355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владан Десница » Зимние каникулы » Текст книги (страница 25)
Зимние каникулы
  • Текст добавлен: 2 мая 2017, 23:30

Текст книги "Зимние каникулы"


Автор книги: Владан Десница



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)

Итак, решили идти. Нарциссо Голоб каким-то глухим неопределенным ворчанием дал свое принципиальное согласие, поскольку не успел еще обо всем договориться со шьорой Терезой; однако утром вместо него самого появились Альдо с Бепицей, одетые как на экскурсию, и сообщили, что папа прийти не может, так как у него разболелся желудок.

Морич с Марианной и на сей раз находились в Задаре. Лина обрадовалась новой возможности совершить веселую прогулку, и Аните снова пришлось принести жертву и согласиться. Ичан подвел их в последнюю минуту: вечером пообещал, что пойдет с ними, а утром Вайка сказала, что спозаранку ему пришлось по каким-то делам уехать в Подградину. Так что они пошли без него – правда, с тяжелым сердцем.

В Жагроваце их подхватила и понесла человеческая река, катившаяся к общинному дому. Так они попали вовнутрь и выслушали речь Воеводы Дуле. Помещение было битком набито. Воздух загустел от ядреных деревенских запахов пота и табака. Они устроились в самой глубине, чтобы не сильно бросаться в глаза. И крутые мужицкие спины вполне заслонили их: впереди они только и видели эти двигающиеся спины, спины в синих куртках, в тесных для широких плеч рубашках, в драных городских пиджаках; терпеливые, согнутые спины, но могучие и спокойные, исполненные какой-то дремлющей, пассивной силы. А поверх этих спин были загорелые шеи с глубокими перекрестными морщинами и круглые головы, с отсутствующим или вовсе равнодушным выражением на физиономии. Речь слушали с той покорной грустью, с какой обычно внимали в церкви чтению евангелия, в армии – чтению приказов, а на суде – приговора. У Воеводы Дуле был глубокий бас первосвященника, и, выступая, он все время постукивал нагайкой из воловьей кожи по голенищу сапога, заросший черной бородой, в бараньей шапке поверх длинных волос. Альдо и Бепица вставали на цыпочки, вытягивая головы, чтобы разглядеть нож и пистолет, лежавшие вперекрест на столе поверх зеленой суконной скатерти; они воображали, будто присутствуют на какой-то торжественной церемонии краснокожих. Воевода Дуле наконец закончил свою речь и, подняв нагайку, предложил присутствующим дать присягу, – море спин медленно заволновалось, и из него возникла чья-то трепетная рука с тремя сложенными щепоткой узловатыми пальцами. У горожан, увязших в этом лесу поднятых рук, не было иного выхода, кроме как тоже поднять троеперстие и присоединиться к произнесению странных речений присяги. Они бормотали себе под нос непонятные слова, стараясь хотя бы правильно воспроизвести их ритм – пустую чешую их звучания. В особенно торжественных местах трудности возрастали, поскольку приходилось одновременно повышать голос и усиливать артикуляцию выкликаемых слов, а у них было впечатление, будто Воевода не сводил глаз именно с их губ.

Вышли они совершенно одуревшие и первым делом перевели дыхание. Закуривая, Эрнесто пошутил:

– Конечно, нам, далматинцам, пришлось наприсягаться вдосталь, как никому другому! Но что придется и такую вот присягу давать – ей-богу, кому могло прийти в голову?

Однако Лизетте было не до шуток: от прилива эмоций и старого малокровия у нее разыгралась дикая мигрень. Жалея, что вообще вышла из дому, она твердила: «Я знала, что подобные вещи не для меня». Всем было совершенно ясно, какого сорта эти вещи, к которым она причислила и присягу.

Люди расходились по домам. Корчмы гудели как ульи. Хозяин одной из них вынес на улицу ягненка на вертеле, только что с огня, и положил у входа.

– Гульнем, а? Раз уж так случилось!.. – предложил Эрнесто, и все дружно согласились, кроме пребывавшей в нерешительности Лизетты. Однако восторг Лины преодолел ее сомнения. Они вкусили от ягненка, запивая его литром вина. И пытались понять, что означает полное отсутствие жагровацкой беженской колонии на митинге, задавая себе вопрос, не слишком ли они сами поспешили явиться. От хозяина они узнали, что местные беженцы живут в последнем доме, за мельницей, по дороге в Смилевцы, и что они редко приходят в центр.

Когда гости, заполнявшие корчму, вполне разгулялись и с помутневшими глазами стали перекрикивать друг друга, стуча стаканами и проливая по столу вино, когда возле церкви – под несколькими кипарисами, подстриженными почти до самой верхушки для гирлянд, весенних праздников и на метлы для гумен, – пошло коло, когда по пьяным лицам покатились слезинки радости, а снаружи донеслись выстрелы в честь праздника, горожане сочли разумным удалиться.

Оплатив свой скромный счет, они двинулись по дороге в Смилевцы.

XXIV

Была ясная ночь.

По пути шьор Карло (вероятно, размышляя о недавней присяге и о многих иных странных и неожиданных событиях, которые за последнее время им пришлось пережить) вернулся к своей излюбленной теме о том, что человеку вовсе не нужно отправляться на край света в поисках необычных ощущений. «Ибо, – говорил он, – люди есть люди и жизнь есть жизнь в любой точке земного шара». Он рассуждал о том, что жизнь, несмотря на свою кажущуюся монотонность, если мы несколько глубже и внимательнее к ней присмотримся, оказывается, по сути дела, очень сложной, чреватой неожиданностями, и если она не складывается трагично, то очень интересной. И что, в конце концов, в Смилевцах или в Жагроваце можно попасть в невероятные ситуации, столкнуться с не менее странными и непостижимыми вещами, чем в Сан-Франциско или Иокогаме.

Приближаясь к «последнему дому, за мельницей», они стали обсуждать вопрос о том, нужно ли навестить своих сограждан. Во дворе у стены стояло три велосипеда; изнутри долетал шум. «Наверняка у них гости из города», – заметил Эрнесто. Это обстоятельство, с одной стороны, заинтересовало их, а с другой – сильнее заставило задуматься. Полные сомнений, они заглянули в низкое оконце. Веселье собравшейся компании было в самом разгаре. Одни сидели за столом, курили, пили; другие – помоложе – развлекались какой-то коллективной игрой: один из них сидел на стуле, лицом к стене, выставив за спину правую ладонь под левой подмышкой, а левую приложив к щеке; другие так крепко били его по этой подставленной ладони, что он чуть не падал при каждом ударе. Игра продолжалась до тех пор, пока он не угадывал, кто нанес очередной удар, и тогда садился другой. Каждый удар посильнее и каждый промах сидевшего вызывали взрыв бурного веселья и смех. В конце концов сидевшему на стуле показалось, что с ним жульничают; обернувшись, он, по-видимому, отпустил какую-то крепкую шуточку, поскольку у всех отвалились челюсти. Подглядывавшим в окошко лицо его показалось знакомым; он озорно подмигивал и смешно и глупо гримасничал, поддерживая накал общего веселья; а когда он сам смеялся, то было видно, что у него не хватает переднего зуба, и это придавало его улыбке жалкий оттенок. В конце концов они узнали его: «Да это ж Шкуринич!» – вскрикнула Лизетта и почти в ужасе отскочила от окна.

Это решило их сомнения, и они продолжали путь.

– Боже! Что за люди! – с горечью восклицала Лизетта. – Вспомните, и трех месяцев не прошло, как он пережил такую трагедию! У меня до сих пор стоит перед глазами: тот труп без головы, верх детской коляски в воде!.. Господи, господи!..

– Что поделаешь! – задумчиво отозвался шьор Карло. – Все-таки мы несправедливы, осуждая его. Вы его видели тогда, возле тела погибшей жены – и с тех пор больше, вероятно, о нем и не вспоминали. А теперь, когда вновь увидели, перед вами ожила та картина на фоне этой, и вам представляется, будто оба эти момента следуют непосредственно один за другим. Однако для него между ними пролегла целая вечность, полная страданий, боли, отчаяния! За эти три месяца он, наверное, столько намучился, что ему кажется, будто все то происходило давно, очень давно, в какой-то иной жизни. Но опять-таки, в другое мгновение ему почудится, что все случилось вчера, а затем вновь, будто миновало с тех пор десять лет…

Воцарилось молчание.

– Кто знает, – продолжал шьор Карло, – что у него на душе, когда он один, ночью, когда он не может уснуть. Может быть, он в отчаянье, задыхается от слез – а на глазах у людей считает, что должен держаться, проявить твердость!..

– А вы обратили внимание, как у него дергается веко, когда он говорит? – заметил Эрнесто. – Я его давно знаю, но никогда прежде не замечал у него этого тика. Наверняка осталось с тех пор.

– Вот видите. Поглядев на него, каждый может сказать: гляди, как подмигивает, жулик эдакий! Смеется, играет глазами, болтает. А может быть, он все это делает, чтобы заглушить то, что его терзает, то, что каждую секунду распирает его, стремясь вырваться наружу? И наверное, он ищет компанию, потому что боится остаться один: его преследует видение, и ему хочется быть поглощенным чем угодно, только бы находиться с людьми. А то, что он хохочет до слез, по всей вероятности говорит о слабых нервах – он хмелеет от смеха, словно от вина… Спустя же некоторое время, когда он вновь остается один со своими мыслями и преследующими его воспоминаниями, он, должно быть, стыдится этого хохота, раскаивается, упрекает себя, и еще больше страдает…

Он вновь умолк и после паузы нерешительно продолжал:

– Видите ли, я человек холостой, детей у меня нет, могу сказать, что в жизни мне не приходилось испытывать сильные удары и страдать. Я был взрослым – и еще каким взрослым, сорока пяти лет! – когда умерла моя мама. Всю жизнь я прожил с нею, с самого моего детства, мы вдвоем – брат Кекин отправился бродить по свету почти еще ребенком. Мы никогда не расставались, можно сказать, ни на один день. После ее смерти я стал дольше по вечерам задерживаться в городе… «Ого, – подшучивали друзья, – наш Карло эмансипировался, стал наконец совершеннолетним!» И я смеялся вместе с ними. А после того, как мы прощались и я приходил домой, думая о том, что ее больше нет, я на цыпочках проходил мимо ее комнаты, опасаясь, как бы ее не разбудить… Привычка, так ведь было годами… И тогда, видите ли, при мысли: «Смотри, ты ходишь на цыпочках, а ее больше нет» – от этой глупости или уж бог знает отчего… да, смешно сказать – я начинал рыдать как ребенок!

Неслышно шагая, их догнал пожилой крестьянин, поглядел искоса, поздоровался:

– Бог в помощь!

– Доброго тебе пути! – ответил шьор Карло с каким-то безотчетным волнением в голосе, словно благословляя его. Они примолкли, пока человек их не миновал.

– …Да, люди несправедливы, осуждая… У меня был близкий приятель, с которым мы годами проводили вечера в кафе «Alla regina del mar»[89], профессор Андра Салтарелло – Andrea dall’Adria[90], как он подписывал свои стихи, вы все его знаете. Холостяк, живший со старухой-матерью, так же, примерно, как я, почти ровесники, ну, может быть, на год-два он помоложе. Он писал стихи о матери, за которые его очень хвалили, может, помните и это. «О madre, madre![91] Пока блудный сын твой странствует миром по глубочайшей грязи, ты на пороге ожидаешь его, подобно весталке храня чистоту нашего дома…» – и тому подобное. И когда она умерла, он велел выбить на ее могиле те знаменитые стихотворные строки, которые весь Задар знал наизусть. И газеты тогда писали о ней, я помню статью «La Madre del Poeta»[92]. А вот видите, он ни разу за столько лет вечером не поднялся от стола на час раньше, чтоб пойти к ней. До последних своих лет торговала она в этом киоске, где он каждое утро набивал портсигар сигаретами, он даже привел к ней в дом какую-то светскую гулену, с которой жил последнее время. Утверждали, будто мать подает им кофе в постель по утрам! А потом, после ее смерти, он иногда, подвыпив вечером в кафе, декламировал нам свои стихи о матери, на глазах у него сверкали слезы, и растроганно говорил: «Красивые стихи! Глубоко пережитые!» Он восторгался своими стихами, а не матерью! Он никогда не вспоминал о том, как она существовала в нужде, как мучилась, как она выкормила его и обучила благодаря своей лавочке. Несчастная шьора Кезира! Будто в этом заключалась ее основная заслуга в жизни – она родила Его! Поэтому он оказывал ей уважение, полагая, что благодаря ему она приобретает почет, точно Луна благодаря Солнцу… А я, понимаете, заботился о своей матери, был преисполнен внимания и почтения к ней. Вечерами, если мне случалось поздно загулять в компании, я разувался на лестнице, чтобы ее не разбудить. Когда она сломала ногу, я месяцами делал ей массаж, каждый вечер и каждое утро… И как хорошо, что кость удачно срослась, хотя она уже находилась в годах. Я стремился угодить матери, сделать ей приятное. А это было не так уж легко; она ничего не требовала, у нее не было никаких особых желаний – просто трудно было сказать, чем ее можно обрадовать. Единственное, в чем была ее слабость, – это иметь как можно больше тряпок на кухне, мешковины. Что поделаешь, странно, смешно, но вот такой она была! Ей всегда чудилось, будто их не хватает, она боялась, что они вдруг потеряются, что ли! И прятала самые новые (думая, что я об этом не знаю!), якобы тем самым показывая мне, что вынуждена пользоваться старыми. А я, разумеется, притворялся, будто верю ей, и каждую субботу приносил ей одну или две новые холстинки. О, если бы вы видели, она сияла от удовольствия!.. Я повторяю, это смешно, но только это могло доставить ей радость… и вот, видите как, он стал известен своим культом матери: «La Madre del Poeta, o Madre, Madre!..» А я почти превратился в посмешище из-за этого. «Карло всегда привязан к маминой юбке», – толковали друзья. И когда мы играли в кегли, смеялись: «Смотри, Карло, мамочка отругает, если штанишки испачкаешь», «У тебя прирожденный талант быть примерным сыном, но не мужем». Но что мне до того! Я делал это не ради каких-то самолюбивых желаний, чтоб меня хвалили и тому подобное. Что я, в конце концов, мог иметь от того, когда старая иногда говорила своим соседкам-ровесницам: «Карло у меня хороший», или от того, что она всякий раз говорила мне, когда я уходил из дому: «Карло, возьми плащ, простудишься», точно мне пять лет!..

Спутники его молча гадали, в какие воды заплыл шьор Карло, толкуя об этом. Аните он казался беспомощным, как ребенок, почти жалким – и в то же время становился более близким и дорогим.

– …Вот так, неверно люди судят, с налету. И от того, что я стремился помочь любому в беде, помочь как и чем могу, если у кого-либо умирали близкие, люди продолжали шутить: «У нашего Карло особенный талант pizzigamorti…[93] Вот так и несколько дней назад, при похоронах старой попадьи… Ну скажите сами, как можно было бросить несчастную старуху, не позаботиться о ее погребении? Что поделаешь, я таков, я бы не смог! А мужики глядят на меня, удивляются, отчего же, в конце концов, я, пришелец, незнакомый человек, принимаю все хлопоты на себя. Наверное, думают: развлекается!..

Все как по команде мельком взглянули на него. И Эрнесто выпалил:

– Однако признайтесь, тем не менее вас это все-таки чуть-чуть развлекает…

Раздался смех.

Теперь слово принадлежало Эрнесто, и он продолжал в шутливом тоне:

– Итак, мы сегодня принесли присягу… Мы должны об этом помнить! Анита, вы не возражаете против того, что мы с вами дуэтом исполним: «И пусть проклятие падет на голову вероломного!..» – он пропел фразу из какой-то старой оперы.

Так почти незаметно они дошли до Смилевцев. На околице села их поджидали шьора Тереза и Нарциссо Голоб. Женщина исходила любопытством поскорее узнать во всех деталях о происшедшем в Жагроваце. В душе ей даже хотелось, чтобы это было нечто неприятное, тогда она могла бы торжествовать оттого, что не позволила мужу идти с ними. Однако женщины уловили ее тайную мысль, и Лизетта толкнула Эрнесто, как бы подсказывая, что такое удовольствие ей не должно быть доставлено.

– Ну как, удачно вы сходили?

– Отлично! – ответил Эрнесто. – Нас прекрасно приняли, видно, им даже польстило, что мы пришли. Угостили, устроили превосходный обед, тут тебе и цыплята, и свинина – всего вдоволь. Посулили перевести нас, беженцев, на военный паек: рис, консервированное молоко, какао, да и вообще предлагали любую помощь и защиту. Шьор Карло, как наш вождь, опустошил чашу побратимства с Воеводой Дуле, тот просто им очарован. И только в самом конце своего тоста он сказал нечто, что привело нас в некоторое недоумение: «…тем же, кто подверг саботажу наш митинг, мы говорим: как кто с нами, так и мы с ним. И берегись тот, кто сегодня проявил себя нашим противником!»

– Господи! – Нарциссо наивно разинул рот.

Однако теперь его шьора Тереза толкнула локтем: она тоже не вчера родилась, ей тоже довелось испить водички от «Пяти колодцев»…[94]

– Выходит, очень хорошо, что Нарциссо не пошел с вами, раз такое угощенье выставили, – ответствовала она с подчеркнутым спокойствием, – он со своим больным желудком не всякое проглотить может.

И, удовлетворенная тем, что последнее слово осталось за нею, простилась – дескать, уже слишком поздно. Схватив энергично за руки детей, Альдо и Бепицу, пошла домой: мужа, Нарциссо, она подгоняла впереди себя, точно индюшонка.

XXV

День близился к вечеру. Сидели у Доннеров, договариваясь о завтрашней поездке в город. Дело было довольно важное, поскольку власти начали выплачивать некоторые суммы в возмещение убытков тяжело пострадавшим при бомбардировке. Все смилевацкие обитатели решили подать заявления, а за получением необходимых бумаг требовалось ехать в город. Кроме того, Морич сумел подобрать на краю города, возле кладбища, какую-то комнатушку с кладовкой, где опять собирался открыть торговлю. Решили, что поедут Эрнесто, Анте Морич и шьора Тереза Голоб; Марианна на сей раз оставалась дома принимать и взвешивать метелочки-ежи для выделки щеток, которые шьор Анте, приняв решение вновь организовать дело, стал скупать оптом. Кажется, он и явился основателем в Смилевцах этой отрасли экономики. Они уточнили, в каком порядке они станут обходить учреждения, все трое, вместе, чтобы поскорее покончить и чтобы свидетельствовать об ущербе друг друга. Деловая часть беседы на этом закончилась. Толковали о том, о сем.

– А что означает отсутствие шьора Карло? – осведомился Анте Морич.

– Должно быть, еще пишет, – ответила Анита.

Шьор Карло попросил передать в городе на почту письмо к брату в Альто Адидже. Отсутствие его выглядело вполне объяснимым.

Шьор Анте пустился в рассуждения о трудностях, с какими приходится сталкиваться при организации торговли; купить полкило сыру, каплю оливкового масла или бахрому на окна, составленную из узких полосок стекла, – это нынче целая проблема!..

В это время открылась калитка во двор и послышались шаги по камням.

– Вот он! – воскликнул шьор Анте.

– Нет, это не его шаги! – возразила Анита.

Шаги были довольно поспешные.

Вместо шьора Карло в дверях появился Ичан.

– Скорей, зовет вас!

– Что! В чем дело? Говори, что случилось?

– Плохо. Долго не протянет. Принес я ему воды с Париповаца (Екина еще с поля не вернулась, наверняка ягненка потеряла и разыскивает), а он лежит на спине, в потолок смотрит, еле еще дышит – вижу: не долго ему. Он мне подал знак, я подошел. «Давай, говорит, зови их скорей!»

Все вскочили.

– Господи милосердный, что же это такое?! – вздохнула Лизетта.

И они поспешили к нему, в «новую школу».

Шьор Карло тускло улыбнулся, когда они появились. На носках подошли к постели. В глазах был знак вопроса. Он понял. Показал рукой на левую сторону груди.

– Сер-дце… – прошептал с усилием и опять улыбнулся, так мило и кротко, что все едва сумели справиться со слезами.

– Сер-дце… – повторил он, но и теперь не был в силах продолжать.

Казалось, будто он желает оправдаться, извиниться за такое происшествие, которое сильнее его и не зависит от его воли – вины его в этом нет. Ибо за свои легкие, за свой желудок, за свои почки и так далее человек в некотором смысле несет ответственность, равно как и за свои глаза, уши, ноги, руки; потому человек и ощущает свою вину, когда при рукопожатии у него ладони влажные или если в обществе у него вдруг раздается урчание в животе. Но сердце – эх, господа! – за свое сердце человек отвечать не может! Верно, оно внутри нас, но как-то изолированно, экстерриториально, лишь вкомпоновано в наш организм – нечто вроде электросчетчика, установленного у нас в квартире.

Лоб его был покрыт потом. Он с трудом дышал. И вскоре закрыл глаза, словно целиком сконцентрировавшись на дыхании.

– Вам что-нибудь нужно? – спросил шьор Анте.

Он отрицательно качнул головой, не открывая глаз, как человек, который боится ошибиться в счете. Все смотрели кто куда. Молчали.

– Может, ему вторую подушку надо? – спросила Марианна.

Лизетта умоляюще посмотрела на Эрнесто.

Тот моментально отправился за подушкой. Но когда вскоре вернулся, махнули рукой, чтоб не подходил, не тревожил больного. Он понял, что наступила новая фаза. Над больным склонился шьор Анте и внимательно смотрел на его лицо; прочие не дышали; во всем этом, в этом упорном взгляде, в этой тишине, было нечто зловещее, нечто напоминавшее обряд заклинания. Эрнесто на носках отодвинулся в угол и сокрушенно замер, придерживая перед собою подушку, как придерживают пальто долго прощающемуся гостю, с едва заметной страдальческой миной. Вопреки ожиданиям шьор Карло вдруг открыл глаза; он, казалось, пришел в себя, точно это подсчитывание несколько укрепило его силы. Взгляд его, обойдя всех, остановился на Аните. Она приблизилась с ободряющей улыбкой. Платочком убрала со лба прилипшую прядь волос. Он поблагодарил взглядом. Задвигал губами. Все ящерицами подползли ближе.

– Господь мне свидетель… – начал шьор Карло, однако сделанное усилие (а возможно, и волнение) заставило его умолкнуть. Он напряг всю свою волю и продолжал: – Господь мне свидетель… что никогда в своей жизни я никому не причинил зла…

Тут голос его опять сломался. Но достаточно уже было и того, что он сказал.

– Воистину верно, дорогой наш шьор Карло! – подхватил шьор Анте, которому по старшинству подобало досказать то, что алкала услышать душа шьора Карло, из своих или, что еще лучше, из чужих уст. – Вы не только никому не причинили зла, но каждому, знакомому или незнакомому, всегда стремились помочь, поддержать советом, наставлением, хотя бы добрым словом, если не могли дать ничего другого…

Нарциссо Голоб громко шмыгнул носом; казалось, что-то оборвалось: еще мгновение – и он разразится рыданиями, увлекая за собой большинство присутствующих. Шьора Тереза в нужный момент окинула его взглядом, и он сумел с собой справиться. Порядок был восстановлен.

Теперь взор шьора Карло, устремленный на Аниту, был мягок и растроганно отсутствующ, без каких-либо заметных признаков внутренней борьбы. «Мы вдвоем, мы понимаем друг друга», – говорил этот взгляд. Она склонила голову, опустила глаза; на ресницах у нее возникла слезинка, которую она смахнула платочком.

«Ты подумай, он будто нарочно все это вытворяет, чтоб растрогать старуху!» – мелькнуло у Эрнесто смутное предположение.

Шьор Карло опять сомкнул веки; он открывал их время от времени, но все реже и на все более короткие промежутки времени. Наконец погрузился в сон. Дыхание его становилось все более спокойным. Женщины уселись в кружок, шепотом беседуя; мужчины вышли наружу покурить. Разговаривали, обсуждали, как и откуда вдруг обрушивается такая беда – никогда прежде он не жаловался ни на сердце, ни на иные какие-нибудь хвори.

– И как раз сейчас, в самую злую минуту! – сказал Анте Морич.

Нарциссо высказал суждение, что беда всегда приходит в самый неудобный момент.

– А когда, интересно, для беды самый удобный момент? – спросил Эрнесто. – Когда б она ни приходила, она никогда не нужна. Смерть вот тоже приходит внезапно. Пусть больной месяцами томился, пусть со дня на день ожидал кончины, пусть все вокруг удивлялись, откуда у него такая выносливость – смерть, когда она приходит, всегда оказывается внезапной! Эта постоянная внезапность смерти, это нечто ее собственное, ей присущее, вероятно, и является формой ее сути – просто-напросто ею самой!

Умолкли. Поездка в город, казалось, была теперь поставлена под сомнение. Разве не полагалось бы при таких обстоятельствах отложить ее до другого раза? Хм! Осложнение!

– Если мы отложим поездку, – нарушил молчание шьор Анте, – ему мы этим не поможем, а дело с ущербом может затянуться, возникнут какие-нибудь новые обстоятельства, могут вовсе прекратить выплату – ведь по нынешним временам не знаешь, что может человеку на голову свалиться!.. А потом, мы получим возможность (это трудно, но все-таки – кто знает?!) привезти врача или хотя бы с ним посоветоваться.

Форма была найдена.

На рассвете женщин уговорили пойти к Доннерам и немного поспать. Нарциссо скрючился на стуле…

Уже солнце поднялось, когда в комнату ворвался деревенский парень и, не осознавая ситуации, громогласно начал:

– Петрина велел вам сказать…

Жестами ему велели замолчать и увели на лестницу.

– Петрина велел вам сказать, давай, говорит, туда и передай им, что, ей-богу, больше ждать не буду, если хотят, пускай сразу идут!..

От крика его проснулся и шьор Карло. Сообщил, что чувствует себя отдохнувшим и что ему получше.

– Езжайте, из-за меня не надо оставаться. Письмо к брату я не закончил. В другой раз, если здоровье позволит…

Едущие попрощались, вышли. Молча и словно бы нехотя полезли в телегу.

– Готово? – через плечо спросил Петрина.

– Готово!

Едва телега тронулась, шьора Тереза проговорила, что со шьором Карло, должно быть, все не так просто и что нынешний приступ, по сути дела, есть такой же, какие случаются перед кончиной, – ей это хорошо известно, у нее было три тетки, и за всеми тремя она ухаживала до самой их смерти. Сообщение это камнем пало на души обоих мужчин. Они подумали, что не стоило бы ей так сразу и так жестоко об этом болтать. Еще некоторое время обсуждали тему, потом погрузились в молчание, которому помогала и бессонная ночь. Отмеряя в душе агонию шьора Карла величиной пути и медленностью своей езды, они уже задолго до города, каждый про себя, пришли к выводу, что последний час его пробил. В этом их убеждали смутные угрызения совести за то, что они покинули его в такую минуту. Каждый понимал, что два его спутника испытывают подобные же чувства, и совпадение трех одинаковых суждений придавало более прочную и реальную основу их собственным, личным страхам. Однако вслух им не хотелось признаваться в этом, лишний раз напоминать. А когда они в конце концов достигли города и вылезли из телеги, от того момента, когда в их душах родилась уверенность, что шьор Карло мертв, прошло уже столько времени, что теперь они представляли его себе не иначе как остывшим, даже почти оледенелым трупом. Они больше и не думали о том, чтобы доставить врача. Вместо этого, вспомнив о невзгодах, связанных с погребением попадьи, Морич еле слышно сказал Эрнесто:

– Не худо бы мимоходом поинтересоваться, где тут гроб купить… На всякий случай…

XXVI

Попадавшимся навстречу знакомым они коротко сообщали о том, что постигло шьора Карло, и всякий раз Морич заканчивал словами:

– Когда мы уехали, ему и часа не оставалось прожить…

А горожане, передавая друг другу новость, принимали во внимание этот давно прошедший час, и по городу весть о смерти шьора Карло разнеслась как вполне достоверная. Ровно в полдень, завершив поход по учреждениям, Морич и Эрнесто объявились на площади. Их встретила группа друзей и знакомых, жаждавших из первых рук услышать подробности.

– Значит, умер наш Карло?

– По всей вероятности, – скорбно подтвердил Морич.

Эрнесто своим безмолвием и непривычно серьезным лицом подтверждал печальное событие.

– Бедный наш Карло!

– Но это бог знает что! – воскликнул Помпе Баук, добрый приятель и школьный товарищ шьора Карло. – Я же видел его, разговаривал с ним, я самолично, вот здесь, на площади, на этом самом месте, всего два или три дня назад! Просто не верится!

– Извините, в этом нет ничего необыкновенного, – вмешался Балдасар Детрико. – Было бы до некоторой степени странно, если бы вы виделись и беседовали с ним через два дня после его смерти, а то, что вы беседовали за два дня перед его смертью, не представляет ничего, что противоречило бы естественному течению вещей!

Все с досадой покачали головами: не тот случай, когда следует выказывать свою оригинальность, и они здесь не для того, чтобы внимать остроумию Бальдо Детрико!..

– Intanto, я вам говорю, что старожилов с каждым днем остается все меньше! – произнес горбун Бернардин, глядя на башенные часы, чтобы узнать, сколько уже прошло времени после полудня.

Бальдо Детрико снова вознамерился подать реплику – дескать, такое случается не только со старожилами Задара, но и Ливерпуля, и Бомбея. Но воздержался. Сказал лишь:

– Да, что поделаешь! Так с нами со всеми рано или поздно будет!

Эта фраза пробудила у Эрнесто грустное воспоминание.

– Всего несколько дней назад, когда мы хоронили там, в Смилевцах, какую-то старую попадью, шьор Карло произнес буквально такие слова: так кончим мы все. Кто бы тогда мог подумать, что без малого две недели спустя мы скажем вслед за ним то же самое?

– Жаль Карло! – вздохнул Мичелин. – Боже мой, у него были свои недостатки, свои смешные черты – а у кого их нет? Но в целом это был порядочный человек, верный друг, без тени злобы!..

– Одним словом: приличная личность, – заключил Помпе Баук. – И этим сказано все!

Да. Этим сказано все. Приличная личность. Признание содержало куда больше, чем явствует из самих этих слов: это – наивысшая оценка гражданских добродетелей.

Однако пора было менять тему.

– А как у вас там с едой, в этих ваших Смилевцах? Можно найти муку, яйца? – осведомился Бернардин, опять оглядываясь на часы. За ним это сделали все. Ибо ни смерть, ни какие-либо иные события не могут повлиять на следующий факт: когда маленькая стрелка указывает точно на цифру один, а большая – точно на двенадцать, это означает: один час пополудни. И это данность. На первый взгляд, может, и незначительная данность, однако в мире не найдется той силы, которая была бы в состоянии эту данность опровергнуть, изменить, уничтожить.

– Да… вот как, значит, не слишком хорошо. Видно, и на селе больше не так, как было раньше.

На башне начала долго-долго скрипеть проржавевшая пружина в утробе часов, и, наконец, возник один удар. Всего один, но решающий судьбу, неопровержимый. Час. Час – праведник. Час – законодатель. Единственно надежное начало в этом хаотическом перевороте, нечто единственно постоянное в этом половодье времени.

Все простились и довольно быстро разошлись, словно начиналось рабочее время. Смилевчане поспешили в назначенное место, где их уже поджидала шьора Тереза.

Они возвращались в приятном убеждении, что в Задаре кончина шьора Карло вызвала большую скорбь у всех, кто его знал. Шьора Тереза сообщила услышанную от кого-то весть о том, будто его отец тоже умер от удара – по-видимому, у них это передается по наследству. Что же касается гроба, они убедились, что гораздо труднее приобрести его в городе и доставить в Смилевцы, чем сколотить в самом селе, и порешили на том, что и в этом отношении надежнее положиться на Ичана.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю