Текст книги "Нерон"
Автор книги: Висенте Бласко
Соавторы: Вильгельм Валлот,Д. Коштолани,Фриц Маутнер
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 38 страниц)
VIII. Школа поэтов
Император много работал. Ночью возле его постели всегда лежали палочки для письма, и он записывал все мысли, приходившие ему на ум. Он закончил несколько произведений; в том числе идиллию, посвященную Дафнису и Хлое и оду Аполлону. Он начал также писать трагедию, которая выливалась у него с чудесной легкостью.
Нерон был доволен собой. В течение года у него накопилась целая библиотека собственных произведений, на которые он с гордостью взирал.
Он распределил свое время так, что не оставалось ни одной незаполненной минуты; все, казалось, приближало его к его великой, единственной цели. Он набросился на занятия; много читал и время от времени заучивал наизусть стихи, дабы их музыка проникла ему в душу и пробудила в ней вдохновение.
После занятий Сенека уводил императора гулять, объяснял ему все окружающее и обращал его внимание на вещи, которые он раньше даже не замечал. Ученик казался восприимчивым.
Впоследствии, по указаниям воспитателя, он продолжал свои наблюдения уже самостоятельно.
Он посещал со своими зодчими предместья, где строительные работы производились медленно и без энтузиазма. В то время, как зодчие совещались, он возвращался к носилкам и углублялся в кривые и грязные переулки, где, скучившись, ютились бедняки и отовсюду выглядывала невероятная нищета.
В канаве, на поверхности воды плавали нечистоты; на улице погонщики ударами палок гнали своих мулов меж подвальных сапожных мастерских и приземистых кабачков; на краю рва валялись дохлые собаки и кошки. Императору ударяло в лицо нестерпимое зловоние. Этот ужас запустения и пугал, и зачаровывал его.
Нерон, чувствовавший себя прежде оторванным от жизни и соприкасавшийся с ней лишь вынужденно, поскольку этого требовал долг, теперь, захваченный окружающим, приказал опустить носилки.
Люди высовывали головы из лачуг, но тут же испуганно исчезали, как-будто над ними разверзлись небеса. Нерон наблюдал. Навязываемое ему на уроках – теперь овладело им. Его волновали эти незнакомые люди, с их тяжкой судьбой и чуждыми ему желаниями; его разжигало мучительное любопытство: ему часто хотелось заглянуть в глубину этих неведомых существ. Долго смотрел он вслед всякому ускользавшему под ворота нищему.
На краю рва сидела старушка; она растирала опухшие, покрытые струпьями ноги. Нерон посмотрел на нее.
– Больно? – спросил он с вызывающим любопытством.
Старушка подняла на него тупой взгляд и ничего не ответила.
– Сильно ли у тебя болят ноги? – переспросил император, повышая голос; в его душе боролись жалость и жестокость. – Хотелось бы тебе, небось, чтобы ноги перестали болеть. Чтобы ты могла бегать, как в двадцать лет? А?
Старушка и на сей раз не ответила, но слезы покатились по ее щекам…
– Не плачь! – сказал Нерон с поблескивающими глазами, и задорно добавил: – Ведь и у меня больные ноги! Потому я всегда в носилках!
Он уже несколько раз проделывал подобные шутки: шел по пятам прохожих, не подозревавших, что он император; и в страхе ускользавших от упорного преследователя; или расточал похвалы уродливым девушкам, красивым же – пытался внушить, что они безобразны. Ему было смешно переворачивать все наизнанку.
Государственными делами Нерон почти не занимался, но все-таки пользовался в это время славой доброго правителя. Его равнодушие принималось за незлобивость, его скука – за кротость.
Вместо него правила Агриппина. Она и прежде за занавесами присутствовала на всех заседаниях сената. Теперь она открыто занимала на них председательское место и вершила судьбы государства, совместно со своим возлюбленным Палласом. Они вдвоем повелевали.
На одном из совещаний Сенека предложил избрать Нерона консулом, дабы привлечь императора, всецело поглощенного поэзией, к государственной деятельности.
Но и после этого Нерон редко появлялся в сенате.
Сенека направлялся к императору с намерением попрекнуть его за это. Нерон был не один. Он беседовал с двумя странными личностями.
– Ты незнаком с ним? – спросил он Сенеку, указав на одного из них, нечесаного, неопрятного, с болтавшимися ремнями сандалий. – Это Зодик.
Философ окинул его взглядом.
– Он тоже поэт, – объявил император.
Зодик, неуклюжий, коренастый, с приплюснутым носом и моргающими глазами, смотрел на Сенеку со страхом и безграничным благоговением, снизу вверх, как побитая собака.
Философ его, разумеется, не знал; такого рода «поэты» сотнями шныряли по Форуму. Это были завсегдатаи кабачков; прихлебатели, неспособные выпустить книгу и лишь навязчиво читавшие свои стихи прохожим, которые награждали их тумаками.
– Фанний, – представил Нерон второго посетителя, несколько более худощавого, носившего потертую тогу. Он едва осмелился выскользнуть из тени.
– Он тоже… – начал Нерон.
– Поэт? – насмешливо подсказал ему воспитатель.
– Да, он пишет стихи, много стихов.
Сенека взглянул на всех троих, и картина стала ему ясна. Было видно, что они не первый день знакомы. Эти навозные жуки, выползшие из мусорных ям Рима, случайно попались Нерону на его пути. Они пристали к нему, как ко всякому прохожему, не были ему противны и оказались весьма скромными.
– Я совсем не знал… – начал озадаченный Сенека.
– Они весьма забавные малые, – пояснил император, – большие оригиналы.
Сенека посмотрел на них менее сурово.
– Отчего вы молчите? – спросил он, побеждая брезгливость.
Действительно, в присутствии учителя Зодик и Фанний еще не проронили ни звука. В ответ на заданный вопрос они лишь безмолвно пошевелили губами.
– Не смущайтесь! – воскликнул император, – будьте, как всегда, посмелей!
Бродяги приободрились. Они начали перебраниваться и поносить друг друга с выразительными кабацкими ухватками. Их говор представлял собой язык литературных фигляров предместья, от каждого слова которых несло зловонием.
– Слышишь? – с хохотом спросил Нерон.
– Да, они мне знакомы! – ответил Сенека.
– Сейчас ты увидишь, что они проделывают на улице. Они ужасно занятны! Выйдем вместе!
Нерон беззаботно сбежал с холма. В нем кипел бессмертный задор молодости. Он издавал громкие крики и испускал нечленораздельные звуки; это его от души веселило. Зодик и Фанний возглавляли шествие, а позади устало плелся Сенека.
Нерон взял с собой лишь одного раба, освещавшего путь огоньком оправленного в бронзу фонаря.
По дороге проходили утомленные, запоздалые пешеходы; они плелись домой. Зодик и Фанний стали с каждым почтительно здороваться. Владельцы красочных и мануфактурных фабрик и богатые бакалейщики приветливо им отвечали; но затем замедляли шаг и оборачивались, силясь вспомнить, кто эти два незнакомца. Однако они тщетно ломали себе голову и в недоумении продолжали путь.
– Разве это не забавно? – спросил Нерон, у которого от смеха полились слезы, – каждый встречный, словно живая кукла. А теперь – вынь медяки! – приказал он Зодику.
Зодик извлек из кармана монету в один асе и бросил ее под ноги проходившему патрицию. Патриций остановился. Подумал было, что ошибся, но, увидя у ног монету, подобрал ее, затем спокойно направился дальше, полагая, что по рассеянности уронил эти деньги.
Нерон воодушевился:
– Особенно забавно, когда целая семья тянется домой. Отец, мать и кормилица с младенцем. Звон денег бросает их всех на колени. Даже богатых! Они часами обшаривают землю, находя в этом занятии особое удовольствие.
Нередко Нерон принимал личное участие в подобных затеях и так увлекался, что не мог обуздать себя. Однажды он кинул почтенной патрицианке монету, ударившую ее в щиколотку. Аристократка сделала ему выговор. В ответ Нерон принялся с ней балагурить, а встретив отпор, ущипнул ее в подбородок и грудь. В непроглядной темноте этой ночи император получил от сопровождавшего ее мужа здоровую трепку. На следующее утро он узнал, что имел дело с сенатором Юлием Монтаном.
С этого дня Нерон стал всегда выходить из дворца переодетым. Актер Парис гримировал его и подбирал ему костюмы. Иногда он наряжал его простым воином, с коротким, широким мечом, иногда – эдилом, народным трибуном или бродягой.
В первый вечер император одел засаленную, платанную куртку и лоснящийся, неприятно-пахнущий головной убор, какой в дождливую погоду носили римские возницы. Он отплевывался и сквернословил.
Вокруг цирка Максимус в этот вечер толпился народ. Нерон смешался с толпой. Зодик засунул два пальца в рот и издал пронзительный свист. Из деревянных бараков, окружавших цирк, выскользнули веселые «девицы», египтянки и гречанки. Они прошли мимо Зодика, приплясывая и жалко кривляясь. Он облюбовал одну из них, уже немолодую, и подозвал ее.
– Остановись на мгновение, кошечка!
Но она прошла мимо.
– Богиня! – крикнул ей вдогонку Фанний.
Нерон и Сенека стояли в стороне. Девица передумала и вернулась к Зодику.
– Что тебе надо? – спросила она. Она не привыкла к таким знакомствам. Обычно к ней обращались лишь рабы.
Зодик стал с ней сговариваться. Нероном овладело непреодолимое искушение; он оставил учителя и в своем наряде возницы подскочил к девушке.
– Душечка, – томно протянул он, подражая Зодику, – я еще никогда не видел такой красавицы! – и он состроил умильную гримасу, заимствованную у Фанния.
– Как она говорит! – шепнул Зодик.
– А движения! – восхищенно потакал Фанний.
Девица пожала плечами.
– Не насмехайся!
– Я не насмехаюсь, – возразил Нерон, тоном заносчивого возницы. – Ты мне нравишься!
– Пойдем!
– За тобой – хоть на край света!
– Кто ты? – спросила девица хриплым голосом.
– Разве ты не видишь? Я возница в знатном доме. Сегодня на утренней прогулке хозяина выбросило из колесницы. Потому я бездельничаю.
– Неправда, ты не возница!
– Кто же я?
– Кто-то другой, – проговорила девушка, с любопытством всматриваясь в него.
– Молодец! Ты отгадала! Я действительно не возница. Скажу тебе чистосердечно: я – император, римский император!
Сенека был ошеломлен. Выходки Нерона его поражали. Они были непосредственны и своеобразны.
’ – Ты, не римский император, а дурак, – заявила девушка, – большой дурак!
– Крепко сказано, – одобрил Нерон, – но и ты, голубка, прикидываешься. Я видел тебя утром, не отрицай! Ты была в храме Весты. О, девственная весталка, как ты здесь очутилась?
Девица рассмеялась. Сбежались ее подруги и обступили остроумного, изобретательного шутника. Но спутники увели Нерона, так как положение становилось рискованным: откуда-то уже раздавались резкие свистки.
Похождения закончились в кабачке. Зодик и Фанний пили крепкое вино, ударившее им в голову, после чего, растянувшись на полу, заснули.
Нерон беседовал с Сенекой. Поздней к ним присоединился Парис.
Однажды, после представления, на котором он изображал Нептуна, Парис захватил с собой золотистую бороду и трезубец.
До бесчувствия пьяный, Нерон посреди улицы подвязал себе бороду, вооружился трезубцем и зашагал рядом с Сенекой, словно морской бог, в дымке предутреннего рассвета.
У подножия Палатина они встретили горбуна. Император остановился перед ним.
– Отчего у тебя горб? – безжалостно спросил он.
Заслышав грубый вопрос, с которым еще никто к нему не обращался, горбун бросил на обидчика полный уныния и скорби взгляд и хотел с презрением пройти мимо.
– Стой! – повелительно окликнул его Нерон, – не будь так надменен, дружище! Спесь – добродетель глупцов. Видишь, я не горбат, а все-таки не возгордился. Если спина у человека немного согнута – его называют горбатым. Невелика важность! Я могу завтра сломать себе хребет и стану таким же горбуном, как ты. Продолжай свой путь через пустыню, достойный верблюд, но не задирай носа! Горб, несомненно, привлекателен; однако не так прекрасен, как ты воображаешь. Впрочем, это дело вкуса.
Нерон был так пьян, что едва держался на ногах. Он опирался на Сенеку и без умолку болтал.
– Мне пришло на ум, – бормотал он заплетающимся языком, – что человеческие головы похожи на орехи! Не правда ли? Или на яйца! Хотелось бы разбить их и посмотреть, что внутри.
Он расхохотался.
Засмеялся и Сенека.
– И затем; отчего небо не красно, звезды не зелены и море не желто? Отчего львы не летают? А главное: отчего мужчины не рожают? Отчего им не производить мужчин, а женщинам только женщин?
Он расхохотался. Глядя на его широко открытый рот, даже Сенека испугался Нерона.
– Каково? – спросил император, ухмыляясь.
– Занятно, – проговорил учитель, – но теперь иди спать.
После ночных похождений в сознании Нерона все спуталось. Он не мог провести грань между только что игравшим Нероном и тем, который теперь размышляет.
Он чувствовал после разгула горький осадок; голова его помутилась; он испытывал отвращение к самому себе.
Все представлялось ему в тумане. Явственна была лишь боль, причиняемая подбитым глазом, на котором остался след ночного столкновения с сенатором – печать житейской суеты…
Проверив себя, Нерон решил, что все это необходимо, и с пылом новопосвященного поэта еще раз мысленно обозрел виденное и пережитое.
На следующий день он начал сызнова.
IX. Крылья растут
– Эвлалия! Он уже вернулся?
– Нет, голубка.
– Посмотри еще раз.
– Иду, голубка.
Эвлалия, кормилица Октавии, поспешно направилась в большой проходной зал, ведший в покои императора. Его огромные массивные своды и затхлый воздух давили грудь. Неприветное, стократно перекатывавшееся эхо замирало в отдалении жалобным отзвуком. Было еще темно. Даже факелы ночной стражи не могли разогнать густой мглы. За чадным, багровым отблеском предательская тьма затаила, казалось, жуткие замыслы.
Октавия осталась одна. Она закрыла руками маленькое, обрамленное черными кудрями лицо. Ей было четырнадцать лет, но она уже три года была женой Нерона. После замужества она все время жила во дворце, не имея права покидать его высокие, мрачные стены. Еще дитя, хотя и отведавшее судьбу женщины, она играла в куклы; вечерами – ее охватывал страх.
Кормилица вернулась и сообщила, что Нерон еще не приходил.
Октавия вздохнула.
– Вот видишь, он меня не любит.
– Рассказать тебе сказку? – предложила кормилица.
– Почему он меня не любит? – допытывалась Октавия, – скажи, почему? Разве я некрасивая? Или слишком маленькая?
Она поднялась с места.
Юная императрица, правнучка Августа, стала выпрямившись перед своей кормилицей. Она действительно была миниатюрна, но тонка и изящна. Каждая линия ее тела была совершенна, как у статуи.
– Ты очень хороша, голубка.
– Но он меня все-таки не любит…
Октавия была готова заплакать.
– Что мне делать? – Смеяться? Он находит, что я печальна. Или беседовать с ним? Он сказал, что я не умею говорить. Британника я тоже никогда не вижу; вот уже год, как я не встречалась с братом. Что с ним?
Кормилица принялась утешать Октавию, лаская ее и целуя у нее руки. Из смежной комнаты можно было видеть колонную галерею и обвитый мглой императорский сад. Из-под смоковниц, вблизи фонтана, доносилась, как и в предыдущие ночи, песнь флейтиста.
– Слышишь? – спросила кормилица.
– Да, кто-то опять играет на флейте.
– Как весело, – сказала Эвлалия, подпевая.
– Как грустно, – откликнулась Октавия, повторяя ту же мелодию.
Обе вышли на галерею и увидели, как рабыни высовываются из-за решеток, чтобы послушать пение вольной птицы. Флейта рыдала, и, казалось, каждый куст, каждый лист присоединялся к ее плачу.
Душа Октавии уносилась в волнах звуков; они ее укачивали, и ей грезился златокудрый император, чудился его голос. Она любила его все сильней.
Иногда они встречались за столом. Нерон бывал всегда утомлен и молчалив. Он избегал ее взгляда. Робкая, пугливая девочка с заплаканными глазами и застывшими руками его раздражала. Ему казалось, что она сковывает свободу его движений.
Они обменивались лишь несколькими словами; «Император…» «императрица…»
Нерон торопился обратно к друзьям и жаловался им, что этот ребенок не в состоянии понять его…
Как могла маленькая Октавия постичь поэта?
Ночные похождения императора становились все необузданнее. Однажды в заброшенной лачуге сапожника он наткнулся на уродливого карлика Ваниция, который косил и был юродив. Нерон забрал его во дворец, заковал его в цепи и превратил его в предмет забавы.
Зодик и Фанний каждую ночь чем-нибудь отличались. Они отправлялись на мост Фабриция, сбрасывали в Тибр собак и кошек и подымали такой невообразимый гам, что спящие вскакивали с постелей, и ночные сторожа сбегались со всех концов, в полной уверенности, что кого-нибудь убивают.
Сенека редко присоединялся к Зодику и Фаннию. Он сознавал постыдность их нелепых выходок, но не осмеливался высказаться. На лето он отправился в Байю, чтобы полечиться теплыми источниками.
Стальные, проницательные глаза учителя не останавливались больше на произведениях Нерона, чтобы открывать в них «несуществующие» ошибки. Император облегченно вздохнул, словно освобожденный от угнетающей опеки, и вновь обрел уверенность в себе. Он носил на груди амулет из кожи змеи, чуть ли не задушившей его во время сна, когда он был еще ребенком. Глядя на этот амулет, он вновь чувствовал себя избранником, которого во всем ждет удача.
Он парил в небесах, смеясь над прежними заботами и сомнениями; писал он больше, чем когда-либо.
В Сенеке он теперь видел лишь желчного, чванного старика, докучавшего всем своими моральными эпистолами; ханжу, выступающего в роли ментора молодежи.
В жизни Сенека представлялся Нерону скучным болтуном и трусом. Императору казалось, что его учитель не обладает искрой настоящего поэта, не мудрствующего, а дерзновенно подымающего свой голос со всей неудержимостью и страстностью безумия.
Зодик и Фанний разделяли мнение императора. В их глазах Сенека был лишь говоруном, пересыпавшим свои надуманные драмы блестками риторики, не вкладывая в них духовного содержания. Каким смешным казалось теперь Нерону его недавнее подчинение этому ревнивцу!
– Права только молодость, а не застывшая старость! – провозгласил торжествующим голосом император на пирушке молодежи.
– Я вам верю, друзья, – обратился он к юношам, распивавшим в его саду ледяные напитки.
Почти все они были стихотворцами, усердными писаками с темным прошлым. Пользуясь отсутствием Сенеки, непризнанные поэты наводнили двор Нерона.
Император был о них не особенно высокого мнения. Он даже не знал их произведений, они его не интересовали. Но он находил во многих из этих юношей художественное чутье и развитое чувство критики.
Поставляли стихотворцев Зодик и Фанний по заказу, в любом количестве, целыми десятками. Оба «поэта» чувствовали себя во дворце как дома, прочно в нем обосновались и были заправилами в лагере молодежи. День и ночь они обхаживали императора. Зодик начал умываться и причесываться, а на ремнях его сандалий появились серебряные пряжки. Фанний щеголял в тогах Нерона.
– Я вам верю, – повторял император, – тебе, Зодик, плакавшему, когда я читал свою оду Аполлону, и тебе, дорогой друг Фанний, упавшему в обморок после моих стихов.
Все они поносили старость и прославляли молодость.
В конце лета верховный жрец принес Капитолийскому Юпитеру драгоценную жертву: элегию Нерона на смерть Агамемнона, вырезанную на золотой доске, и первую бороду императора, поднесенную высочайшему божеству в усыпанном жемчугом футляре.
X. Три поэта
Сенека только осенью вернулся в город. Он уже несколько дней находился в Риме, но все еще не получил приглашения от императора. Он недоумевал; выжидал, досадовал, сокрушался. Однако он использовал свободное время и закончил свою драму о Тиесте.
Намереваясь продолжать лечение, он рано утром отправился в бани. Он опирался на палку, ибо острая боль временами пронизывала его тело.
Сенека прошел через Аргилетум, площадь, пестревшую прилавками, на которых были выставлены литературные новинки. Затем направился к Форуму.
Подчиненные и домочадцы обступили дворцы патрициев, дожидаясь открытия дверей, чтобы приветствовать хозяина.
Стояло великолепное утро. Солнечные лучи сплетали над вечно-прекрасной статуей Алкивиада венец цвета палевых роз и облекали в златотканый плащ величественное мраморное тело Марсия. Площадь постепенно оживлялась.
Все еще проходили потрепанные ночные бродяги, то в одиночку, то группами. Временами какой-нибудь пьяный останавливался около стены; его рвало.
У солнечных часов, на обычном месте, расположились подпольные адвокаты, порывисто жестикулировавшие, вечно-настороженные и что-то вынюхивающие.
Появились зеваки и праздношатающиеся люди неопределенных занятий, пропадавшие до глубокой ночи на Форуме.
Собрались и характерные для этой площади маклаки, посредники, ростовщики и бакалейщики, которые, еще позевывая, открывали свои лавки. Перед статуей волчицы уличный мальчишка продавал спички. Менялы и торговцы запрещенными товарами, дородные римляне и тщедушные иудеи усаживались на каменных скамьях под аркой и вели между собой громкую беседу.
В воздухе гудел привычный шум. Благоухания и дурные запахи перемешивались. Аромат яблок и смоквы сливался со специфической атмосферой рыбного рынка и слегка-приторными духами парфюмерных прилавков.
Забыв свои думы, Сенека вслушивался в окружающий гам, впитывал в себя разнородные запахи и в это благодатное утро, полное и грусти, и радости, залюбовался бренной красотой жизни.
Но когда из бань донесся колокол, возвещавший об открытии ворот, Сенека ускорил шаг.
Однако у храма Кастора он словно прирос к земле. Он случайно бросил взгляд на стену. Среди каракуль, нацарапанных на всех зданиях Рима, между бронзовой доской с новыми правительственными постановлениями, непристойными надписями и рисунками, и объявлениями о сдаче помещений кто-то нанес красным мелом двустишие:
«Тише: слышишь, Нерон? Хохочут в небе все боги,
Стих твой их рассмешил, детски-пустой стихоплет!»
На лице Сенеки появилась смущенная улыбка. Затем оно приняло озабоченное выражение, и философ сокрушенно покачал головой.
– Неужели так далеко зашло?
Он три месяца отсутствовал, ни с кем не встречался и не представлял себе, что могло за это время случиться?
Очевидно, и другие узнали об увлечении императора? Откуда это стало известным? Он ничего не понимал.
Сенеке казалось, что народ любит Нерона. Император ведь снизил налоги, заботился о народных зрелищах и назначил обнищавшим патрициям пожизненные пособия.
На Форуме передавалось из уст в уста, что Нерон не хотел подписать смертного приговора двум разбойникам, а когда был к этому вынужден – тяжело вздохнул и пожалел, что умеет писать. Нигде не было слышно о недовольных. Немногие республикански-настроенные семьи, в которых еще были живы традиции прежних вольных времен, либо покорялись, либо уединялись в своих отдаленных поместьях.
Сенека не мог прийти в себя от удивления. Он заторопился, чтобы поскорей встретить людей и побеседовать с друзьями.
Миновав в воротах бань привратника в персиковом одеянии, он прошел в гардеробную, где снял тогу.
Мальчик-негр подал ему ежедневную официальную газету «Acta diurna». Сенека с любопытством набросился на нее. В ней сообщалось, что сего дня императрица Агриппина примет четырех сенаторов. Далее шел отчет о заседании сената. Было много брачных и еще больше бракоразводных объявлений. За ними следовала заметка о драке двух кутил из-за какой-то гетеры, затем театральная сплетня о Парисе и, наконец, длинная статья о знаменитом поэте Зодике. О Нероне – ни слова. Сенека уронил газету.
Кругом стоял невообразимый шум. Собралось около трех тысяч посетителей. Краны были отвернуты; журчали струи воды; купавшиеся плескались в ваннах; в трубах гудел сжатый пар. Наверху зазвучали флейты. Заиграл специальный оркестр бань. Начался утренний концерт.
По узким проходам, разветвлявшимся во всех направлениях, сновали слуги, то неся одежду посетителей, то подавая в столовую кубки или дымящиеся блюда. На кухне уже был разведен огонь; повара были заняты стряпней.
– Не прикажешь ли чего-нибудь? – спросил слуга, проводя Сенеку в раздевальню.
– Нет, – рассеянно проронил философ.
Вблизи кондитер предлагал пирожные.
Сенека разоблачился и, раздетый, опираясь на палку, подошел к бассейнам. – Он искал своего племянника, поэта Лукана, обычно в это время купавшегося, или друзей, от которых мог бы получить ответ на волновавшие его вопросы.
Первый зал не был крыт; его куполом служил утренний небосвод. Здесь находился холодный бассейн, в изумрудной воде которого лучшие пловцы упражнялись перед состязанием. Они скользили под водой, не закрывая глаз, и лишь на мгновение подымали над зыбью кудрявые головы, чтобы набрать воздух в могучие легкие.
Когда они выпрыгивали из воды и садились на край бассейна, капли покрывали их, словно жемчужины, а по щекам как-будто катились слезы. Зачарованный философ долго не сводил с них глаз. Не найдя среди них друзей, которых он разыскивал, он прошел через полукруглый зал в отделение теплых ванн. Здесь немощные подставляли ослабевшие члены ласке согретых струй.
Рядом, на каменных скамьях, кастрированные рабы растирали мохнатыми полотенцами лоснившиеся от целебных масел тела. Лукан, очевидно, и отсюда уже ушел.
Сенека заглянул в паровую баню. Но за облаком пара он не мог ничего различить. Голые люди кашляли, смеялись, кричали; однако, разобрать слова было невозможно.
Наконец, он поднялся наверх и только тут, в зале для отдыхающих, нашел своих друзей.
Лукан в пурпурном плаще нежился после купания на одной из лежанок. Он беседовал с певцом Менекратом и своим приверженцем Латином. Последний был экзальтированный навязчивый юноша. Он промотал отцовское состояние и жил в нищете, в каморке под самой крышей. Его занятие было ухаживание за знаменитыми поэтами.
– Вот и наша литература! – воскликнул Сенека, завидев Лукана. В его шутке проглядывало искреннее уважение к племяннику.
Лукан поспешил навстречу дяде и дважды поцеловал его в уста.
Сенека первый принял участие в его судьбе. Он заметил его выдающийся талант, проявившийся еще в детстве, когда Лукан посещал школу в Афинах. Сенека повез его в Рим и ввел во дворец. Молодой поэт сразу завоевал себе расположение и доверие императора, который сделал его квестором.
Своими стихами и блестящими выступлениями он одновременно покорил литературу и женщин.
Лукан пользовался славой величайшего латинского поэта современности. Недавно ему был присужден первый литературный приз за его поэму «Орфей».
Все его существо было озарено бесконечной верой в собственные силы.
– Наконец я тебя вижу! – проговорил он, еще раз поцеловав Сенеку.
Лукан был рослый и стройный юноша. В его жилах, как и в жилах Сенеки, кипела горячая, быстрая испанская кровь. Он был уроженцем Андалузии.
Над его кудрявыми волосами уже в течение нескольких часов сгибались цирюльники, подрезая и завивая их. Затем он велел отполировать себе ногти. Он употреблял в таком изобилии духи и благовонные мази, что всегда бывал овеян облаком ароматов.
– Я не стану вам мешать, – сказал Сенека, тяжело дыша после подъема по лестнице. Он опустился на лежанку. – Продолжайте, – добавил он, принимаясь за перелистывание манускрипта, взятого из библиотеки бань.
Увлеченный прерванным спором, Лукан обернулся к Менекрату и Латину.
– Я вчера опять заглянул в его произведения, но после нескольких строк вынужден был бросить их. В наше время его больше немыслимо читать.
– Речь, надеюсь, не обо мне? – откликнулся Сенека.
– Нет, о Виргилии, – пояснили смеясь его друзья.
Менекрат пошел к цирюльнику подстричь себе волосы. Лукан попрощался с назойливым Латином и подошел к Сенеке.
– Что нового? – с нетерпением спросил философ.
– Я не хотел сказать в их присутствии, – шепотом ответил Лукан. – Завтра я уезжаю.
– На родину?
Родина по-прежнему обозначала для обоих Испанию. В Риме они чувствовали себя гостями, чужеземцами или завоевателями.
– Ты едешь в Кордову? – переспросил Сенека.
– В Галлию или другую страну. Куда-нибудь. Я изгнан.
– За что?
– Не знаю. Такова воля императора.
– Не может быть! – воскликнул ошеломленный Сенека.
– Он меня позвал. Был лаконичен. Запретил мне где бы то ни было выступать. Ты ведь знаешь – все из-за моего «Орфея», получившего приз, несмотря на то, что император тоже участвовал в поэтическом соревновании. К тому же он увидел, какой успех вызвала моя «Фарсалия», которую я недавно прочел со сцены. Он даже не дождался конца; бежал из театра, сославшись на заседание сената; не мог вынести моего триумфа! Уже тогда я предчувствовал…
– Если бы я был здесь, этого бы не случилось, – проговорил Сенека.
– Все равно, – сказал Лукан с равнодушным видом. – Я хочу лишь работать. Мне безразлично.
Недалеко от них, на лежанке, отдыхал юноша. Голова его была обвязана мокрым платком. Он открыл глаза, протер их и оглянулся; сбросил компресс и поднялся.
Лукан и Сенека почтительно и радостно приветствовали его; они узнали в нем Британника, отверженного сына императора Клавдия.
Британник – худой, бледный юноша, с еще безбородым лицом был приветлив и задумчив; в нем чувствовалось благородство молчаливости.
Он скромно подошел к обоим поэтам и сердечно обнял их. У него был плохой день. Накануне с ним случился припадок эпилепсии, длившийся несколько часов. После таких припадков его обычно целыми неделями мучила головная боль.
Он жил уединенно, в стороне от политических событий, избегал людей и бесед, чтобы не повредить неосторожным словом своей сестре Октавии, супруге императора.
Он терпеливо, безропотно и даже как-будто радостно переносил все превратности и унижения. Но он не мог устоять перед случаем побеседовать с собратьями по искусству. Сам он тоже писал. У него было всего несколько коротеньких произведений. Творил он словно бессознательно, почти против воли, в дни страданий, когда он не мог плакать… Печаль уносила его над дышащими тоской, звучащими безднами.
Британник никогда не думал о своих стихах и улыбался, когда друзья ему о них напоминали, побуждая его к дальнейшему творчеству. Он читал свои произведения лишь в тесном кругу, под аккомпанемент лиры. Его узкая, тонкая рука изредка, едва слышно, касалась золотых струн; его серебристый голос звучал нежно и непринужденно.
Лукан отзывался с горячим восторгом о стихах Британника и называл его поэтом будущего. Сенека тоже им восхищался.
Все три поэта встретились, как равные.
– Мы говорили «о нем», – начал Лукан.
Британник знал, кто «он».
– Он запретил тебе называть его краонобородым, – продолжал Лукан, обращаясь к Британнику. – Теперь ему это уже все равно. Подумай! «Краснобородый» снял огненную бороду и пожертвовал ее высочайшему божеству! Но он обманул бедного Юпитера: к рыжей бороде присоединил и свои стихи, выгравированные на золотой доске. Он, видно, не боится гнева богов: тотчас после этого подношения разразилась гроза. Юпитер стал метать громы и молнии, оскорбленный посвящением ему подобного произведения.