355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владан Десница » Зимние каникулы » Текст книги (страница 16)
Зимние каникулы
  • Текст добавлен: 2 мая 2017, 23:30

Текст книги "Зимние каникулы"


Автор книги: Владан Десница



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 28 страниц)

Отслужить в рабочем батальоне полагалось два месяца, люди к нам прибывали отовсюду и всех возрастов, разных профессий, общественного положения, некоторые – с противоположного конца страны; тут были: мясник из Воеводины, говоривший только по-венгерски, македонец, торговавший бозой[46], были из окрестных сел: усатый хмурый мужчина с неслабеющим выражением незащищенности в глазах, какая бывает у приморцев, когда они напуганы или обеспокоены, вихрастый ученик жестянщика из Сплита и коммивояжер из Паннонии с золотыми зубами и значком – эдельвейсом – на зеленой шляпе. По вечерам, лежа на соломе, венгр-мясник пиликал на губной гармошке, коммивояжер рассказывал сальные истории, приморцы же держались особняком, тешили друг друга тем, что сдержанно жаловались на свою судьбу, говорили о работе, о не подготовленных к зиме полях, о незавершенных делах, оставшихся дома.

Ров постепенно удлинялся. Кое-где вместо нашей траншеи или вдоль нее устанавливали рядами странные препятствия, сделанные из армированного бетона, – четырехгранные пирамиды, выше человеческого роста, которые, как их ни опрокидывай, представляли собой одну и ту же фигуру. Угловатым чудищам (теперь уж не припомню, называли их, кажется, «ежами») приписывалось невероятное действие в обороне – уверовали в это легко, даже охотно, очевидно из-за необычного вида и «неопрокидываемости» «ежей», которая забавляла и раззадоривала простодушных людей. Не знаю почему, но эти «ежи» напоминали мне картинки, висевшие обычно в провинциальных парикмахерских, на которых благодаря оптическому обману, смотря откуда считать, можно было увидеть девять или десять кубиков. Подрядчики, по секретным чертежам изготовлявшие «ежи», привозили их раз или два в неделю на грузовиках; это были единственные гражданские лица, которых мы видели.

Иногда в штаб батальона проникал слух (непонятно, кто его приносил) о предстоящей инспекции командира полка. Все принимались бегать и чистить, что ни попадалось под руку. Разумеется, такого внезапного визита ни разу не последовало. Вместо этого неожиданно являлись с проверкой два майора. Машина, на которой они приезжали, сразу возвращалась в Бенковац, поскольку находилась в распоряжении командира полка, и моим уделом было доставлять их на своем «николдобе» на объекты, а вечером отвозить в Бенковац. Чтобы хоть как-то отблагодарить меня, они нахваливали машину: «Видит бог, хороший у вас драндулет». Крестьяне, сидевшие под шелковицей, тут же подхватывали: «Да-а-а! Хорош, ничего не скажешь. Наилучшая модель, и по дороге, и по целине идет, где хочешь, одно слово – коза». Они еще долго вели этот разговор, бравируя друг перед другом знанием специальных терминов, оценивали шины, пробовали рессоры, до бесконечности мололи языками.

Один майор был толст, и казалось, будто живот его получил повышение и вполне соответствовал подполковничьему чину; этот майор бывал добродушен или важен, в зависимости от ситуации. Другой был долговяз, подтянут, с чистым, прямо-таки белоснежным подворотничком, выглядывавшим из-под френча, лысоват, с живыми глазами, свидетельствовавшими о его остроумии. Кипенный подворотничок почему-то мешал мне избавиться от ощущения, что он, несмотря на этот свежий подворотничок, надел френч на голое тело, без нижней рубашки, а сапоги на босу ногу. Он смотрел на меня без всякой симпатии, пока из обращения ко мне Зарича «эй, журналист!» не узнал о моем «высоком положении в обществе». И тут он переменился, стал любезен, острил и разговаривал со мной не как майор с рядовым, а как интеллигент с себе равным. Прежде чем сесть за стол, спросил, где можно вымыть руки, а когда я повел его туда, где это можно было кое-как сделать, к старой бочке из-под бензина, в которой мы держали воду, майор поинтересовался, проявляя внимание к моим мнимым интеллектуальным мукам, каково мне проводить вечера в обществе Зарича, и даже посочувствовал.

– О чем, скажите на милость, можно с ним говорить? Не обсуждаете же вы восточные проблемы! – добавил он, иронизируя, с ноткой благосклонности. Пока майор мыл руки, я вспомнил, где видел его: на одном из учений или военных сборов он, рассвирепев, ударил солдата ногой в живот, правда, тогда он был капитаном, а солдат был цыган и будто бы украл одеяло со склада части, которой капитан командовал.

Холода прижимали все сильнее, рабочий день становился короче, а пейзаж – еще скучнее и однообразнее. Серые скалы, серое небо, отсутствие леса – все создавало впечатление обнаженности. От местных жителей я узнал, что оскудение началось еще во времена господства Венеции; очевидно, это так, но я имел возможность убедиться, что подлинная причина нынешнего состояния невероятной опустошенности крылась прежде всего в «дендрофобии» жителей этих краев. Никто тут деревьев не жалел, не любил. Кроме потребностей в заготовках дров и строительных материалов, всегда находилась сотня веских причин свалить какое-нибудь дерево: или на жердь, или к Рождеству для вертела, или на древко знамени, на оглоблю, или потому, что притягивает молнию, затеняет капусту, или – ветер из-за него задувает на гумно, а оно мешает, скребет ветвями по крыше дома, да и корни пробились в колодец. В конце концов, для того, чтобы посадить другое, более полезное, плодоносящее дерево, которое никогда не посадят, а если и посадят, то от него ни пользы, ни вреда лет тридцать. Меня удивило, до какой степени эти люди не восприимчивы к красоте дерева. Если вам попадалось какое-нибудь на пути, то неминуемо это была дикая шелковица или вяз, в лучшем случае – тутовое дерево. Я видел, как срубили каштан только потому, что он не приносил пользы, лучше, говорили, грецкий орех, мол, дает плоды, но, когда речь заходила о вязе или о дикой шелковице, рассудительности не хватало.

Об этом я часто беседовал с крестьянами, сидя на подножке своего «николдоба»; все соглашались со мной и высказывали разумные, прямо-таки мудрые мысли. Но стоило закончиться разговору, они расходились каждый в свою сторону с топором за поясом и наверняка думали: «Пускай говорит, беды от этого не будет».

Дважды или трижды – наверно, по приказу из штаба полка – Зарич собирал нас и держал речь, которая должна была «поднять мораль и боевой дух личного состава». Говорил о «воинской доблести», долге перед отечеством и о том, что все должны быть готовы в случае войны сражаться храбро, а если потребуется, отдать и саму жизнь. Маленький, тщедушный солдатик с писклявым голосом осмелился в конце такого собрания не то простодушно, не то лукаво задать вопрос, который был у всех на устах: «На чьей стороне мы будем воевать и супротив кого?» Возникла краткая смущенная пауза. Впрочем, Зарич быстро нашелся: «Против любого, кто нападет. Не наше дело вникать в высшую политику, солдат должен слушать, а не задавать вопросы».

Перед Рождеством морозы усилились. Поговаривали, что в этом году зима будет очень холодная. Впрочем, потом я понял: так говорят всегда. Знаю только, что на своем веку не пришлось мне страдать от холодов больше, чем в этом уголке «солнечной Далмации». Как-то выдались два особо студеных дня – небо хмурилось, дул сильный ветер, ночью посыпало с неба что-то мокрое – ни дождь, ни град, ни снег, – облепившее и заледенившее все: дорогу, камни, крытые тростником крыши, деревья. Утро было сказочно красивым: хрупкие голые веточки шелковиц и диких вишен под порывами ветра издавали странные, неведомые звуки, напоминавшие звон тысяч стеклянных колокольчиков. Капитан все же повел солдат копать ров, поскольку иного приказа не было, и, как обычно, оставался с ними до конца рабочего дня. Лишь около полудня из полка прибыл связной с указанием не выводить людей на работы, если температура опускается ниже минус пяти. Я помчался с сообщением к капитану. И солдаты, и сам капитан окоченели от холода, он подал команду, и мы зашагали в расположение части. Единственным живым существом, которое мы встретили в пути, был деревенский мальчик, закутанный в пальто с головой, был виден только один глаз; он стоял на пригорке, словно пас несуществующее стадо; кто знает, что он тут делал в такую стужу! Дорогой даже приморцы почти не смотрели по сторонам на виноградники, оливковые посадки, не было сил бранить хозяев за нерадивость, чем они обычно отводили душу. Термометра у нас не было, поэтому капитан ежеутренне муку мучил, стараясь определить, опустилась температура ниже минус пяти или нет. Он нервно расхаживал, размышлял и, наконец, обращался ко мне: «Ну-ка, писатель, скажи, сегодня минус пять или нет?» Приходилось выбирать между служебным рвением капитана и посиневшими пальцами солдат, я брал грех на душу и подтверждал первое. Темнело теперь рано, а ужин выдавали еще засветло, торопились все – повара, командиры, но больше всего солдаты, которые только и ждали, когда закончится еще один день и они смогут повалиться на солому, где нет ни чинов, ни чужого глаза, ни необходимости разговаривать, ничего из дневного муторного состояния полудремы, когда давит холод, а изнутри буравит червь беспокойства и все это вызывает в душе горьковатое и в то же время теплое воспоминание о доме. Эта обеспокоенность ниточкой связывала человека с домом, его обитателями. «Иван, спишь?» – слышался в темноте чей-то голос. Иван, хотя и не спал (как не спалось, быть может, большей половине этих людей), молчал, не открывая глаз. Утихал и звавший, но между ними устанавливалась незримая связь, тоже протягивалась нить, пусть и короче той, соединявшей с домом. Затем в груди что-то сжималось, тяжелело, и человек утопал в желанную дремоту со смутным желанием, чтобы сон стал попрочнее, поглубже, превратился в вечность и избавил его от завтрашнего и всех последующих дней. Случалось, солдаты, зарывшись в солому, заводили разговор, шепотом, словно исповедуясь, обсуждали события минувшего дня, делились впечатлениями и неизменно возвращались к речам Зарича, и тогда сам собой возникал вопрос: «Как же это, братцы, идти на войну? Не знаем ни с кем воевать, ни за кого, ни во имя чего!»

В канцелярии полыхала печь и еще битый час продолжалась работа. Я вписывал в какие-то бланки имена солдат, прочие данные, а внизу, там, где было напечатано: «Командир батальона», добавлял «заместитель», дописывал «штабс-капитан» и ставил двоеточие. Заполненные таким образом листы я подвигал к капитану, который на каждом расписывался: Драг. Дж. Зарич. Когда работу заканчивали, капитан уходил в свою комнату, садился на кровать, клал перед собой ломоть хлеба и бумажный пакет со шкварками, которые жена дважды в неделю присылала ему из Бенковаца; он не состоял на довольствии в батальоне, всегда это соблюдал, хотя питаться здесь больше было негде. Зарич жевал медленно, без всякого удовольствия, рассеянно, словно не ел, а просто тренировал мышцы челюстей, глядя в окно, за которым не было ничего, кроме тьмы и тонкой, резкой полосы мертвенного света вдали на горизонте, над Задаром. В канцелярии наступали часы отдыха, и она превращалась в комнату унтера, лишалась строгости, словно переодевалась на ночь. Вуядин какое-то время наблюдал, как светила вычищенная керосиновая лампа, затем расстегивал мундир, приказывал принести двухлитровую бутылку вина, брался за гусли и наигрывал часов до одиннадцати, а то и до полуночи. Я садился у окна и, как Зарич этажом выше, смотрел в черную ночь и почему-то находил в этом, сам не знаю почему, облегчение. Книги, привезенные с собой, томились на дне чемодана под шерстяными носками, которые стали коричневыми всего за один день ношения в армейских башмаках. Я думал о Драгославе Зариче и его жизни, пытался на основании немногих данных, которыми располагал, представить себе его личную жизнь, размышлял о том, через какие лишения он прошел в двух войнах и что ему пришлось вынести, пока он не заработал свои «эполеты». Используя средние буквы его подписи: «Дж.», я старался представить себе какого-нибудь Дженадия или Джонития, скорее всего башмачника из провинциального городка, и воображал, какие надежды этот Дженадий, раскраивая сапожным ножом телячью кожу, возлагал на неожиданно удачную карьеру сына, распахнувшиеся перед ним перспективы. Много позже мне пришло в голову, что этот «Дженадий», может быть, и не Дженадий вовсе, а самый простой Джордже или Джока. И вот теперь сын Дженадия, Драгослав Дж. Зарич, сидит в своей комнате наверху, жует холодные шкварки, уставясь во мрак за окном, в котором уже растворилась узкая полоска света над Задаром.

По вечерам унтер-офицеры проверяли по описям наличие военного имущества. Они неимоверно мучались, склоняясь над разлинованными листами бумаги. Сдвинув на затылки шапки и запустив пятерню в волосы, унтеры понапрасну ломали головы, где взять недостающие башмаки и одеяла, результат неразберихи в учете. Не видя выхода, они, молодые, неженатые, отодвигали бумаги, утешали себя тем, что скоро война: почему-то считалось, что стоит «просвистеть первой пуле», как станут недействительными все описи и испарится всякая ответственность за военное имущество. Спасительная «первая пуля» точно так же прощала все дисциплинарные проступки, устраняла обязательства перед кредиторами и чудесным образом разрешала вопрос взаимоотношений с женщинами (а все они были либо под угрозой наказания, либо не вылезали из долгов, или же недоумевали, как им выпутаться из любовных похождений).

В эти длинные вечера Вуядина угнетала скука и моя неспособность поддерживать разговор. Он уходил к крестьянам и проводил у них в гостях долгие часы за беседой у очага. Незаметно он воспылал чувствами к девушке, жившей по соседству, темноволосой Стане; теперь он даже потягивался резче, чем раньше, его так и распирало желание совершить нечто великое, неожиданное, громогласное, чтобы удивить ее и порадовать. Целыми вечерами я оставался один. Постепенно у меня выросло стремление к свободе, и однажды вечером, когда над моей головой утихли шаги Зарича, я выбрался на улицу, прошагал километров пять, отделявших нас от местечка Жагровац – несколько выстроившихся вдоль дороги домов, церковь, почта и два магазина. Обосновав необходимость ходить на почту, я получил у Зарича разрешение «отлучаться в местный город Жагровац», хотя Жагровац не был городом и тем более «местным», потому что находился на территории другой общины. С тех пор, как только смеркалось, после раздачи ужина, когда Драгослав Дж. Зарич поднимался в свою комнату и клал на колени пакет со шкварками, а Вуядин уходил в село, я припускал, вначале пешком, а потом на «николдобе», в Жагровац и проводил вечер в натопленной поповской кухне, потягивая нескончаемый кофе со сладким-пресладким ликером, изготовлявшимся попадьей и пахнувшим лаком для ногтей. В те дни, когда прибывал автобус, я ждал, пока распределят газеты, письма, и забирал почту. Здесь я встречался с Вицко Антуновичем, торговцем, регулярно получавшим посылки со свежими дрожжами и батарейками для карманного фонарика. Он шел серьезный, даже хмурый, глядя перед собой и ни разу не удостоив меня взглядом, поскольку игнорировал все, имевшее отношение к армии. Иногда по дороге проезжал военный грузовик с боеприпасами или тянувший за собой пушку, он и тогда не поворачивал головы, хотя в глазах его я угадывал мысль: «Играйте, играйте в солдатики! Посмотрим, на что вы годитесь и на сколько вас хватит!» Изредка автобус доставлял почтового инспектора или агента страховой компании, и они неминуемо оказывались в гостеприимной поповской кухне. Рассказывали городские новости, привозили номера газет куда свежее тех, что приходили по почте; после разговора мы уныло играли в покер, который поп обожал; его дети, девочка тринадцати лет и мальчик чуть поменьше, сидели на сундуке у печки и жадно вслушивались в разговор старших.

Раз в две недели, по субботам, Зарич писал рапорт командиру полка, прося разрешения навестить семью в Бенковаце. В такие дни Вуядин и я из уважения ждали, пока он уйдет. Под вечер, покончив со своими обязанностями, он отправлялся домой пешком, напрямую через перевал, где всегда буйствовал ветер. Мы смотрели, как он, согнувшись, шел навстречу ветру, который раздувал полы его шинели и норовил сорвать с головы капюшон. Возвращался капитан в воскресенье под вечер и приносил новый пакет шкварок.

Однажды мне представилась мимолетная возможность познакомиться с его семьей. Меня послали в Бенковац с каким-то срочным донесением к командиру полка, и Зарич попросил передать его жене записку. Я поднимался на холм, в каждом дворе расспрашивал, чтобы не сбиться, пока наконец, на самом верху, не очутился перед оштукатуренным одноэтажным домом с маленьким садом. Из-за низкого забора на меня свирепо зарычала дворняга. Я крикнул раз, другой что-то невразумительное, не зная, как позвать хозяев. Вскоре открылось окно и показалась смуглая раскрасневшаяся женщина. Когда поняла, кто я такой и зачем пришел, она прикрикнула на собаку, которая тотчас умолкла, и пригласила в дом. Вытирая о передник руки, она извинилась, что занята, топит сало, и пожаловалась – в этом году им не повезло с поросенком, сдох, когда уже подрос и стал набирать вес, поэтому они вынуждены были купить двух поменьше, их зарезали одного за другим, и теперь у нее работы вдвойне, а толку мало. Она на минутку вышла, чтобы принести мне рюмку ракии, и я остался в комнате один, рыская глазами по стенам и слушая доносившееся из кухни потрескивание сала, напоминавшее пение цикад летней ночью. Над диваном висела шапка Зарича, память о Балканской войне. Я уже прощался, когда заскрипела калитка и появились дочки капитана – девочки лет пятнадцати-шестнадцати, веснушчатые, крепенькие, как два пони, судя по всему – близнецы, точная отцовская копия. Обе были в носках из белой домашней шерсти, а под мышками – этюды Черни; они брали уроки игры на пианино у мадемуазель Аджолины, сестры старика нотариуса. Глядя на внучек Дженадия, я непроизвольно подумал, что эти этюды они постигают благодаря шкваркам, которые ест их отец!

Судя по всему, отлучки Зарича, хотя он выдерживал двухнедельную паузу, а может быть, именно по причине их четкой регулярности, стали вызывать неодобрительную реакцию у командира, даже непонятную подозрительность, в которой проявлялось служебное рвение полковника. Вероятно, командиру показалось, что постоянство этой привычки и упорство в ее соблюдении принимают форму своеобразного вызова, чуть ли не нарушения субординации, и он счел за благо «подтянуть гайки». Так Заричу дважды было отказано в краткосрочном отпуске. Накануне православного Рождества в штабе разнесся слух, что Заричу дома не бывать. Из чувства противоречия или, быть может, зная, что на сей раз ему откажут с особым удовольствием, он, судя по всему, даже не обращался к командиру. Наступил Сочельник. Зарич весь день был хмур, рано ушел в свою комнату. Меня, разумеется, пригласили к попу. Вуядин готовился отпраздновать Сочельник как-то по-своему. Я хотел было пригласить Зарича с собой, но, видя его плохое настроение, не решился. Я уже собрался, Вуядин на улице готовил какие-то трассирующие чудеса, огни, фейерверк, как вдруг в комнату вошел Зарич и принялся расхаживать взад-вперед. Наконец остановился, мне показалось, он колебался, что-то взвешивал, наконец принял какое-то решение. Начал он внешне решительно, почти резко, но неуверенность в голосе ощущалась:

– Послушай… А что, если мы… когда стемнеет, махнем в Бенковац, а?

У меня от этих его слов засосало под ложечкой. В тот день я проверил в баке бензин, осталось совсем мало, до Бенковаца ни за что не дотянуть. Но как отказаться? Как убедить его, что это не обычная шоферская отговорка? Видно, он заметил на моем лице нерешительность, колебания, потому что добавил:

– Ну а… что касается бензина, я оплачу.

– О чем вы, боже правый! – поспешил я упредить его. – Ни в коем случае!..

Деваться было некуда. Все это вдруг стало как бы делом чести. Я с готовностью дал согласие – была не была. С божьей помощью тронулись. Зарич развалился на сиденье с улыбкой: «Прокачусь-ка разок по-майорски!» Дорогой он рассказал, что не стал просить об отлучке, решил пойти «так», преподнести семье сюрприз, провести со своими сочельник, а на заре пешком вернуться в Пужаны. Помолчал и, наверное почувствовав необходимость оправдаться, добавил, что это его первое нарушение устава за все годы службы в армии.

– Никогда не было такого, чтобы я не явился на службу или притворился больным, никогда не прогулял в отпуске даже одного-единственного лишнего дня. А как они со мной? Раз так, значит, не стоит быть лучше их!

Я слушал молча, шоферу это позволительно, не считается признаком неодобрения. Меня скребла одна забота – что делать, если мотор заглохнет. Применяя всевозможные шоферские хитрости и уловки, я экономил бензин как мог, на каждом спуске выключал мотор и скатывался вниз по инерции. Потом гнал с головокружительной скоростью, стремясь хоть так обмануть мотор на какие-то километр-другой. Зарич подобрел, вопреки обычаю разговорился. Белая лента дороги быстро разматывалась перед нами в ярком свете фар. Капитан растроганно лопотал: «Да, брат, недаром господа любят автомобили!»

Через дорогу перескочил заяц, и он закричал: «Ага! Лови его, лови!»

Я дернул рулем вправо-влево, но слабо, непроизвольно, только чтобы его удовлетворить. Ехали хорошо, две трети пути было уже за спиной. Наконец увидели вдали на возвышении огни, слава богу, осталось всего семь-восемь километров. Только бы доехать до Бенковаца, твердил я про себя машинально, как заклинание, а там будь что будет! Приближался маленький спуск, потом будет длинный подъем на гору Кличевицу, и мы – в Бенковаце. Я дышал посвободнее. Вниз по склону мчался на полном газу, чтобы с разгона въехать как можно дальше на подъем. Мотор гудел торжествующе, крылья капота подпрыгивали в стороны выше, чем когда бы то ни было. Я был почти уверен: не может быть, чтобы такой полет, такая сила угасли! Зарич хлопнул меня по плечу, под короткими усами мелькнул в неловкой улыбке ряд мелких квадратных зубов.

– Эх! Верно говорят, прокатиться с ветерком! – похвалил он мою работу. Машина буквально летела. И вдруг – сердце у меня сжалось – отчетливо донесся необманный зловещий звук, то ли покашливание, то ли чиханье, шум, ворвавшийся в ровную мелодию мотора, сипение воздуха при недостатке бензина, которое напоминало отрыжку пустого желудка и которое уже через десяток метров остановило машину. Я съежился на своем месте. Мне было стыдно поднять глаза на Зарича. Он сразу понял, в чем дело. Несколько мгновений мы сидели как немые.

– И что теперь? – сказал… не помню кто – он или я сам. То был вопрос без ответа, вопрос, на который не ждут ответа, который выскакивает сам собой, просто чтобы прервать неприятную паузу. Машина стояла, молчал мотор, и только сейчас мы заметили, какой сильный поднялся ветер. Вышли из автомобиля. Было очень холодно.

– Будь поблизости какой-нибудь дом, дали бы нам хоть поллитра горючего, – вырвалось у меня, видно, от желания часть ответственности возложить на то обстоятельство, что поблизости нет жилья. Зарич остановился посреди дороги, расставил пошире ноги и, приложив ко рту рупором ладони, закричал изо всех сил:

– Люди-и-и! Э-гей, люди-и-и!

Разумеется, ответа не было.

Он прокричал раза два или три. Я в отчаянии жал на клаксон. Сигнал метался среди зимнего ночного пейзажа, лишь усиливая ощущение одиночества и пустоты. «Глас вопиющего в пустыне», – мелькнуло в голове, и я как никогда прежде прочувствовал точность этой метафоры. Каждый раз, когда я нажимал на сигнал и раздавался его вопль, слабел свет фар, что еще более подчеркивало нелепость ситуации. Предоставленные самим себе, мы простояли больше часа. Нас покинули все надежды, и мы уже оставили все попытки спасти положение, молча сидели в машине, в которую забирался холод, только при свете маленькой лампочки на приборном щитке, фары пришлось погасить. Я вспомнил, что может замерзнуть вода в радиаторе и ее нужно подогревать. Попытался несколько раз завести мотор, но безуспешно, и тогда мне стало ясно, что он не заработает по той самой причине, которая удерживает нас тут, – попросту нет бензина. Я спустил воду из радиатора и опять уселся на свое место. Зарич нахлобучил шапку до бровей, склонил голову к плечу и задремал. Начали слипаться ресницы и у меня. Прошло какое-то время. Вдруг мы одновременно дернулись, озаренные магическим светом, обернулись и сквозь заднее оконце увидели вдали автомобильные фары, как два светящихся зрачка. Это было спасение. Хорошее настроение вновь вернулось к нам. Намного раньше, чем нужно, мы вышли на дорогу, притопывая ногами от нетерпения и холода. Наконец машина подъехала – высокий старомодный открытый лимузин. Когда мы подступили ближе, то увидели, что в автомобиле сидят командир и оба майора, закутавшись в солдатские тулупы, в натянутых на уши шапках. Судя по всему, они возвращались после осмотра линии обороны, лица у нас посинели, как у индюков.

– Почему вы здесь, в это время? – строго обратился командир к Заричу. Тот приблизился к машине и стал невнятно бормотать что-то в свое оправдание. В его тихой речи просматривалась отчаянная попытка приуменьшить, как-то смягчить неловкость ситуации, в которой он оказался вместе с подчиненным, это была жалкая попытка выпросить пощаду. Опустив голову, я отступил, вынул из-под сиденья тряпку и сделал вид, что вытираю пыль со стекол фар. Однако командир продолжал немилосердно, с упоением, с которым разрывают гнилые нитки разошедшегося шва:

– Кто вам позволил оставить подразделение, я вас спрашиваю? Как вы посмели, да еще в такое время!..

Стараясь не слушать, я все-таки слышал, как он основательно «драил» Зарича. Затем полковник вышел из машины и, чуть отойдя в сторону, возобновил нотацию. Зарич по-прежнему стоял по стойке «смирно» и дисциплинированно молчал. Шофер командира, перегнувшись через дверцу, осматривал переднее правое колесо, быть может, у них спускала эта шина и они тоже хватили лиха на холоде в ожидании, пока камеру починят, и поэтому на два часа опаздывали домой в сочельник (наверно, в машине у них стоит бутыль с вином, которая тоже опаздывала), и теперь получалось, что Зарич виноват и в этом. Я подумал было попросить бензина у их шофера. Но сразу отказался от этого намерения – не хватало только просить полковничий, государственный, военный, служебный бензин для недозволенных ночных поездок младшего офицера! Командир, кажется, завершал нотацию. Последние слова он произносил еще резче, помахивая указательным пальцем. Мне показалось, что он приказал моему командиру явиться с рапортом о происшедшем. Зарич вытянулся по стойке «смирно», козырнул и рявкнул:

– Слушаюсь, господин полковник!

Однако тот счел нужным добавить еще что-то, потом еще и еще, и Заричу приходилось каждый раз заново тянуться в струнку и повторять: «Слушаюсь, господин полковник!» Эти дополнения и сопровождавшие их стойки «смирно» повторялись раза три-четыре. Наконец командир полка поднялся в машину, хлопнул дверцей, и она тронулась. Зарич стоял вытянувшись, пока машина не отъехала, полковник в ответ только дернул головой, а майоры коснулись пальцами своих шапок, дважды кивнув при этом, что почти лишало смысла и без того небрежное приветствие.

Какое-то время мы не могли слова произнести. Опять сели в автомобиль, я выключил фары. Молчали, скрывая друг от друга чувство неловкости. Я выключил даже маленькую лампочку, чтобы в темноте было легче прийти в себя. И тут раздался приглушенный голос Зарича:

– Ну и ну! Какой же я все-таки растяпа! Всегда у меня что-нибудь не так!.. Одно слово – растяпа!..

Ему хотелось выговориться, и в то же время он боялся, что перед рядовым, пусть даже журналистом, растеряет последние остатки субординации. Он с трудом унял сетования, которые рвались наружу, и молчал. Мои неугомонные пальцы вновь включили лампочку. Я искоса украдкой взглянул на него. Лицо Зарича постепенно размягчалось, утрачивало свою обычную резкость и строгость, он словно на глазах старел. Судя по всему, он воскрешал в памяти прошлое и находил с каким-то горьким удовлетворением множество подобных неудач, унижений, это и отражалось на его лице.

– Растяпа, чего уж там! Видно, таким уродился!

Время шло. Впрочем, это было неважно. Нам было безразлично, доставит нас какая-нибудь высшая сила в Бенковац, вернет ли обратно, или мы проторчим здесь до зари.

– А ведь я собирался уйти в отставку. Хотел купить где-нибудь домик с небольшим садом и спокойно пожить, выучить детей… И вот тебе на, нужно же было случиться такому, да и всей этой катавасии (он имел в виду, конечно, надвигавшуюся войну), теперь все полетит вверх тормашками!

Он помолчал.

– Сверху приказывают: «Укрепляйте моральный и боевой дух личного состава», как будто это просто! А люди – вы ведь видели? – спрашивают, с кем мы будем воевать. И они правы, не слепые! Просто не знаешь, что им ответить…

Он опять затих, словно взвешивая, сказать или промолчать, но желание высказаться было сильнее, перевесило:

– Вот посмотришь, запомни мои слова, если что-то произойдет (это опять означало – война), если это случится, меня пуля первого найдет, так и знай… Это уж на-вер-ня-ка, видит бог!..

В старого, закаленного воина прокрался – назовем вещи своими именами – страх, страх перед войной. Начал человек стареть, ощутил усталость, сыт этой жизнью, а тут семья, желание иметь свой угол; долгие годы он думал, что с войнами покончено и наступило время длительного мира, считал, наверное, что участием в двух кровавых войнах расплатился за свои «эполеты». И вдруг – стоило ему расслабиться – опять война! Может быть, эта боязнь и была тем, что его угнетало, от чего стремился он избавиться, когда ел шкварки в своей комнате над канцелярией и задумчиво смотрел за стекло в темноту.

Глухой ледяной мрак окружал нас. Даже ветер затих. Настоящая рождественская ночь. Я взглянул на часы. И удивился – было только половина девятого. Зимой ночи длинные. Подумалось: полковник, верно, уже приехал домой, извинился перед гостями за опоздание, помыл руки и раскланялся направо-налево скованно, как если бы у него был коротковат френч. В домашнем тепле он немного отмяк, перестал ершиться, не хотел, чтобы история с Заричем испортила ему вечер.

Издалека донесся шум, напоминавший грохот мельничных жерновов, – это выкатывался из-за горы тяжелый грузовик – «керосинка». Вскоре стали видны его фары. На сей раз мы ждали без радости и нетерпения. Когда грузовик подъехал ближе, мы увидели, что это была машина, доставлявшая «ежи» на линию обороны; они припозднились, то ли трудясь на благо отечества, то ли засидевшись где-нибудь в корчме, в ожидании жареной индейки, и вот теперь возвращались домой. Узнав, в чем дело, мне отлили из канистры бензина, из другой – воды в радиатор. Один из приехавших, говорливый рыжий толстяк, решил порадовать Зарича:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю