле. Он предвкушал активную, приносящую удовлетворение борьбу с предрассудками. Но оказалось, что ни препятствий, которые надо преодолевать, ни сложностей, которые надо решать, не было. Противник был невидим и вероломен; бесплотный, он вытягивал из человека все силы. Активность Милоша, с трудом сдерживаемая энергия пропадали, будто река, уходящая под землю; напряжение спадало, и сразу же наступала долгая апатия. Милош начинал чувствовать изнеможение, подавленность и уныние. Он был из тех, кто ведет борьбу мгновенным напряжением воли, темперамента, взрывом яростного упрямства. Но когда требовались постоянная выдержка и неослабевающее упорство, время его разоружало и побеждало.
Да и как человеку бороться с тем, что кругозор его обужен и зажат, как противостоять тоске, порожденной беспрерывными осенними дождями, как осилить скуку нескончаемых зимних вечеров, которые невозможно победить даже совместным чтением? Как, скажите, можно бороться против того, что этот провинциальный мирок столь мелок и ограничен, против неудобной, неуютной и нездоровой квартиры, против загаженного нужника во дворе, против недостатка воды, которую из источника, расположенного на взгорье в нескольких километрах от городка, как и другим чиновничьим семьям, по два динара за бутыль каждое утро приносила испитая и уродливая, безносая крестьянка по прозвищу «сонливая Ика»? Ежедневно прямо с постели, не успев проснуться как следует, в шлепанцах и халатике, Ягода встречала Ику и забирала у нее воду, заставляя себя не смотреть на две черные дырки, которые, кажется, вели прямо в мозг. Необъяснимый озноб после этой встречи не оставлял Ягоду до вечера. На воде, принесенной Икой, плавали какие-то белые волоконца, вероятно от войлочной ветоши, которой Ика затыкала бутыль. У Ягоды эти волоконца вызывали тошнотворную брезгливость, почему-то напоминая мельчайшие живые существа – те цепочки и спиральки, которые она когда-то разглядывала в микроскоп на уроках гигиены, – и ее воображение причудливым образом связывало эти волоконца с отсутствием Икиного носа.
Перед приездом в Бунаревац Ягода поклялась не поддаваться расслабляющему влиянию провинции. Она намеревалась продолжить прерванные занятия, прилежно упражняясь в игре на фортепьяно, чтобы, пусть с небольшим опозданием, сдать экзамены в консерватории. Однако и это решение разбилось о препятствие: в городке существовал один-единственный инструмент, и то в доме Ивана Шубаревича, семейство которого исподлобья посматривало на Милоша и Ягоду, как на незваных гостей, чуть ли не чужестранцев, которых власти навязали им сверху. Сам Шубаревич, в прошлом председатель общины, сброшенный с должности соперником, приверженцем правящей партии, в ожидании лучших времен перешел в оппозиционеры и всем своим видом изображал обиженного и оскорбленного. Рояль в гробовом молчании, обиженный, как и его хозяин, стоял запертым в сумрачном углу гостиной, покрытый пыльным рыже-зеленоватым панбархатом, оскорбленно отказываясь показывать свои пожелтевшие зубы.
Приторная и назойливая предупредительность, с которой поначалу приняли Ягоду жены местных начальников и торговцев, быстро рассеялась. Их нескромное любопытство, желание проникнуть в интимные подробности жизни, их непрестанные вопросы, хотят или не хотят молодые супруги иметь детей, их советы, нашептываемые на ухо свистящим шепотом, от которого Ягоду охватывала дрожь, потому что до сознания доходило лишь неясное шипение и отвратительный запах изо ртов, от которого она испуганно моргала и задерживала дыхание, стараясь парализовать обоняние, наконец претензии на полнейшую откровенность (с блеском оскорбленного самолюбия в глазах, заранее загоравшимся на случай ее сдержанности), излияния собственных сентиментальных тайн, которые предлагались ей взамен как поощрение к откровенности с ее стороны, – все это пробуждало в ней тягостное ощущение, сопровождаемое предчувствием близящегося обморока, которое охватывало ее когда-то в детстве, во время долгих служб в переполненной церкви. Она пыталась незаметно и тактично отдалиться от них, постепенно завоевывая свою свободу. Однако оказалось совсем не просто угадать линию поведения, позволяющую постоянно держать верную дистанцию. Вежливая любезность и неполная откровенность задевали легкоранимое самолюбие провинциальных дам куда более сильно, чем подчеркнутое невнимание или даже откровенная склока. Подобные быстро вспыхивающие перебранки, сопровождаемые разделением женского общества на враждующие лагери, случались и прежде; более того, они были явлением вполне заурядным и происходили по какой-то определенной системе, как дежурства в аптеках. И домочадцы наиболее известных семейств городка, осведомленные о столкновениях интересов мужчин и амбиций женщин, могли наперед угадать смену погоды в настроениях враждующих лагерей. Однако все эти маневры рано или поздно обретали равновесие, восстанавливая былое положение вещей. С Ягодой же дело обстояло иначе. Она обособилась ото всех групп и этим оскорбила целое общество, настроив его против себя. Ее сдержанность восприняли как столичное высокомерие и интеллигентское «задирание носа», которое женщина женщине не прощает. Дамы сомкнули ряды и, встав в позу оскорбленной невинности, развернули кампанию оговора и закрыли Ягоде доступ в свои гостиные с той жестокостью, с какой провинциальное общество захлопывает двери перед изгоем. Пенки черешневого варенья со сливками, которыми ее угощали, соревнуясь в любезности, обратились в отраву и ненависть, стоило ей день-другой не выйти из дома по причине плохого самочувствия. Прослышав о разрыве Милоша с отцом, дамы дали волю своему злословию: в их пересудах Ягода превратилась в «порочную женщину», которая расчетливо втирается в идиллически счастливые семьи, чтобы вносить разногласия и раздор. Мужчины, отчасти под влиянием жен, отчасти из опасения нарушить семейное спокойствие, пошли на поводу у женщин, проявляя сдержанность по отношению к Милошу; при встрече они приветствовали его молча, размашистым жестом поднимая шляпу, что в провинции может означать лишь крайнюю степень оскорбленного достоинства.
Вскоре они почувствовали себя в полнейшей изоляции. Единственными развлечениями, оставшимися у них, были вечерние чтения (уже давно тяготившие Милоша, представляясь ему ребяческой забавой, но он не бросал их, чтобы не обидеть Ягоду – для нее эти совместные чтения были той крохотной, крайне необходимой иллюзией, с помощью которой человек удерживается на поверхности) и ежедневная прогулка к Анчару. Эта прогулка превратилась теперь в некую моральную обязанность, в испытание характера: было необходимо хоть в чем-то выдержать, чтобы совсем не потерять веру в себя. А так как они совершали эту свою прогулку в любую погоду, будь то снег, дождь или слякоть, то скоро прослыли за больших оригиналов. Проходя по улице, они спиной ощущали насмешливые взгляды торговцев, которые, засунув руки в карманы, с порогов своих лавчонок перемигивались через улицу, долго смотрели им вслед и многозначительно покачивали головами.
VI
В школе Милошу удалось завоевать расположение коллег, в особенности молодых учителей. Однако он заметил, что они стараются сдерживать естественные проявления чувств: все до определенных границ. Вскоре он догадался, что причиной тому была политика. Их демонстративная вежливость и некоторая преднамеренная холодность как бы говорили ему: нет, мы против тебя лично ничего не имеем; лично мы даже ощущаем симпатию, если хочешь, жалеем тебя, ибо знаем, что ты лично ни в чем не виноват… Но наша политическая платформа, ты должен это понять, требует, чтобы мы по отношению к тебе, пришедшему с той стороны Дрины[5]… Милош ощущал, что на нем словно бы лежит печать некоего проклятия.
Ученики, за исключением нескольких избалованных недорослей из городских семей, были детьми из окольных горных деревень, которые каждое утро вышагивали по десять и более километров в школу, чтобы получить крохи знаний. Долговязые и угловатые, с наголо остриженными шишковатыми головами, они с трудом помещались на скамейках и неуклюже ступали по ровному полу в своих тяжелых башмаках. Несмотря на то, что были они на удивление сообразительны, на лету схватывая практические знания, Милоша не покидало ощущение тщетности и бесполезности своего труда. Постепенно он начинал понимать условия и образ жизни этого края. Однако даже тогда, когда он решил, что достаточно изучил особенности мышления своих учеников, ему нередко приходилось расшибать лоб о стену непонимания, делая неожиданные открытия. Он видел, что порой самые обыкновенные понятия имеют тут свои особенности, свой специфический призвук и вызывают реакции, противоположные ожидаемым. В его памяти запечатлелся случай, происшедший с ним в первые месяцы работы в этой провинции. Надо было предложить тему для сочинения. Расхаживая меж рядов, он раздумывал. Хотелось освободиться от тех извечных шаблонных тем, над которыми он с друзьями посмеивался еще в гимназии. Тщетно пытался он придумать что-нибудь новое: все приходившее в голову представлялось ему или слишком истрепанным, или же нарочито оригинальным. Инерция мышления, укорененная в поколениями освященной традиции, невольно тащила его в свой омут. Наконец, покорившись неизбежности и иронизируя над самим собой, он написал на доске: «Весна стучит в ворота».
Его поразила удивительная бедность весенних ассоциаций у этих деревенских мальчиков. Он заметил, что чарующее слово «весна» вызвало на их лицах озабоченную замкнутость и словно бы озноб. Позже, гуляя с Ягодой, они дошли до ближайшей деревни, и Милош все понял. Изможденные люди сидели на порогах своих домов и кожей впитывали тепло солнечных лучей. На полях виднелись склоненные женские фигуры – носом в землю, задом в небо; женщины выкапывали ножами корешки какой-то травы – «собирали салат». Корешки эти потом варили и ели, ничем не приправленные, даже не посоленные. «Эх, весна красна!» – вздыхали старики на порогах. Милош вдруг понял, отчего слово «весна» для его учеников заключает в себе такой страшный призвук. «До рождества в тепле и сытости, по весне в холоде и голоде» – вспоминалась ему «народная мудрость», которую однажды он слышал от маленького Илийцы. А как же тогда весной?! Весна для этих людей означает время, когда съеден последний кусочек мяса, когда из закромов выскреблена последняя щепоть муки, когда оголодавшая, отощавшая скотина едва передвигает ноги или часами стоит у плетня, повесив голову и закрыв глаза в недолгом голодном сне. А до нового урожая и два, и три месяца! «Да, поистине деревенские красоты ведомы только горожанам, – язвительно подумал Милош, – они знают их из детских книжек с картинками, из «Родной речи», из хрестоматий, деревне эти красоты не известны. По крайней мере они имеют свою оборотную сторону, которой не найти в хрестоматиях».
Милош понимал, как все, что он преподает детям, бесконечно от них далеко, не имеет никакой связи с реальной жизнью, все это для них подобно рассказам о другой планете, сказкам, которые могут быть и занимательными, и забавными, и даже захватывающими своей фантастичностью и удаленностью от жизни, но которые именно потому и остаются сказками, приятными, несбыточными и увлекательными, но почти всегда бескорыстной детской забавой. Угловатые детские фигурки, в сковывающей движения тесной и короткой одежде, сидя на узких, неудобных скамьях, раскрыв рты таращатся на доску или на учителя, рассказывающего им непонятные байки, какую-то китайскую премудрость, и дети тщетно мучаются, пытаясь связать их с действительностью жизни. Luscinia cantat. Ut finale, аккузатив с инфинитивом. Первая, вторая, третья Пунические войны. Фиги в сенате… Он говорит и говорит, и все яснее видит, как мысли ребят отлетают в сторону, захваченные какими-то «не относящимися к предмету» ассоциациями, перескакивают на реальное и близкое. Множественное число: Puella et luscinia cantant. А вон на третьей скамье отчего-то пригорюнился Миле. Вчера у них околел вол. Два дня ничего не ел, загрустил, а на третий день протянул ноги. Вола освежевали и разделали, и мясо было красное, здоровое, ей-богу, как у всякого другого вола. И все-таки жандармы запретили есть мясо и заставили закопать его в их присутствии. Уж отец и умолял их, чтобы хотя бы сало позволили срезать, но они не разрешили. Так и закопали раскромсанную тушу за навозной ямой. А какой был вол! Жандармы ушли, а отец целый день все думал, не выкопать ли?! Миле забился в угол и видел, как отец ходит взад-вперед, размышляет. То вдруг схватит заступ и направится к навозной яме, то передумает и вернется – не смеет, боится этих дьяволов! А сколько того мяса! Дети смотрят, глотая слюнки, и твердят: «И-их, мясо! Пропало мясо!..»
И язык, на котором в школе велось преподавание, казался им странным и чужим – не совсем понятный и даже смешной. Вроде бы похож на тот, на котором дома говорят, и в общем-то понятен, хотя и не свой, не родной. Часто какое-нибудь слово или оборот вызывали у них не только непонимание, но и смех.
«Мы учимся любить добродетель!» «Демосфен не любил доколицу»[6]. А какая красивая была двуколка, на которой этой весной приезжал ветеринар холостить жеребца богача Николы Джуджи! Чудак этот Демосфен! Мудрец – и не любит двуколок! Первый, второй триумвират… Цезаря убил его пасынок Брут… Кровь Цезаря обрызгала бюст Помпея. Tu quoque, mi fili!.. (Внимание! Неправильный вокатив!) Листая «Историю древнего мира», дети как бы заглядывали в странный и чудесный далекий мир, в котором жили те многочисленные и бесстрашные люди, с голыми икрами и пустыми глазами без зрачков, изображения которых они видели в своих учебниках. И пока они читали удивительные рассказы о их судьбах, битвах и ристалищах, им казалось странным, что эти столь величественные, столь неподвижно-спокойные люди бывали ранены, могли пасть от удара ножа и что из их гипсовых тел текла когда-то теплая красная кровь, заливая складки их одежд. Цезаря убил Брут. А Илийца вспоминает, как в прошлом году во время сева кукурузы Йокан убил Петраша Гверавого. Ей-богу! Чирк косой по горлу – и готово. Илийца пас овец на выгоне, когда услышал крики и ругань, он подбежал к ограде и все хорошо видел. Покойный Петраш два раза переставлял межевой камень, а Йокан два раза возвращал его на прежнее место. Глаза его налились кровью, жилы на шее вздулись, лицо стало бурым. Он все ударял косой по земле и кричал: «А я вот посмотрю, кто его отсюда сдвинет!» Петраш взял и снова перетащил камень, а Йокан замахнулся изо всей силы и полоснул его косой по яблочку. Наполовину зарезанный Гверавый побежал прямо на Йокана, рукой придерживая голову за затылок, будто шляпу во время ветра. В горле у него страшно булькало, а кровь так и хлестала, хлестала…
«И зачем мы тратим время на них, чему их учим, – с горечью думал Милош. – Вместо того чтобы раскрывать им глаза на их собственную жизнь, чтобы учить их не мириться с нею, чтобы разъяснять им, что надо делать, мы кормим их байками о «рыбице человеческой» и о «фигах в сенате»!.. Но что нам делать? Где выход? Разве мы знаем, где выход и что нужно делать? Что смогли мы изменить в своей собственной жизни?»
Испытывая неудовлетворенность самим собой и чувство стыда, Милош находил оправдание в своем терпении. Он старался не роптать и не избегать выпавших на его долю страданий.
VII
Зима открыла Бунаревац для Милоша и Ягоды в новом, неожиданном свете. Когда опала листва с редких деревьев по склонам гор, серые стремнины оказались еще более мрачными. Оголенные кусты терновника, увешанные клоками овечьей шерсти, в предвечернем сумраке меняли свою окраску: серые кусты голубели, будто окутанные облачками лиловатой дымки, сияли в затухающих лучах заката слабым, приглушенным светом, казалось, меж их ветвей на короткий миг задерживался последний трепещущий отсвет солнца.
Два-три дня были хмурые – солнце навсегда скрылось, скалы и небо соединились в общем сером тоне, черта горизонта стерлась. Над горами начали собираться пушистые белые облака. Из их середины неожиданно разразилась буря. Ничем не сдерживаемая, она перелетела через вершины, ударившись о провал, на дне которого теснился Бунаревац, закружила над ним, поднимая вихри пыли и срывая с крыш черепицу, и унеслась дальше. К ночи разгуливался ветер. Огромными массами ледяного воздуха он из мрака обрушивался на городишко, сотрясая дома, гремел вывесками опустевших лавок; в короткие минуты затишья он, крадучись и шурша сухой листвой, засыпал закутки и порожки песком, снова усиливаясь, с адским грохотом сбивал с крыш дымовые трубы и с гулким дребезжанием старой жести катил их по мостовой. Разбуженные шумом, Милош и Ягода молча вслушивались в разноголосицу необузданных сил. Под утро бесы утихали, и в рассветных лучах вновь проступали высушенные, посеревшие, будто пеплом покрытые горы. Казалось, что из твердой, неглубокой почвы, из поблекших травинок вместе с последними каплями влаги ураган выпил и все краски; после ночной оргии и синий горючий сланец, и кора голых деревьев, и задремавший кустарник, и свернувшиеся, будто солью покрытые листья – все натянуло на себя серое покрывало и затихло в покаянном молчании.
В конце зимы, с первыми ясными днями, когда Милош и Ягода радовались, что наконец-то они вырвались из лабиринта многомесячной подавленности, с приходом чего-то нового, хорошего здоровье Ягоды резко ухудшилось. Однажды утром у нее горлом пошла кровь. Милош буквально оцепенел от испуга. К счастью, в этот день в городке находился уездный врач. Он поставил Ягоде компрессы, рекомендовал несколько дней полежать в постели и запретил разговаривать. Выйдя в коридор, он посоветовал Милошу, как только остановится кровотечение, отвезти Ягоду в ближайший скромный санаторий для легочных больных. Ухаживая за больной, Милош ступал на цыпочках, с испуганным, вытянутым лицом; Ягода следила за ним с улыбкой глухонемой девочки. Она не выглядела особенно обеспокоенной: подобное случалось с ней и раньше. Как только ей стало легче, Милош отвез ее в санаторий и целый день оставался подле нее. На его вопросы врачи отвечали неопределенно, воздерживаясь от прогнозов, пока не увидят течение болезни. Тем не менее из сказанного Милош вынес довольно-таки благоприятное впечатление, решив, что сдержанность врачей проистекает из их профессиональной осторожности. На следующий день он простился с Ягодой – в санаторной одежде, она начала жить, подчиняясь больничному распорядку. С шезлонга на веранде она все тем же взглядом послушной девочки проводила его до выхода. У ворот он оглянулся, еще раз улыбнулся ей и завернул за угол. Он уходил с чувством, что обманным путем заманил ее сюда и бросил, как ребенка.
Через несколько дней пришло письмо от матери. Она узнала о болезни Ягоды и в осторожных выражениях предлагала ему помощь. В том же письме она сообщила, что у отца в последнее время участились сердечные приступы. Милош ответил ей немедленно: о болезни Ягоды писал как о вещи очень серьезной, однако тон письма был достаточно сухим. Этим он давал ей понять о материальных трудностях, с которыми ему предстоит столкнуться, но предложенную помощь отклонял. Об отце он не упомянул ни единым словом, так как был уверен, что мать преувеличивает серьезность его болезни, чтобы смягчить его и тем самым склонить к примирению. От письма веяло непреклонной твердостью: мать должна была понять, что он мужественно встретил эту новую беду. В сущности, это, как и предыдущие письма, которыми он все с большими интервалами отвечал матери, было проникнуто определенным расчетом: зная, что их будет читать отец, он намеренно писал так, чтобы вызвать у него угрызения совести.
Тогда же он начал переводить иностранные новеллы для подвала одной из столичных газет.
Ягода оставалась в санатории до осени. За это время Милош перешел питаться в заведение тетушки Елы. Здесь он поневоле сблизился с судьей Матичем, который регулярно заглядывал сюда вместе с Никицей Милаковичем. Оба были польщены его дружбой и, находясь в его обществе, изо всех сил старались не впасть в провинциальную тривиальность. В угоду Милошу они пытались извлечь из заржавевшей памяти какие-нибудь литературные воспоминания; Матич даже декламировал отрывки из «Смаила аги»[7]. Невидящим, остановившимся взглядом смотрел он на Милоша и торопливо выкрикивал строчку за строчкой с каким-то словно бы победоносным и несколько удивленным выражением лица, видимо сам приятно пораженный каждым стихом, который ему удавалось вырвать из тьмы забвения. Забытые строки замещал обычно восклицанием: «Когда-то я его знал на память! Верите ли, всего!» А напоследок неизбежно сходились на Достоевском. «Гений, дорогой мой! Славянский гений, пример всему миру!..» Никица, не слишком благоволивший к патетике, мирился с ней лишь до тех пор, пока она давала пищу для его остроумия. Он также еще помнил наизусть «Стойте, галеры царские!..», которое когда-то декламировал на выпускных торжествах. И вот теперь это лежащее мертвым грузом знание употреблялось им для создания комических эффектов: незаметно подкравшись к группе приятелей, он гремел грозным голосом стража порядка, приказывающего: «Стойте!.. – и дальше, смягчив тон до вкрадчивости, продолжал: – …галеры царские. Сомкните кормила могучие…»
Милош находил, что эта пара, несмотря ни на что, является единственным приятным обществом в целом городке. Сквозь их полупьяную веселость просвечивали известная широта взглядов, некая всепрощающая снисходительность и даже приобретенная горьким опытом и утратой иллюзий жизненная мудрость и человечность, которой так не хватало жителям Бунареваца. Далеко зашедшая и уже неисправимая неправильность их жизни отвращала их от погони за благами, а неудачи давным-давно лишили их последних остатков, может, когда-то и существовавших честолюбивых амбиций; слишком уставшие, чтобы лицемерить, и слишком ленивые для суеты, они в глазах Милоша были на голову выше всех жителей городка, с ними он обретал некоторый покой и роздых.
Однажды Матичу пришло в голову по случаю пятнадцатилетия своего венчания устроить домашнее торжество и пригласить на него Милоша и Никицу. Так Милош получил возможность познакомиться с его семьей, женой и двумя тихими, похожими друг на друга детьми – мальчиком тринадцати лет и девочкой четырнадцати, – которые наблюдали за ними из угла серьезными глазами. Матич рассказывал о школьных успехах детей, похлопывал жену по плечу, называя ее «моя старуха», а она, восприняв неожиданную затею мужа отметить эту дату в семейном кругу как знак внимания к ней (и может быть – бог знает в который раз, – как обещание исправиться), зардевшаяся от удовольствия, легко носилась из кухни в столовую, вынося все новые кушанья и потчуя гостей. Милош заметил, что она полна гордости и любви к своему мужу. Укоряющим тоном, в котором, однако, слышалось желание оправдать и поднять мужа в глазах гостя, она говорила:
– Хозяин-то мой, он бы горы свернул – только захоти! Знали бы вы, какие возможности ему открывались! И адвокатскую контору мог бы иметь, и заведующим канцелярией быть, и в банке – только выбирай! Звали, даже упрашивали, только приходи. Ох, мог бы он, мог, кутилка проклятый, – и она дергала мужа за вихор, – кабы не такой несговорчивый…
Милош чувствовал, что ей льстит его дружба с мужем и она, вероятно, смутно надеется на его влияние.
– Ну ладно, ладно, заладила! – протестовал Матич против комплиментов жены с застенчивостью, скрываемой под напускной суровостью. А Никица со своей стороны, желая остановить эту женскую болтовню и освободить Милоша, восклицал:
– Ах, оставьте, госпожа Боса, что вы пристаете к человеку!
Когда настроение за столом стало более благодушным, Матич в сотый раз поведал историю своего отстранения от должности. Причин он почти не касался, быстро и легко перескакивая их, с брезгливостью человека, который не желает ворошить гнусности и низости, жертвой которых он пал, но зато на самой процедуре дисциплинарного взыскания он задержался надолго. Оказывается, бумаги благодаря его ловкости и остроте аргументации уже почти два года путешествуют от низших инстанций к высшим и наоборот. Бия себя кулаком в грудь, Матич выкрикивал:
– Все равно я заставлю их отменить решение! Все равно! Они еще узнают, кто такой Миле Матич! Ох, и в жесткий переплет они у меня попали, сударь мой, по самое горло увязли. Ох… чего бы они теперь не дали, чтобы выпутаться! Ан нет! Теперь я не отступлюсь!
А его супруга, хотя ей и хотелось, чтобы подобные способности мужа побольше приносили пользы для дома, все же была удовлетворена, пусть с моральной точки зрения, в глубине души гордясь, что у нее такой муж. Дети молча смотрели из угла, и Милошу становилось не по себе под их пристальными взглядами.