Текст книги "Нерон"
Автор книги: Висенте Бласко
Соавторы: Вильгельм Валлот,Д. Коштолани,Фриц Маутнер
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 38 страниц)
3. Гипатия
Александром полностью завладела его семья, бесчисленные приглашения полились дождем от всех представителей семейства Иосифов. Сам Иосиф и в осанке, и в разговоре стал много застенчивее, чем он был во времена императора Юлиана, но зато он мог предоставить в распоряжение своего сына почти неограниченные средства. Благодарно, хотя и довольно равнодушно улыбаясь, узнал Александр, какую карьеру придумал для него старый купец. Во-первых, как можно скорее хорошее место в Академии, затем богатейшая женитьба, затем управитель, министр; старый Иосиф был, в сущности, не так уж робок.
У Троила в Александрии были только отдаленные родственники. Он занялся подыскиванием удобного жилища, оборудовал его с азиатским комфортом и нанял черного слугу, повара и несколько белых служанок.
Синезий задержался в городе на очень короткий срок, причем дядя представил его гостеприимному наместнику. Затем, в сопровождении своего родственника, он поехал морем в Пентаполис. Охота там только что начиналась, и, кроме того, он был рад не видеть, как быстро и уверенно сравнивали с землей Серапеум, оставив в насмешку над желанием наместника одну единственную из гигантских колонн. Еще приятнее было не слышать легенд, через несколько дней появившихся в народе. Сто тысяч человек видели, как начал свою работу гигантский таран, и как его изобретатель погиб под обломками первой колонны. Несмотря на это, рассказывали, что христианский Бог для разрушения языческого капища послал с неба огонь, из ада землетрясение, а идол только тогда треснул, обнаружив скрывавшегося в нем дьявола, когда храбрый солдат нацарапал на лезвии своего топора знамение креста.
Вольф поселился в заколдованном доме. В его распоряжение была предоставлена большая пустая комната, с походной кроватью и небольшим столом. Однако он чувствовал себя вполне уютно в угрюмом здании – так много говорило оно ему. Оно было выстроено несколько сот лет тому назад для одного знаменитого астронома Херапеума. Народ узнал, что сама царица Клеопатра много ночей провела с астрономом там наверху, на башне, сводя луну на землю и предаваясь еще более позорным волшебствам. После ужасного конца царицы, дьявол унес и заклинателя. С тех пор в доме, по крайней мере, в башне и в подземельях, было неспокойно.
Здесь Вольф чувствовал себя хорошо. Из каждого угла приветствовали его воспоминания детства. У него не было ни малейшего страха перед привидениями. Он уже не надеялся больше повстречаться в темном проходе с потусторонним обитателем и собственноручно покончить с ним. Он больше не верил в привидения.
Тем больше вырос его ужас перед отцом: ребенком боялся он его, боялся диких вспышек его гнева столько же, сколько загадочной кротости, с которой после подобных сцен старался старик приласкать своего ребенка. Конечно, давно уже не поднимал он руки на своего большого сына. Но своеобразная кротость осталась. Отец и старая служанка обращались с ним почти одинаково почтительно. Для старой готтки он был молодой господин, для отца – господин-сын.
Помещение отца было для Вольфа единственным неприятным углом дома, хотя на голой серой стене не было ничего кроме распятия с неугасимой лампадой из красного стекла да висевшего вокруг старого оружия.
Целыми днями бродил Вольф по городу. Задумчивый и одинокий. Дома тоже разговаривали не много. За едой отец сидел против него как будто стесняясь, предлагал ему лучшие куски.
Только через несколько дней состоялся разговор с отцом, о том, что Вольф будет делать в родном городе.
Вольф слегка закинул голову назад и, устремив вдаль глаза, как-будто выражая давно уже явившуюся мысль, наконец, признался:
– Я хотел бы учиться в Академии, у Гипатии.
Лицо отца при этом имени приняло выражение грусти, смешанной с ненавистью. Его веки сморщились, лицо пожелтело. У него была болезнь печени, и малейшая неприятность сейчас же отражалась на его лице.
– Правда ли, что нет в Александрии женщины более прекрасной? – спросил Вольф.
– Злые никогда не бывают прекрасны, – сказал отец, придавая своим губам выражение отвращения. – Каждый по-своему понимает красоту. В тех редких случаях, когда мне приходилось встречать эту женщину, я испытывал ощущение самого мерзкого безобразия, безобразия души, и я тотчас же убегал прочь. Ограниченные язычники, которые услаждаются ложью, могут ценить ее лицо и находить в нем красоту. Если и есть в ней какая-нибудь красота, то лишь та, которую порождают самые низкие пороки. Может быть, линия ее рта правильна, но, когда я вижу, как этот, рот раскрывается, чтобы говорить, я вспоминаю о сточных трубах Бручиума, которые отводят в море нечистоты Александрии.
Гипатия! Для одних она была славой Александрин, для других – ее позором. Никогда еще ни в Афинах, ни в Риме женщина не занималась публично обучением философии. Это была неслыханная новинка, которая в общественном мнении вызывала и возмущение, и восхищение. Ее великая красота, строгость жизни и несколько театральное тщеславие, с каким она подчеркивала то и другое, еще более усиливали ее очарование. Наместник Орест искал ее советов, Синезий, которого Птоломеев град провозгласил епископом за его справедливость, называл ее своей матерью, сестрой и любовницей по духу. Поэт Паллад сравнивал ее с Астреей и с Минервой, посвящая ей гимны наподобие тех, что греческие поэты слагали в честь богов. Она нанесла удар авторитету епископа Кирилла в Александрии, и возрастающее число учеников, приходивших слушать ее лекции в Музее, давало ее сторонникам основание утверждать, что, благодаря ей, философия восторжествовала в Египте над христианским учением. Многие ее любили, но до последнего времени она пренебрегала любовью. Ее черные, пышные, вьющиеся волосы были распущены, и среди них красовался большой драгоценный камень зеленоватого цвета, неизвестной породы, при чем говорили, что этим магическим камнем, сообщающим владельцу духовное могущество, некогда владел Ямблик, философ неоплатоник.
Она выписывала из Аравии редкие ароматные эссенции, которыми умащивалась, а ее покрывала были сотканы из столь тонкой материи, что как бы сливались с ее телом. Вместе со своим отцом, математиком Теоном, она проживала в небольшом доме, неподалеку от церкви Цезареи, и над входной дверью дома возвышалась сова из камня, эмблема Афины-Паллады. К даму примыкал небольшой садик, в котором росли только лавровые деревья.
Взгляд отца выражал презрение и глубокое раздражение.
– Однако, – сказал все же Вольф, – есть много философов и учителей, которые прибывают из Коринфа, Антиохии и Рима, чтобы ее послушать. Говорят, что никогда в Академии не было столь великого стечения народа, какое бывает на ее лекциях.
Отец разразился горьким смехом.
– Философы? Учители? Учители чего? Лжи? Чему они учат? Трем ипостасям Аммония, гностической премудрости. Да это курам насмех! Поистине в печальные времена мы живем! Дают распространяться заблуждению. Забывают, что оно имеет скрытую силу, которая позволяет ему распространяться легче, чем истине, и что демон снабжает заблуждение своими крыльями. У нас же связаны руки. Нам нужен другой наместник!
– Я хотел бы увидеть Гипатию, хотя бы только один раз, – прошептал Вольф, который не слушал его больше.
Отец только пожал плечами.
4. Первое занятие
В то время, когда александрийские христиане были возбуждены выборами нового архиепископа, произошло событие, которое казалось некоторым горожанам гораздо более важным, чем спор об архиепископском жезле: Гипатия снова начинала свои занятия в Академии.
Встретившись возле храма, откуда доносились громкие голоса кричавших и споривших – шли сравнения кандидатов – четверо друзей пошли к зданию Академии. Волнуясь, они толкнули высокую дверь с барельефом, который когда-то украшал храм Аполлона в Делосе, и вошли.
Первый двор был вымощен большими мозаичными плитами оранжевого цвета и окружен бюстами Сократа, Платона и наиболее славных греческих философов.
Через вторые, мраморные ворота молодые люди проникли во второй двор – квадратный, обсаженный пальмами, окруженный двойным портиком, посредине которого стояла статуя Гермеса. Сидя на каменных ступенях, несколько десятков человек образовали полукруг и разговаривали, дожидаясь начала занятий. У стены прохаживался высокий мужчина, украшенный драгоценностями. Это был богатый поэт Паллад. Пушистые, завитые волосы придавали ему вид большого розового барана, которого легко раздразнить. Он считал себя самым прекрасным и умным человеком в Александрии, и его гордость была так велика, что дружеский жест, любезное слово, обращенное Гипатией в его присутствии к другому мужчине, он принимал, как личное оскорбление.
Прошло еще немало времени, прежде чем во дворике появилась Гипатия. Люди, сидевшие и беседующие по всему дворику, сбежались к арке, окружая Гипатию. Худой человек со сверкающими глазами, стоящий совсем рядом с ней, поднял к небу дрожащий палец и, жестикулируя, что-то быстро говорил.
– Это сам Прокл, величайший философ, – шепнул, наклонившись к Вольфу, Синезий. Но Вольф едва понял, о чем говорит товарищ. Он не отрываясь смотрел на знаменитую александрийскую ученую.
Овал ее лица был совершенен. Большой зеленый драгоценный камень, который она носила в своих волнистых волосах, бросал на лицо изумрудный отблеск. Глаза ее были громадны, переменчивы, прозрачны, и нельзя было понять, зеленого ли они цвета, как драгоценный камень в ее волосах, или синего, как сапфировое ожерелье вокруг ее шеи. Она была закутана в восточную шаль более темной синевы, чем цвет сапфира, синеву бурного моря в сумерках. Шаль была усеяна сверкающими блестками, от которых она переливалась и бросала отсветы, подобно воде, отражающей звезды.
Величественным, немного театральным жестом она протянула Вольфу и его спутникам свою маленькую руку, прибавив с улыбкой обычное приветствие древних греков, которое переняли эллинисты Александрии:
– Возвеселись!
Вслед за Гипатией и Проклом, вместе с собравшимися во дворе, друзья прошли в здание Академии, где шумел в ожидании большой зал, наполненный молодежью.
В это воскресенье новый архиепископ принимал поздравления. Когда со своей пышной свитой хотел он отправиться из портала собора через портовую площадь к своему дворцу, его дорогу пересек поток молодых людей высшего общества, которые, оживленно разговаривая, выходили из здания Академии. На вопросительный взгляд архиепископа его секретарь Гиеракс отвечал, что это слушатели язычницы Гипатии, оскверняющей воскресенья своей критикой христианства и имеющей успех, неслыханный на протяжении всей истории человеческой мысли. В этот момент на пороге Академии появилась сама Гипатия, прямая, строгая и гордая, как на кафедре, покрывшая прекрасную голову длинным черным шелковым покрывалом. Недалеко от нее шло около тридцати студентов внимательно, но молчаливо, как личная охрана.
Архиепископ остановился, желая смиренно пропустить поток молодежи. Но его гладкое лицо покрылось испариной и стало желтым.
5. Наместник Цезаря и наместник Бога
После выборов архиепископа прекрасная Александрия сделалась ареной всевозможных битв, разыгрывавшихся то на городских улицах, то в письмах и донесениях, направлявшихся из областной столицы в Константинополь и в обоих случаях одинаково горячо интересовавших все население. Два первых лица города, наместник и архиепископ, спорили о том, кому править Александрией.
Более образованная часть населения (как язычники, так и христиане) стояла на стороне наместника Ореста.
По сравнению с сорокалетним архиепископом Кириллом, преимущества оказались не на стороне шестидесятилетнего Ореста. Орест не был египтянином. Он происходил из знатнейшего и богатейшего коринфского семейства, быстро сделал карьеру в нескольких побережных городках Малой Азии, а затем в военном министерстве Константинополя и, наконец, в сравнительно молодом возрасте, стал провинциальным управителем, а затем и пожизненным наместником всего Египта. Он любил страну, в свободные часы предавался археологическим изысканиям и не усердствовал чрезмерно в работе. Текущие дела решали его чиновники, а он аккуратно подписывал все, что подавалось на подпись. В течение двадцати лет управления он ни разу не был особенно озабочен судьбами своей провинции. Он сумел лучше большинства своих предшественников блюсти правосудие, а в кротости и человечности превзойти всех. Главное было то, что в Константинополе им были довольны и ни разу не предлагали просить отставки вследствие «расстроенного состояния здоровья». Он знал двор и столицу. Там считалась лучшей та провинция, о которой меньше всего говорили, и его гордостью было сделать Египет лучшей провинцией Римского государства. К тому же Орест отлично понимал, что кесарево надо отдавать кесарю. Непрерывное существование Римского государства было для него само собой разумеющимся основанием, на котором покоилась его жизнь и наличность неисчислимых миллионов. Император мог быть безумным убийцей или человеколюбивым философом, – для Ореста это ничего не меняло в существе государства Упадет ли в одном случае несколько сот голов, или столько же сот людей в другом случае будут награждены за свои добродетели, это было совершенно безразлично. Это ничего не меняло в идее государства, а главное – в том могучем государственном механизме, в котором он – наместник Египта – являлся далеко не последней частью. Все могло идти вкривь и вкось, за четыреста лет не случилось дня, чтобы в каком-нибудь углу неизмеримого государства не было войны или восстания, могущество и величие Рима продолжало невредимо и неизменно царить над всей цивилизованной частью мира Священное Римское государство давало возможность всем своим гражданам, – а прежде всего избранному греческому народу, – исполнять назначение человека: умеренно наслаждаться жизнью, не забывая себя, служить государству и заниматься искусством и наукой.
Семейство Ореста совсем недавно стало христианским. В продолжение краткого царствования Юлиана оно приносило жертвы старым богам. Орест был христианином так же, как по праздничным дням он надевал свою парадную тунику. Он причислял христианство к числу своих обязанностей. Раньше было по-другому: когда римские императрицы схватывали насморк, они приказывали жрецам всех религий, одному за другим, читать молитвы и, наконец, – до следующей лихорадки – принимались верить в того бога, после молитвы к которому выздоравливали. Доброе старое время!
Орест был весьма неприятно затронут, когда новый архиепископ, так чистосердечно тогда, перед выборами, обещавший прочный союз, вдруг внезапно, как только из столицы пришло его утверждение, оказался деятельнее своего предшественника.
Орест не мог понять, почему священники одного Бога должны быть важнее, чем жрецы трехсот остальных. Однако в Константинополе были, очевидно, другого мнения, легко идя на уступки в формальных спорах с представителями новой веры, и Орест был слишком хорошим чиновником, чтобы в конце концов не послушаться, хотя бы и против своих убеждений.
Легче было ему уступить в другом вопросе, поднятом благочестивым Кириллом также немедленно после своего назначения, – в иудейском вопросе. Иудеи помогли основывать Александрию. Они пользовались как протекцией Александра Великого, так и защитой египетских царей, образовывая как по численности, так еще больше по богатству и гражданскому рвению весьма значительную часть населения. Иудеи в Александрии составляли главных торговцев. Только иудейские лавочки торговали по воскресеньям. Против этой торговли и выступил новый архиепископ – никому не позволено нарушать покой воскресного дня.
Орест был вполне доволен иудеями, охотно посмеиваясь в то же время над их маленькими слабостями и с удовольствием слушая за столом их старые анекдоты.
Поэтому он открыто вступился за угнетаемых и имел удовольствие получить из Константинополя предписание не допускать особенно жестоких притеснений. Выступить прямо против призывов к запрету торговли по воскресеньям ему не позволили: это чисто церковное дело, в которое правительству не следует вмешиваться.
Гораздо ближе затронул наместника третий вопрос. Древняя Академия, требовал архиепископ, должна быть полностью передана церкви: следовало уничтожить последних язычников, преподававших в ней. По воскресеньям еретические лекции отвлекают молодых людей от Церкви. Сотни юношей из наиболее уважаемых христианских семейств начинают служить Антихристу.
Имя Гипатии называлось редко. Но медленно, медленно знатнейшие семейства города узнавали, что миру между церковью и государством, давно желанному миру между наместником и архиепископом, не препятствует никто, кроме одной женщины, правда, прекрасной учительницы, но все-таки едва ли стоящей того, чтобы из-за нее страдали интересы города.
В донесениях и в частных письмах Орест с необычным жаром принял сторону своей ученой подруги. В результате всего, оттого ли, что при дворе хотели хоть в этом единственном случае уступить заслуженному сановнику, или благоговейно сохранить полутысячелетнее великое прошлое Академии в лице ее последнего философа, оттого ли, наконец, что настояла на своем греческая придворная партия, или правительница захотела дать женщине восторжествовать над всемогущим архиепископом – так или иначе, Орест получил благосклонный приказ непреклонно охранять древний дух Академии против поползновений церкви, а особенно защитить от всяких случайностей ученую Гипатию, крестницу императора, из рода Константина Великого.
Никакой приказ не мог быть приятнее для наместнику Из всех посетителей его роскошных собраний больше всего он любил прекрасную философку. Он ввел ее в свой дом задолго до ее открытого выступления, чтобы иметь возможность вести с ней, как и с другими учеными города, живые разговоры о своих археологических увлечениях. Он достаточно любил ее, чтобы встречать с почти демонстративным почтением, и, кроме того, честолюбию старика было чуточку приятно, когда молва мелкоты спрашивала, не выражала ли прекрасная Гипатия особенной благодарности наместнику за оказываемое покровительство.
6. Женихи
Гипатия продолжала свои занятия. Разыскивая истину, невозможно думать о себе. Ни александрийский архиепископ, ни константинопольский император не могли повлиять на результаты вычисления длины орбиты Марса.
Астрономические занятия протекали вполне спокойно. Несмотря на то, что ее выводы, а еще больше открыто высказываемые ею предположения, стояли вразрез со всем мировоззрением той эпохи, это не осознавалось учащимися Академии достаточно отчетливо. А доносчики не были в состоянии следить за ходом ее мыслей.
Но зато богословские выступления с каждой неделей становились все шумливее. Почти каждый раз, когда она, в сопровождении молодых афинян, вступала в огромную залу, там начинался приветственный топот и злобный свист. Почти каждый раз кончалось тем, что тот или иной из противников Гипатии, в качестве устрашающего примера, выставлялся за дверь. Громадное большинство учащихся состояло из почитателей Гипатии. Но они не могли воспрепятствовать адскому шуму, который противники устраивали часто в конце лекции не столько для того, чтобы досадить Гипатии, сколько, чтобы выявить свое несогласие. Обычно шум прекращался, когда Вольф со своим богатырским видом обходил залу и, полусмеясь, полухмурясь, направлялся в сторону особенно усердствовавших крикунов. Иногда дело кончалось потасовкой.
Жаркая весна снова настала в стране, и все были заняты вопросом о новой жатве. Большинство ученых прекратило занятия. Одна Гипатия продолжала с удвоенным старанием.
Как бы чудом удалось ей получить помощь для выполнения своей великой цели – собрать и дополнить критические сочинения императора Юлиана. Никто не должен был знать, что именно дядя Александра, книжный торговец Самуил, доставил ей несколько наиболее редких сочинений императора. Книги, последний список которых считался уничтоженным, лежали в каморке лавки Самуила и были тайком переправлены оттуда в академическую библиотеку. Гипатия должна была прервать собственную критику христианства и предоставить слово своему императору. Неделю за неделей читала она перед своими слушателями остроумные нападки и злые насмешки императора Юлиана. То, что, по мнению церкви, было окончательно позабыто и похоронено, пробуждалось, становилось предметом разговоров и, подкрепленное двойным авторитетом императора и философии, шло из Египта в Антиохию, в Рим и в Константинополь. Никто не мог упрекнуть преподавательницу в кощунстве. Пользуясь свободой науки, она исследовала Евангелия так же, как исследовались гомеровские стихи; она критиковала новое учение епископа Августина о свободе воли и благодати так же, как критиковала Платона. И шутки императора Юлиана над соборами она цитировала так же спокойно, как какой-нибудь из ее коллег цитировал насмешки Лукиана над греческим Олимпом. Гипатия и не подозревала о поддержке наместника в покровительстве двора. Она не знала, что ее противники есть не только в аудитории. На улице ее постоянно окружала добровольная стража, и если редкие оскорбления и долетали до нее – «Атеистка, богоубийца», «Студенческая девка!» – то эти оскорбления не затрагивали Гипатию. Да скорее всего она их и не слыхала.
Архиепископ Кирилл направил к наместнику несколько просьб возбудить против Гипатии преследование по обвинению в кощунстве. Орест, посмеиваясь, сообщил эти доносы своей подруге. В середине июня, в одно воскресное утро, снова получили такое обвинение. Она готовилась изложить юлианову критику христианского безбрачья, так как в это время оно снова стало требоваться наиболее строгими учителями церкви.
Гипатия отбросила книги и письмо и взволнованно зашагала взад и вперед по своей комнате. Это осмеливались говорить о ней. О ней, которая с той минуты, когда она начала думать, подавляла в себе всякое человеческое чувство и выросла в стенах этой Академии; которая не знала ничего вне своей библиотеки, обсерватории и аудиторий, которая урезывала себя во сне, чтобы изобретать новые инструменты. Если мореплаватель мог теперь с большей безопасностью выплывать из Геркулесовых столбов вплоть до фризских берегов, то этим он был обязан бессонным ночам Гипатии.
Внезапно Гипатия засмеялась: ее афиняне появились перед выходом, настало время учебы.
Быстрее, чем обыкновенно с высоко поднятой головой, шла она через портовую площадь к своей аудитории. Когда она начала говорить, ее руки дрожали от волнения. На этот раз она не взяла с собой никаких записок.
Все крепче и крепче нажимали на стол ее белые пальцы. Затем она вскочила и продолжала говорить со сверкающими глазами так, что, казалось, от ее лица исходит сияние.
– Не легка была судьба женщин сверстниц Платона и Перикла. Тяжелой ценой должны были мыслящие женщины той эпохи завоевывать себе возможность быть равноправными товарищами великих мужей. Всякая грязь и пошлость летела на них, и не все они остались чисты. Но лучшие люди тех времен были далеки от того, чтобы презирать женщину. Быть может, когда-нибудь, некий новый народ научит нас, что любовь к женщине есть в то же время и величайшее уважение! – Гипатия много дала бы, чтобы удержаться и не посмотреть в эту минуту на белокурого Вольфа, сидевшего на правой скамейке. – Вы не знаете всего, что мне приходится слышать и читать… и так, пока не появится народ лучше греков, до тех пор буду я утверждать, что подругу великих греков, Феона, Фаргелия, Тимандра и пресловутая Аспазия благороднее учениц Иеронима, отрекавшихся от всего человеческого. Лучше какая-нибудь Аспазия, чем монахиня!
Гипатия не смогла продолжить. С последних скамеек раздался резкий свист, а затем со стороны сотни раздраженных слушателей вой и шипенье. Остальные студенты вскочили с криками: «Да здравствует Гипатия!»
Продолжать лекцию было невозможно, и чувствуя себя несколько неловко, возвратилась Гипатия к себе. Слух о том, что Гипатия, как некогда Аспазия, хочет свободно стать подругой какого-нибудь мужчины, распространился за пределы Александрии. И, как сам Орест, в качестве александрийского Перикла, предложил ей шутя свое сердце, так стали домогаться ее любви знатные офицеры и видные чиновники из Пентаполиса, Антиохии, Кипра и Крита, словом – отовсюду, куда дошел слух о возобновлении ею греческих обычаев.
С некоторым смущением узнавала Гипатия все это. Или в мире больше не было чистого эллинства, или она не была настоящей гречанкой.
Ей и в голову не приходила мысль сделаться подругой какого-нибудь Перикла. Не могла она также представить себя женой. В крайнем случае она могла бы быть вечной невестой, невестой могучего, мудрого и доброго человека, который защищал бы ее и, изредка, в минуты усталости или печали, говорил несколько ласковых слов…
Вечерами она любила побыть одна.
Она не хотела думать о себе. Ни о себе, ни о людях. Так решила она с тех пор, как посвятила свою жизнь отцу и науке.
Она оказалась рассеянной. Что знали о ней другие? Что знали другие, как влекло ее к человечеству, как хотела она простереть руки к собратьям на земле? Но она привыкла думать только о безжизненных вещах, о познании, и за работой и во время отдыха. Это часто помогало ей. И теперь, когда она, положив на прозрачную поверхность воды руки, пропускала сквозь пальцы тоненькую, похожую на фонтан, струйку, ей вспомнился общественный парк со своими фонтанами и лавровыми аллеями и тысячи простых людей, беззаботно веселящихся там. Создания земли, довольные уже тем, что начался разлив Нила! Не думать! И она обратила свое внимание на маленький фонтан и пробовала вычислить в уме, сколько времени смогла бы она при помощи своих маленьких горстей поднимать такой столбик воды. Она высчитывала, как ученая, и играла, как ребенок.
Теплая ласкающая вода покрыла ее руку. Гипатия вздохнула. Так приятно быть одной! Феллашка приводила в порядок соседнюю комнату, и один марабу важно прохаживался вокруг мраморного бассейна, дважды покачал головой и сунул наконец свой клюв, с явным желанием помешать забаве Гипатии, в ее маленький фонтан. Потом снова щелкнул клювом, чтобы стряхнуть с него теплые капли, и огляделся с таким изумлением, что Гипатия громко и искренно расхохоталась. Очевидно, это обидело птицу, так как она с укоряющим видом встала на одну ногу, рядом с белым платьем, и задумчиво заскребла свой философский череп.
На кушетке лежал томик диалогов Платона. Гипатия отложила его, раздеваясь. Птица постучала клювом по переплету.
Гипатия улыбнулась и мысленно оглядела библиотеку, которую она сперва изучила, а потом и расширила своими трудами. Она вздрогнула. Вода остывала. Сколько книг, сколько дерева и папируса!
Она хотела достичь первоосновы всего человеческого и в возможность этого честно верила в своих исканиях. Ничто из того, что думали другие раньше или теперь, не осталось ей чуждо. Во всех высших школах Римской империи не было человека, равного ей по остроте ума.
В течение трех лет, сперва вместе с отцом, потом одна, старалась она проследить истинный путь движения Марса.
Если бы даже Гипатии удалось это, и она смогла бы доказать, что не все обстоит так просто на небе, как учит птоломеевская система, что будет тогда? Снова станет она еще известнее; и из Рима, и из Афин посылаются хвалебные письма и лавровые венки; но она будет сознавать, что сделала не больше какого-нибудь библиотечного переписчика, исправившего ошибку в гомеровском тексте. И если даже истинно то, что она смутно предчувствует, то, что созерцал старый Платон своим ночным небесным зрением, и то, что смутно ощущает и она сама, когда в полночь, отложив доски и грифель, перестает вычислять и размышлять, а просто смотрит ввысь, в бесконечное прозрачное небо; если истинно то, что и солнце, и луна, и планеты вовсе не вращаются вокруг земли, что там наверху совершается совсем иной танец, в котором бедная земля скромно принимает участие, как и другие блистающие искры, и когда-нибудь на земле появятся новые астрономы, которые с усмешкой расскажут людям, что лгал Птоломей и лгали Теон с Гипатией, что их вычисления были детской забавой, пустым времяпрепровождением, и что мировой порядок зависит от земли не больше, чем от всякой другой сверкающей искры; если истинно, что земля – только точка в целой вселенной, – чего стоят все людские мысли на этой бедной земле? И есть ли тогда на земле что-либо истинное, кроме нестихающего стремления к счастью?
– Счастье!
Гипатия громко произнесла это слово, и птица-философ важно подошла к ней и положила клюв на ее плечо. Ее косые глаза смотрели с утешающим видом.
Ненавидь философию. На горы из книг ведет тебя мое крыло через бесконечные аудитории к вечности. Детская болтовня!
Испуганно взглянула Гипатия на лысую птицу. Потом, погрузив левую руку в воду, она обрызгала внезапно крылатого философа сверху до низу и брызгала, и смеялась, пока птица не убежала оскорбленно в соседнюю комнату, где забегала взад и вперед, резко щелкая клювом.
Вскоре после этого Гипатия, сверкая красотой, поднялась из уютной ванны по трем мраморным ступеням, позвала феллашку и закуталась в мягкое белое покрывало. Как всегда, кормилица начала болтать и льстить. Какая нежная кожа у госпожи!.. Как всегда, Гипатия приказала ей замолчать. Она отослала старуху и растянулась на диване, закутавшись в шерстяной платок.
Счастье! Все люди стремятся к нему, почему бы и ей не делать того же? Разве потому, что она могла ощущать счастье много больше, чем толпа, она должна одинокой пройти свою жизнь?
Действительно ли было слишком поздно? Разве ее жизнь уже закатывалась? Не была ли она еще молода и прекрасна? Она плотнее закуталась в платок, как будто сама стыдилась своего молодого тела. Она взглянула на бассейн, в котором успокоившаяся поверхность воды постепенно опускалась все ниже. Так и жизненная сила утекает из тел, ежедневно, ежечасно.