Текст книги "Нерон"
Автор книги: Висенте Бласко
Соавторы: Вильгельм Валлот,Д. Коштолани,Фриц Маутнер
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 38 страниц)
Фанний был когда-то рабом, тащил на спине камни и разбил себе левую лопатку. Боль все еще давала себя чувствовать и временами не позволяла ему уснуть. Он тоже непримиримо относился ко всему человечеству и таял от удовольствия, когда мог сказать или услышать о ком-нибудь плохое. Эти нескладные, ничтожные существа были оба невыразимо несчастны, и неизмеримо подлы. И все же в их глазах еще робко теплилась исконная жажда любви; она была полуиспепелена, зарыта где-то в глубине существа, но достаточно им было встретить мимолетную похвалу или намек на уважение, чтобы эта искра вновь вспыхнула…
Мрачно сгорбившись, они сидели рядом.
– Он придет? – спросил Фанний.
– Откуда мне знать? – раздраженно ответил Зодик.
Император оставался средоточием их помыслов, хотя он почти перестал принимать их. Они стеснялись признаться в этом друг другу.
– Когда ты у него был? – осведомился Фанний.
– Недавно… я ведь теперь так занят, – отговорился Зодик.
– Я тоже. Впрочем, он постоянно выступает.
– Да, – с пренебрежением сказал Зодик. – Парис всюду следует за ним, как тень. Он устроил для Нерона представление в «Бульбусе» и в театре Марцелла.
– Как он играл?
Зодик расхохотался.
– Он был омерзителен! Смешон! Никто не берет его всерьез. В сущности он – ничтожество…
– Полное ничтожество! – подкрепил Фанний с глубоким презрением. – Только мы сделали из него что-то…
В речах их кипела желчь. Они резко выбрасывали свои слова, как будто сами питали к ним отвращение, причем у обоих лица уродливо искажались.
Они зорко следили друг за другом. Каждый надеялся, что его опала при дворе останется для другого тайной.
– Где Нерон сегодня выступает? – спросил Фанний.
– В театре Помпея. Но я не пошел, – и Зодик нахмурился.
Появился Калликлес, по обыкновению – с тремя женщинами; одна из них, Лоллия, была возлюбленной Бубулька; его, однако, никогда не видели в ее обществе; говорили, что он завел эту связь лишь для того, чтобы не отстать от моды. Остальные две спутницы Калликлеса были египетские гетеры; их маленькие бледные лица казались еще меньше и бледнее в рамке густых, иссиня-черных кудрей. Жизнерадостная улыбка обнажала их ослепительные зубы.
Калликлес предупредительно помог своим спутницам снять вуаль. Его встретили тепло и радостно, за что он всех отблагодарил экспансивными жестами.
Он был римлянином, несмотря на греческое имя, но в молодости жил в Афинах и стал эллином по языку и наклонностям. Он презирал и осмеивал латинское государство, его военный дух, жестокое варварство и тяжеловесное безвкусие.
Волосы его не были густы, но он искусно разделял их идеально прямым пробором, который ежеминутно заботливо поглаживал. Он носил тогу аметистового цвета, потертую, но изящно задрапированную, как у патрициев.
Многие принимали его за артиста, поэта или плясуна. Хотя он не принадлежал ни к одной из этих профессий, однако таил в себе задатки всех трех. Он носил в душе обломки разбитой жизни; у него не было больше цели; печаль отражалась на его лице, изборожденном темными складками. В глазах его затаилась, казалось, сгущенная, но пылающая тьма; их глубины были словно выжжены солнцем; взор их был взором хищной птицы.
В сорок лет он претворил свое крушение в чудо и разбрасывал теперь с широким размахом драгоценнейшие осколки своего жизненного опыта. Он беседовал по-гречески. Умел играючи говорить обо всем, что взбредет на ум: о женской туфельке, сережке, косметике, стихах и своих вымышленных похождениях с египетскими принцессами, предки которых покоятся в пирамидах. Он рассказывал о кознях поэтов, о привычках и слабостях государственных людей; болтал о всяких пустяках, которые, однако, в его устах казались существенными и знаменательными. В этом пристанище артистов он один производил впечатление настоящего художника, хотя никогда не выдавал себя за такового.
Все ждали из его уст чего-то особенного. Он выработал себе собственный язык, в котором язвительно смешивал старинные, классически-высокопарные выражения с неприкрашенными, грубо-откровенными словечками уличного ночного говора. Он был ядовит, иногда ронял едкие и жестокие слова, насмешливо отзывался обо всех и, прежде всего – о своей собственной особе.
Благородные чувства, жившие в его утонченной душе и когда-то вносившие отраду в его существование, со временем пропитались горечью; сладкое вино превратилось в терпкий уксус, однако – острый и ароматный.
Окружавшие его женщины внимательно слушали его. Он говорил ласкающим, бархатным голосом; одобрил палевые ленты, которые носила Поппея, и ее золотые туфли; назвал Лоллию очаровательной, а египетских девушек – обворожительными, сопровождая улыбкой свои сознательные преувеличения. Он расточал комплименты, как дешевые розы, с небрежной любезностью.
– В Афинах, – произнес он сокрушенно, – женщины носят бледные вуали, а когда поют, слегка запрокидывают голову. Их тело тонко и нежно…
Он любил вино; отпил несколько глотков и грустно посмотрел в бокал.
– Очень печально, – произнес он, понурив голову.
– Что печально?
– Я видел сегодня римлянку, одетую в шерсть. Она была тучна и тяжело дышала. Разве это не ужасно? – и он вопросительно взглянул на женщин.
У игорного стола разгорался смертельный бой. Наконец, даже Бубульк встал. Поэты стали делить между собой деньги. Софокл произвел последнее нападение на богача.
– Добрый правнук великого Софокла! – воскликнул Калликлес с непередаваемой миной. – Посмотрите на него и вы увидите в знаменитой трагедии новую сцену, под названием «Царь Эдип в Риме».
Бубульк подошел к женщинам.
Калликлес, втайне почтивший не одним метким эпитетом его волосатую грудь, узловатые ноги и огромную круглую голову, скорчил, однако, при приближении богача благоговейное лицо. Впрочем, он искренно восторгался богатством.
– Адонис! – бросил он Бубульку.
– Что? – переспросил торговец, никогда не слыхавший об Адонисе.
Калликлес был не в состоянии льстить. Хотя он и считал себя хитрым, он не был знатоком людей и не умел скрывать своего пренебрежения даже к тем, симпатии которых он стремился снискать. Поэтому он никогда ничего не достигал и существовал лишь обучением гетер греческому языку.
Все смеялись над недоумением Бубулька по поводу «Адониса». Но Калликлес, после некоторого замешательства, спас положение.
– Вот честный, солидный человек, – проговорил он, указывая на Бубулька. – Обутый железом, он устремляется к своей цели, как крылоногий Меркурий! Не истолкуйте моих слов превратно, – добавил он.
Зодик, крадучись, подошел к Калликлесу, дабы услышать что-нибудь дурное о Фаннии. Это было его ежедневной потребностью, которую Калликлес с готовностью удовлетворял, чтобы потом обелиться перед Фаннием не менее крепкой характеристикой Зодика.
В этот день оба спросили его мнение о Нероне.
– Он – император, – почтительно ответил Калликлес.
– Но каковы его стихи?..
– У него теплые, мягкие руки…
– Дай, наконец, прямой ответ, – настаивали стихотворцы, знавшие его мнение о Нероне.
– Анакреон был великим поэтом, – воскликнул Калликлес, осушая бокал, но он не был императором. – И он окинул взглядом собеседников, сдерживая улыбку, которая лишь блеснула в его глазах.
Он вскочил с места и поспешил на кухню, чтобы удовлетворить свое любопытство относительно вечерней трапезы. Он был гастрономом, любил тонкие блюда и хорошее вино. На Кухне он поболтал с молоденькой судомойкой – прехорошенькой замухрышкой. Он извлек флакон, с которым никогда не расставался, приблизился к девушке и облил ее духами; они с затылка потекли по ее спине, вызывая мурашки, и заставили ее взвизгнуть; покоритель «египетских принцесс» страстно поцеловал рабыню и назвал ее богиней, после чего вернулся к гетерам.
– Будет соловьиный суп! – объявил он, – две тысячи певчих птиц уже погибло под ножом нашего отменного повара.
Он провел своих дам в трапезный зал, утопавший в розах. Казна истратила на них восемьсот тысяч сестерций, так как на этот день был объявлен приход императора.
Нерон только что выступал в театре и казался утомленным. Ему приходилось много играть. Народ требовал зрелищ, и император пользовался этим, дабы развлечениями рассеять воспоминание о недавнем народном волнении. Почти каждый вечер он пел и декламировал в цирке или театре.
Перед трапезой он по обыкновению бросил в бокал жемчужину и проглотил ее вместе с вином. Таким образом он уже уничтожил многомиллионное состояние. Ему казалось, что жемчуг обогащает его дух и придает взору перламутровый блеск.
Он был окружен артистами, которые с ним играли и беседовали. За крепкими винами все они перешли на дружескую ногу. Царила полная непринужденность. Галлио стал передразнивать беззубого Памманеса, Алитрос – Трания; третий имитировал Алитироса, и так без конца. Каждый выдерживал свою роль весь вечер. Никто не остался самим собой. Антиох, до тех пор не принимавший участия в этой своеобразной игре, встал вдруг с места и стал подражать мимике своего блистательного соперника – Париса, которого еще никто никогда не осмелился изобразить в смешном виде.
Лицо Антиоха застыло в трагическом ужасе, он начал говорить внятным театральным шепотом, как это делал в наиболее потрясающих сценах Парис, и стал исступленно жестикулировать. Передача была столь правдива, что Нерон покатывался со смеху.
В разгаре забавы появился отсутствовавший виновник веселья. Встреча «двух Парисов» послужила источником неисчерпаемых шуток. Однако настоящий Парис казался невменяемым от испуга. Не обращая ни на кого внимания, он подошел прямо к Нерону и шепнул ему на ухо: – Заговор!
Нерон принял это как шутку.
– Ужасно! – ответил он таким же шепотом, и как хороший артист побледнел.
Но затем он расхохотался в лицо Парису и дружески ударил его по плечу. – Ты отлично сыграл, теперь – пей.
Император и великий артист жили в тесной дружбе и часто позволяли себе подобные выходки. Они между собой состязались: каждый стремился настолько приблизить свою игру к жизни, чтобы она могла ввести в заблуждение другого. Они не ограничивались экспромтами, а усердно подготовлялись к своим шуткам, разыгрывание которых иногда длилось несколько дней.
Однажды, когда они вместе пили, к Парису вдруг подошел гонец, сообщивший, что его вилла подверглась нападению и ограблению. Артист схватил себя за голову и бросился домой, после чего долго не показывался. Когда император, наконец, увидел его, Парис, со слезами на глазах, рассказал ему о разгроме, который нашел у себя в вилле. Нерон стал утешать его. Тогда актер признался, что только разыграл комедию. Император вознегодовал и, пылая гневом, объявил ему об его изгнании за такую непочтительную шутку. Он приказал ему немедленно покинуть Рим. Артист подчинился, но Нерон с полпути вернул его. Он объявил, что и с его стороны это была только шутка, и признал себя победителем. Оба актера обнялись; они были довольны друг другом.
Теперь Нерон сам наполнил бокал Париса, но артист не прикоснулся к нему.
– На сей раз это не шутка, – тихо прошептал он.
– Ты играешь чудесно! Как никогда еще!
Парис казался измученным. Нерон стал внимательно вглядываться в его лицо.
– Я не играю, – повторил Парис, и какая-то неуловимая складка около его рта подсказала императору, что он говорит правду.
Они сошли вниз. Их ждали носилки. Оставшись наедине с другом, Нерон попросил его прекратить комедию. Он был готов опять рассмеяться, но веселье застыло на его губах, когда Парис с трудом произнес:
– Рубеллий Палавт, родственник Августа… они хотят возвести его на престол…
– Что?!
Голос Париса задрожал:
– Они склонили на свою сторону часть сенаторов и сеют возмущение в войске. Им удалось вступить в контакт даже с некоторыми преторианцами. Но мы перехватили все нити и открыли главу заговора.
– Кто это?
Парис запнулся… не мог выговорить имени… Наконец, пересилил себя:
– Агриппина!..
– Она! – крикнул Нерон. – Моя мать…
Он зарыл лицо в подушку и стал кусать и рвать ее, как дикий зверь, повторяя: – Моя мать, моя мать!
XXIV. Гроза
Вернувшись домой, Нерон продолжал твердить:
– Моя мать! Моя мать!
Его охватили воспоминания; перед ним встали картины, сладостные даже в своей жестокости.
Сенека, вызванный на ночное совещание, вел себя сдержанно. Много лет знал он эту женщину; был ее возлюбленным.
– Неужели это она? – спросил его император.
– Да, – ответил философ.
– Что делать?
– То, чего требует благо государства, – твердо произнес Сенека.
Агриппина не смутилась. Она все отрицала. У неё был ясный ум, и она стойко защищалась.
Она сурово стала перед сыном; ее мускулы напряглись; она повела могучими плечами. Спокойно выслушав обвинение, она коротко ответила: – Это неправда…
С гордостью смотрела она на разгневанного Нерона. Он был ее сыном; был красив, могуществен.
«Пусть он убьет меня, лишь бы он властвовал», – подумала она.
Эта мысль уже раз возникла у нее: в день вступления Нерона на престол.
Но когда император начал глумиться над ней, она строго прикрикнула на него: – Нерон! – Назвав его просто по имени, как прежде, в дни его детства; при этом она сдвинула густые брови.
Патрули обходили город. Они среди ночи, при свете факелов, врывались в дома, но нигде не находили виновных: все задержанные доказали свою непричастность к заговору. Следы были заметены. Чувствовалась опытная рука Агриппины.
После тщетных розысков было решено привлечь к ответу префекта преторианцев. Бурру предъявили обвинение в том, что он был осведомлен о заговоре. Его допросили в присутствии императора. Старый ветеран отвечал резко, с сознанием собственного достоинства. Кровь ударила ему в лицо. Под седыми волосами лоб побагровел.
С пылавшим от гнева взором покинул он дворец и сел на коня.
Любимый конь уносил его из города, который он спешил покинуть. Его охватила тупая печаль. Он смотрел на мелькавшие перед ним ландшафты. Природа словно утешала его своим ласковым спокойствием. Земля, кусты и деревья – не были ли они милыми, простодушными друзьями воина? Чем больше он отдалялся от людей, тем эти немые товарищи становились ему роднее. Он знал, что земля может служить валом, что куст – прикрытие, а дерево – заграждение. Человека же не разгадать!
Он начал свою службу при Калигуле и был его приверженцем; он участвовал во многих боях и чуть ли не лег на поле битвы. Он не жалел своей крови, не цеплялся за жизнь. Но в мирных условиях воин может споткнуться и о камешек. Его героизм не находит себе применения; он запутывается в клубке противоречивых интересов, не разбирается в расставленных ловушках и становится орудием, которым всякий хочет управлять.
Бурр растерянно взирал на окружавший его водоворот. И он был взят под подозрение! Он жалел младшее поколение, обреченное на бесконечные страдания, и радовался, что сам он стар и стоит на краю могилы. Честному человеку здесь больше нечего делать.
Бурр направился в лагерь, расположенный под стенами Рима. Он опустил узды. Седок и конь так часто совершали этот путь, что умное животное уже само знало каждый поворот.
Какой-то воин, сидя на земле, жевал овсяный хлеб. Центурионы оглашали приказ. Мулы перевозили стенобитные орудия.
Картина родного ему быта растрогала сурового Бурра. Он глубоко втянул запах лагеря, грубый и бодрящий. Он повернулся туда, где развевалось синее знамя; к палаткам всадников, готовившихся к ночному отдыху. Он слышал ржание и топот копыт. Конюхи чистили и кормили горячих боевых коней. Бурр сел. Мимо него шли седые, хмурые легионеры, вояки былых времен; он всех их знал по имени. Проходили и незнакомые ему молодые легионеры, возвращавшиеся с военных упражнений; они носили широкие мечи и копья.
Все они были юноши; такого же возраста, как Бурр, когда он поступил в войско. Они представляли собой лишь одну из смен вечного и вечно-обновлявшегося воинства бессмертной нации.
Шлемы их бросали тень на бодрые, свежие лица. Под панцирями вздымались здоровые, могучие груди.
Бурр обнял долгим прощальным взглядом вечное войско вечного города. Он был опьянен величием мировой империи, простиравшейся от Британии до Мэзии, от Галлии до Дакии и от Испании до Ахайи.
Но сердце его сжалось от предчувствия, что и это погибнет; и взор его, еще никогда ни перед чем не смягчавшийся, заволокся слезами.
Временами вспыхивали огни. Раздавались трубные сигналы, после которых воины подходили к походным кухням. Насытившись, они ложились.
Лагерь постепенно уснул. Только Бурр бодрствовал и передумывал старые думы. В минувшие годы он не раз привозил сюда Нерона, чтобы приохотить его к военному делу. Но старания его оказались тщетными. Император был невосприимчивым учеником, предпочитал игру, и не обращал внимания на наставления Бурра. Они жили каждый своей жизнью.
Громовой раскат с затаенным зловещим ропотом пронесся с севера на запад. Это показалось Бурру дурным предзнаменованием. Он верил в богов; он был отпрыском старинного военного рода; еще прадед его пролил свою кровь на поле брани. Среди неверующего поколения, Бурр сохранил в себе чистоту веры, которой придерживались его предки. Небесное знамение потрясло его, исторгло у него тяжелый вздох и омрачило его чело.
Он вошел в свою палатку и написал императору прощальное послание, в котором просто и решительно просил отставки.
Гроза не унималась. Проносились сокрушительные вихри, но дождь никак не мог излиться и воздух не освежался. Небо непрестанно и гневно гремело. Лишь далеко на горизонте вздрагивали бесшумные, бледные молнии…
Нерон беседовал с Поппеей в опочивальне. Она больше не покидала дворца.
Страх, овладевший обоими после открытия заговора, удручал их. Они тяжело дышали в эту душную ночь.
Порывы ветра поднимали в саду столбы пыли, гнали и рассеивали их. Дворец словно насупился.
Нерон и Поппея, полуобнаженные, опустились рядом на ложе; долго они не проронили ни слова.
– Ты спишь? – спросил, наконец, Нерон.
– Нет.
– Почему?
– Так. – И она вздохнула.
Они метались на ложе, тщетно призывая покой. Подушки под головой словно горели.
Они не могли ни уснуть, ни забыться в поцелуях; они лежали простертые, с широко раскрытыми, устремленными в темноту глазами, немые и онемелые, как мертвецы. Что-то страшное обступало их.
– Охраняют ли нас? – спросила Поппея.
– К каждой двери приставлено трое стражников.
Поппея присела на ложе.
– Никто нас не подслушивает?
– Никто.
– Мне хочется говорить. Когда я слышу собственный голос, мне легче.
Нерон сел на край постели. Поппея осталась на своем месте.
В темном зале белело лишь ее тело – смутно, как луна сквозь облака.
– Это никогда не окончится, – простонала она.
Нерон молчал.
– Все напрасно, – продолжала она, – мы здесь погибнем.
– Если бы мне хоть кто-нибудь дал совет, – проговорил Нерон, – я послушался бы его! Иначе – жизнь невтерпеж.
– И все-таки ты терпишь.
Нерон призадумался.
– Не отречься ли мне от престола? Это спасло бы меня. Я мог бы отправиться в Родос… петь…
– А я? – перебила Поппея.
– Ты поехала бы со мной…
– Нет! И мне пришлось бы отречься: отречься от тебя. Она этого хочет. Более того: она посягает на мою жизнь.
– Посмотри, – промолвила Поппея, указывая на дворец Антония, – она тоже бодрствует, тоже не может сомкнуть глаз!
Нерон глянул в окно. Сквозь густую пыль из дворца Антония пробивалась полоса света.
– О чем моя мать сейчас думает?
– О тебе и обо мне. Пришел наш черед. Прежде всего – твой.
– Мой?
– Да! Она тебя перехитрит. У нее достаточный опыт. Она имела трех мужей. Первым был твой отец Домиций.
– Мой отец… – повторил Нерон.
– Вторым – был богатый патриций. Всякому известно, что она отравила его из-за его огромного состояния. А Клавдий попросил пить…
– Это я сам видел! – воскликнул Нерон.
– И ты еще колеблешься! – громко крикнула Поппея. – Чего ты ждешь?
Нерон бросился на ложе.
– Она начало, мать! – сказал он. – Благодаря ей – я на земле. И благодаря ей – я здесь, в этой непроглядной тьме!
Поппея упала на ложе рядом с императором. Волосы ее распустились. Она неслышно заплакала и больше не шевельнулась.
– Что с тобой? – взмолился он, – отчего ты не отвечаешь? Или ты не слышишь?
Глаза Нерона привыкли к темноте и он различал неверный свет, излучаемый наготой Поппеи. Она лежала равнодушная и безжизненная. Спазмы волнами пробегали по ее телу. Затем оно застыло, окаменело. Широко раскрытые глаза перекосились.
– Куда ты уставилась? Она помешалась! – вскрикнул Нерон.
Он попытался успокоить ее и согреть поцелуями ее губы; но они застыли и леденили его собственное дыхание.
Время томительно тянулось.
– Бедная! – простонал он. – Какие мы оба несчастные!..
Поппея глубоко вздохнула и очнулась. Ее левая щека словно одеревенела. Нерон смотрел на нее. Такой же несчастный, как и она, он читал на ее лице родное ему горе.
Он оглянулся на прошлое, и перед ним всплыло воспоминание…
– Однажды, – прошептал он, – и со мной это случилось. Я был простерт на постели и не мог спать; совсем как теперь. Мне казалось, что ночь длится без конца Я ждал утра…
Поппея прислушалась.
– Утром я лежал бы все так же – но…
– Но? – переспросила она.
– Наступил день… Торжественная трапеза… Британник…
Они вновь умолкли.
– И тебе тогда стало легче, не правда ли? – убежденно произнесла Поппея.
Нерон несколько мгновений промолчал. – Не знаю!
– На тебя тогда снизошел покой, – подсказала она.
– Да… Я обрел спокойствие и мир.
Они повернулись лицом друг к другу, взоры их слились; губы соприкасались; они словно налету ловили их движения и предугадывали слова. В выражении их черт появилось какое-то сходство; в них была та же мука и та же тревога. На устах Нерона Поппея прочла нерешительное «но»… Она закрыла их поцелуем и передала Нерону свою горячку. Безмолвные, оба чувствовали, что думают об одном и том же.
– Да? – умоляюще, едва внятно спросила Поппея.
– Да! – глухим, подавленным голосом ответил Нерон.
За окном все еще кружил ураган. Он вцеплялся в оливковые деревья и переворачивал их листья светлой стороной вверх. Деревья стали походить на огромных женщин в белых туниках.
Но дождь никак не мог пролиться.