Текст книги "Том 7. Эхо"
Автор книги: Виктор Конецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 43 страниц)
Мои герои, конечно, плохо вооружены идеологически и чужды нашему сегодняшнему мышлению, говорят крайне легкомысленным языком и делают много глупостей, но я помнил, как очень похожие на них люди честно дрались и умирали за советскую власть, а потому счел возможным сделать установку «Поворота» на них.
С. Колбасьев
1931 год. Десять лет назад окончилась Гражданская война. Через десять – начнется Великая Отечественная. Два года уже идет коллективизация. Внутренняя – тоже.
Попробуйте себе представить, как сложно было тогда таким писателям, как Колбасьев. Он имел официальное обозначение своей социальной сущности как «писатель-попутчик» – скользкое обозначение.
«Как только писатель, подобный Сергею Колбасьеву, попытается свести свой сюжетный материал к набору более или менее занимательных анекдотов и безответственных острот, написанная им книга даст искривленное представление о Гражданской войне. Веселенькие армейские анекдотики вытесняют в ней социальное содержание ожесточенной классовой борьбы, а героические усилия вооруженной революции – отстоять завоевания Октября подменяются авантюрными похождениями чуждых ей людей…»
«Время от времени Колбасьев вводит туповатых комиссаров, которые должны наблюдать за командирами. Но комиссары эти – конечно, в силу своей тупости и неумения ориентироваться в обстановке, – как правило, к концу каждой повести вынуждены признавать свою неправоту и правоту типичных авантюристов. Извратив комиссаров, с неимоверными трудностями сколачивавших боеспособный флот революции, Колбасьев мнит, что придерживается исторической правды…»
«Колбасьев показал Красный флот так же, как Замятин, Куприн и Мстиславский некогда показывали жизнь окраинного офицерства во всем ее кретинизме».
«Бездельники и авантюристы – они читают „Трех мушкетеров“, „Мартина Идена“ и даже сравнивают себя с ними… Книга Колбасьева – результат исключительного непонимания смысла гражданской войны и движущих сил революции» (журнал «Залп», 1931. № 2).
После такой критики, на мой взгляд, самое милое дело – пустить себе пулю в лоб. Особенно если в критическом кильватере выстраиваются однокашник по Морскому корпусу Леонид Соболев и отчаянный матрос Всеволод Вишневский.
Защищая Колбасьева, Борис Лавренев писал: «Во время Ледяного похода добровольцев, в бою под Лежанкой, группа штаба Деникина была обстреляна необычайно метким и убийственным шрапнельным огнем. Спустя некоторое время к добровольцам прибежал насильно мобилизованный кадровый капитан. Выяснилось, что красной батареей под Лежанкой командовал он. Когда удивленный Деникин задал вопрос ему, как же он, белый, так садил по своим, капитан, сконфузясь, буркнул:
– Профессиональная привычка-с, ваше превосходительство.
Этот рассказ дает лишний штрих убедительности мотивировок Колбасьева и вместе с тем подчеркивает ту полную обывательщину и политическую безграмотность, которая характеризовала основную массу кондотьерского офицерства…»
Борис Лавренев был старше Колбасьева на восемь лет и отлично знал материал, на котором работал автор книги «Поворот все вдруг». Знаменитый рассказ «Сорок первый» о судьбе белого офицера вышел в 1926 году.
В жесткой полемике, которая разгорелась вокруг Колбасьева, голос Бориса Лавренева был самым объективным. В предисловии ко второму изданию книги «Поворот все вдруг» он дает анализ дореволюционного флотского офицерства:
«Мечтой великодержавной России, из последних силенок строившей дредноуты за счет благосостояния и культуры страны, было подравняться морскими силами с владычицей морей – Великобританией. Мечтой офицерского состава флота было – походить на шикарных командоров и лейтенантов флота его величества Георга Пятого…
Это поверхностное „англичанство“ в соединении с русским высокомерием, „авосем“ и примитивной дикостью азиатов создало в русском флоте офицерскую породу, отличительной чертой которой была вопиющая политическая неграмотность…
Но совершенно напрасно некоторые товарищи из „упрощенцев“ пытаются сейчас представить все офицерство как однородную массу сознательных классовых защитников дворянских привилегий и монархической идеи.
Этого не было. Офицерство делилось в основном на три группы, не говоря о мелких подразделениях.
Стоявшая во главе и задававшая тон незначительная группка аристократов, обладателей шестисотлетнего дворянства, „рюриковичей“, была, пожалуй, наиболее сплоченной и действительно классово воспитанной в сознании своего непререкаемого превосходства и первородства.
Вторая категория, тоже незначительная по количественному составу, представляла собой лучшую часть флота. В нее входили те единицы, которые обладали умом и сознанием, которые не мирились с существующим положением и были оппозиционерами и протестантами, причем это протестантство имело широчайший диапазон – от пассивного розового либерализма до подлинно революционных убеждений и готовности заплатить за них жизнью. Из этой группы вышли казненные царским режимом Суханов, Штромберг, Шмидт и многие моряки-революционеры, кончившие ссылкой и каторгой.
И наконец, основной контингент представляла многотысячная масса, безликое множество „худородных“ персонажей, потомков людей, выслуживших дворянство в девятнадцатом столетии, – дворян такого сорта, о которых едко говорила кавказская пословица: „Два барана имеет – князь“. Не обладавшие ни имущественным цензом, ни громкими фамилиями, ни стойкими убеждениями, лишенные возможности самостоятельно пробивать себе дорогу в мире капиталистической конкуренции, они с детства попадали в замкнутую атмосферу Морского корпуса, задачей которого было выработать из них справных служак, „лихих драчунов“…
…Колбасьев отразил последних могикан этой вымершей касты художественно правдиво и ярко, но не дал правильной политической оценки их роли. Делать из них самостоятельных героев нельзя. Они сделали свое дело во время Гражданской войны, под руководством большевиков, и навсегда отошли в историю. Борис Лавренев. 6.03.1931».
С таким резюме Колбасьев соглашался, но и тут не без некоторого сопротивления: «Все же прошу не ставить меня на одну доску с Александром Сейбертом, я старше его на десять советских лет!»
А потом, в рассказе «Река», его герой Бахметьев, за которым легко угадывается автор, скажет: «Впрочем, я вообще не люблю слова „лихость“. Я предпочитаю решимость в выполнении опасного, но необходимого маневра и спокойный отказ от ненужного риска». Или: «Никогда не нужно расстраиваться из-за того, что все равно неисправимо». Это говорит человек, оглядываясь на двадцать первый год из тридцать шестого. «Знаете что, все эти бывшие раньше могли неплохо командовать, а теперь никак не могут. И вот почему: они боятся отдавать приказания. Им все кажется, что их сейчас за борт бросать будут. Их ушибло еще в семнадцатом году, и они до сих пор не могут прийти в себя…» Думаю, что и сегодня найдутся такие, которые боятся принимать ответственные решения, которые «ушиблены» и все еще «не могут прийти в себя». Колбасьев же уже в тридцатые годы чувствовал себя хозяином страны и категорически отказывался бояться: «Люди творили революцию, а заодно создавали необычайную сюжетную прозу, туго набитую действием и романтикой. Боюсь, что ее занимательности они не ощущали».
Да, настоящие революционеры – всегда художники, хотя они и ломают массу дров в музеях и храмах.
Колбасьев погиб одновременно с Тухачевским и Бабелем, Блюхером и Кольцовым.
Сохранились воспоминания человека, который встретился с ним в обстоятельствах для обоих ужасных: в камере «Крестов». Колбасьев начал подозревать собеседника в провокаторстве и, как ныне модно говорить, тестировал его, задав вопрос:
– Кого больше любите – Пушкина или Лермонтова?
Собеседник смешался. Ведь каждый русский знает, что выше Александрийского столпа вознес непокорную голову только Пушкин. И все-таки каждый в разные этапы своей жизни имеет полное право колебаться между двумя этими великими именами.
– Знаете, Пушкин – это более чем гениально, но, не знаю почему, больше всех люблю Лермонтова, – таков был ответ.
– И вам не стыдно признаться?
– Иногда неловко, но что поделаешь?
– Ну так можете успокоиться, – сказал Колбасьев, успокаиваясь сам, ибо лихорадка подозрительности отпустила его. – И я в этом грешен: необыкновенно люблю Лермонтова.
9И стеклянным столбом плеснул снаряд, И второй, и третий, и два подряд. Зеленый огонь, короткий гром. Это мы стреляем, и мы попадаем. Бинокль не выскользнет из руки, Отрывисто лязгают замки, И снова огонь, толчок и гром, И осколки визжат кругом…
С. Колбасьев. Поэма «Открытое море»
Ничто не пропадает бесследно, и ничто не рождается на пустом месте, хотя мы далеко не всегда отдаем себе в этом отчет.
В моей повести «Третий лишний» есть такой эпизод: сынишка старпома залез на дымовую трубу лайнера и устроился там, на страшной высоте, в нашей святой эмблеме – серпе и молоте. И никак его оттуда было не выманить. И тогда отца осенило. Старпом сказал: покажите пацану яблоко – он сам слезет! И точно – сразу слез.
Есть у Колбасьева мичман Лука Пустошный: тот самый, знаменитый, который бегал голый по Сингапуру и который выбрил сучку-фокстерьера Дуньку на миноносце «Громобой». И вот этот Лука, удрученный печальным исходом русско-японской войны 1905 года, залез на «баобаб» – большущее дерево во Владивостоке, под которым располагался летний ресторан, – и начал изображать макаку. И никак этот мичманюга слезать не хотел, пока дружки не показали ему рюмку коньяку.
Видите – чистое литературное воровство. И хотя, например, мой Петя Ниточкин имеет вполне реальных жизненных прототипов, но яснее ясного, что в литературное бытие вошел он не без помощи Луки Пустошного.
Человеческое изящество… Этакое сложное и тончайшее качество, когда есть аристократичность повадки, но без всякого высокомерия и есть полнейшая демократичность без тени панибратства. Человеческое обаяние… Этакое сложное качество, которое вовсе не зависит от количеств чего бы то ни было, то есть вываливается из диалектики; которое редко у классиков: можно назвать Достоевского или Толстого «обаятельными» людьми? Или Лермонтова? Или даже Чехова? Среди гениев знаю одно исключение – Александр Сергеевич Пушкин…
Нынешний, как правило, страдающий одиночеством читатель очень хочет, чтобы писатель его приручил, и просит об этом на манер Лиса у Маленького Принца, но просит только у такого автора, которого самого уже приручила роза. И выходит, что роза уже приручила таких разных мужчин, как Нахимов и Исаков или Экзюпери и Колбасьев. Интересно, что помянутые мужчины чрезвычайно болезненно относились к редакторским правкам и терпеть не могли болтать по принуждению, что подтверждает один мой знакомый тележурналист: «С людьми, привыкшими командовать, очень трудно делать самое обычное интервью…»
С Шукшиным, говорят, тоже было трудно. Вот пример «угрюмого изящества» и «угрюмого обаяния». Он прошел морскую службу, начав ее в довольно мрачном месте – Балтийском флотском экипаже на реке Мойке в Ленинграде рядовым матросом; и море наложило на него свою руку, хотя об этом факте начисто забывают наши континентальные критики. А заветной книгой Шукшина на флоте был тот самый «Мартин Иден», за чтение которого так сурово судили героев Колбасьева, – все течет, все изменяется: диалектика!
1986
Из писем
Уважаемый редактор! В «Литературной газете» от 26 января 1983 года напечатана заметка из Тирасполя. Автор предлагает «создать памятник героям „Поднятой целины“», поставить на берегу Дона памятник легендарным первопроходцам колхозной целины. Саму идею увековечить героев Великого перелома ПОДДЕРЖИВАЮ, поддерживаю и всем сердцем приветствую. Мне кажется, неважно, кто будет запечатлен на таком памятнике и где будет находиться такой памятник. Важно, очень важно, что в начале 30-х годов совершилась эта революция, в которой участвовали десятки и сотни тысяч бойцов, не щадивших своих жизней ради победы колхозного строя. А такая победа была нужна, жизненно необходима для укрепления советского государства и строительства социализма. Это подтвердила история.
Правда, борьба, классовая борьба, была жесткой и бескомпромиссной. И дело, конечно, не только в Давыдове и Нагульном. Они являлись ярчайшим собирательным образом легендарных первопроходцев поднятой целины.
В 1930 году я работал на Сальщине редактором выездной газеты «Трактор в походе» и был свидетелем того, как стреляли в нас из-за угла, как плели контрреволюционные заговоры, как готовили восстания и создавали помехи нашему делу и вредили и как мужественно боролись за правое дело люди села.
Помню, в соседнем селе Ново-Егоревском кулакам удалось организовать выступление против Советской власти и арестовать советских коммунистов. Арестованных выводили на помост и под разнузданный хохот заставляли произносить контрреволюционные лозунги. За непослушание грозила смерть, самосуд. Но и в такой ситуации активисты не терялись.
На помост вывели связанного председателя сельсовета по фамилии Клец. Никогда не забуду этого человека, партизана Гражданской войны, краснознаменца. Ему предлагают свои лозунги, а он, пренебрегая расправой, произносит в толпу приветствия в адрес советской власти и партии большевиков.
Жаль, очень жаль, что у молодого поколения эти героические страницы нашего народа не всегда находят понимание и отклик.
Создание монумента поможет устранить данный недостаток.
В этом же номере «Литературной газеты» в интервью Аллы Ласкиной на тему «Странствие по океану жизни» есть фраза, которая взволновала меня до глубины души. Она спросила Виктора Конецкого, чем он занимается. Конецкий ответил: читаю Сергея Колбасьева. Вот эта фраза и заставила меня волноваться. Дело в том, что в бурные дни коллективизации в Сальском округе Ростовской области С. Колбасьев и А. Гитович некоторое время находились в селе Сандате, самом крупном и самом неспокойном селе. Они оказали мне как редактору выездной газеты «Трактор в походе» большую помощь. Вместе мы участвовали в комсомольских собраниях, занимались колхозным производством и организационно-хозяйственным укреплением и множеством других вопросов. Колбасьев и Гитович посвятили своей поездке небольшой очерк «Сандатяне».
Но в 1932 году я был призван на политработу в Советскую армию, в армию Блюхера, на Дальний Восток. Моя связь с этими товарищами оборвалась. А потом поползли слухи якобы С. Колбасьев попал в какую-то историю и его книги конфискованы. С этим горьким чувством я жил все эти годы. И вдруг вот эти сведения о Колбасьеве, которые я узнал в «Литературной газете».
Прошу понять меня и мои чувства!
Я безмерно рад этим сведениям и благодарю редакцию, что она дала мне эти сведения, пробудившие воспоминания о хорошем человеке и о том тревожном и чудесном времени, часть которого мы пережили вместе.
Если можно, сообщите мне более подробно о писателе С. Колбасьеве и судьбе его произведений.
С уважением Семилякин Павел Иванович?
Севастополь, 11.02.83.
Сегодня ясно, что к гибели С. А. Колбасьева и множества других светлых людей имел прямое отношение стукач и подлец Л. С. Соболев.
Тщательное расследование по нему провел Сергей Зонин (см. «Теория и практика перманентного уничтожения»). Из истории гибели офицерского корпуса Российского флота («Звезда», № 9, 1994).
Подтверждения сему есть еще во многих письмах ко мне. Особо хочу отметить сообщение от сына царского флотского офицера Ю. Н. Мамонтова. Эти документы войдут в книгу «Пишут моряки», если она когда-нибудь состоится.
Даже сейчас мне гнусно и тошно от того, что я один раз обменялся с автором «Капитального ремонта» рукопожатием, хотя надо отметить, что всегда старался держаться от Первого секретаря СП РСФСР на пределе видимого горизонта.
В. А. Каверин – В. Конецкому.
Дорогой Виктор, спасибо за письмо, которое промокло насквозь в нашем переделкинском ящике и не потеряло от этого Вашего, ничем не заслуженного мною внимания.
Я тоже не умею писать близким людям, т. е. пишу, но куда невнятнее, чем Вы. Я рад, что Вам понравился «Собеседник», но я мог бы, поверьте, написать эту книгу с большей ясностью – и даже написал. Но тогда он не был бы напечатан. Вообще, все это – клочки той большой книги, в которой мне хотелось бы не выставлять, доказывать, что быть отстраненным свидетелем выгоднее и важнее, чем участником: остаешься самим собой, а это дает полную уверенность в победе нашей литературы.
О поисках «героя во вне» думали и спорили на заре не только Вашего, но и моего рождения. Теперь я думаю, что «героя нашего времени» вообще не надо искать. Он был не найден, а узнан. Конечно, в себе.
Откуда взялись у Вас сомнения в необходимости писательства? У Вас есть свой образ мыслей, свое перо, своя огромная биография. Не останавливайтесь. Бога ради, не надо сомнений! Вы не можете не писать – так стоит ли терять время на сомнения? Гоголь – другое. Сомнения были нужны ему для работы, кроме того, ему не приходилось обороняться. Вы же в армии, каждая книга – поступок, бросить писать – это дезертирство.
Университет, который я окончил, своими зданиями давно не вызывает у меня уважение. Тот, который я окончил, – вызывал.
Едва ли приеду на совещание «маринистов». Единственное, что я мог бы рассказать, это когда я только чудом не утонул.
Я тоже прихварываю – простудился. Но еще недавно писал много, каждый день. Мысль об этом утешает, когда болит голова и не пишется.
Обнимаю Вас.
Вениамин Каверин
17.11.73
Дорогой Виктор, не перестаю сожалеть, что меня не разбудили, лишив таким простым, безобразным способом возможности поговорить с Вами. А я, между прочим, хотел Вам сказать, что с удовольствием читаю Ваши «Странствия», мучительно стараясь подавить зависть и думая о том, что моя жизнь в сравнении с Вашей все равно что плотник против столяра. Но как ни странно, это даже приятно – думать, что Вы не замечаете, что Вы – счастливый человек. То есть, мне кажется, что в основании этой беспечности замешана Ваша, любезная моему сердцу, проза. Она – из тех, которые читаются с чувством благодарности к автору, с минутной досадой при повторении интонаций или даже происшествий, с уважением к благородству и опять-таки с завистью, уже литературной. Я не советую Вам писать «сушу», а не «море», но, бывало, Вы с блеском опускались даже под землю. Может быть, теперь, когда становится ясно, что молодость не вернешь, стоит снова попробовать «сушу»? С нетерпением жду шестой номер, хотя «Звезду» не выписывал, в ведь Vita brevisest.
Обнимаю Вас и жду.
Ваш Вениамин Каверин
20.07.79
Дорогой Виктор, я с глубоким интересом читаю Ваши «Ледовые брызги». Это не брызги, а маленькие вулканы. Таким вулканом является, кстати говоря, Ваша грустная, трогательная переписка с Юрием Казаковым. Очень грустная.
Семейные воспоминания поражают своей, тоже грустной, искренностью и отсутствием сходства с любыми другими семейными воспоминаниями в мире. Шкловского Вы узнали в старости, а я знал его с 1921 года, когда он в моем пальто удрал в Финляндию, спасаясь от верной гибели. Всю жизнь он отталкивался от себя, и всю жизнь это удавалось ему в разной степени, а в старости вообще не удалось. К сожалению, я был свидетелем трусости этого человека, которого сам Корнилов наградил за храбрость.
Я бы очень хотел Вас увидеть, тем более что у нас с Вами сложные отношения. Вы нравитесь мне больше, чем я Вам. Это объясняется просто: Вы, наверное, презираете Виктора Гюго, а я, несмотря на его мощное детское воображение, до сих пор перечитываю его с интересом. Впрочем, интересно уже то, что мы разные люди.
Книгу я еще не дочитал и, может быть, напишу Вам еще одно письмо, убедившись в том, что она не так грустна, как мне показалось.
Обнимаю Вас.
Вениамин Каверин
7.12.87
P. S. Воспоминания о Колбасьеве – превосходно!
Капитан Юрий Клименченко
В трудный момент Юрий Дмитриевич Клименченко протянул мне «дружеский плавник». Я исчерпал материал, обмелел литературно. Стулья разъезжались подо мной. Царапающий скрип их ножек равно отвратителен всем на свете. Он не ободрял и меня, так как в довершение всех бед я разбил автомобиль, купленный на первый в жизни крупный гонорар за сценарий «Полосатого рейса». И вместо волевого сопротивления неудачам и невезению раскис, бросил работу.
Как до Юрия Дмитриевича дошли со Псковщины, где я жил тогда, обо всем этом слухи, не знаю, но вдруг получил от него письмо:
«Виктор, по агентурным данным, твоя литература дала полный задний и отдала оба якоря. В этом году у нас намечается большой перегон на Север и есть возможность устроить тебя старшим помощником капитана на одно из судов. На эту тему я уже говорил с морагентом в Питере. Деньги платят приличные. Нужно вспомнить „Правила предупреждения столкновений судов в море“.
Жму твой плавник.
Ю. Д.»
Это письмо сыграло в моей судьбе значительную роль, ибо я пошел на перегон речных корабликов Северным морским путем под руководством Юрия Дмитриевича.
Я-то думал об одном коротком рейсе, ибо считал себя уже профессиональным писателем, место которого за столом в кабинете. Но перегонный рейс потянул за собой все новые и новые возвращения к морю. В результате и писать и жить я стал иначе. Думаю, лучше, нежели до коротенького письма Юрия Дмитриевича. Правильнее, во всяком случае, выбрал свой курс.
Родился Юрий Дмитриевич 6 мая 1910 года в Петербурге, в семье интеллигентной. Окончил Ленинградский морской техникум. Практикантом плавал под командованием легендарного капитана и писателя Лухманова на «Товарище». Там чего-то набедокурил, получил от Лухманова сильную взбучку, был списан с практики. Этот урок он запомнил навсегда. Дисциплина и тщательность в работе стали абсолютным законом.
С 1929 по 1949 год, за исключением военных лет, плавал на судах Балтийского морского пароходства. В 1946 году получил диплом капитана дальнего плавания. Первая повесть Ю. Клименченко была опубликована отдельной книгой в 1954 году.
Сейчас передо мной школьное сочинение от 10 октября 1921 года. Бумага пожелтела, многочисленные орфографические ошибки подчеркнуты красными чернилами и видны хорошо, текст выцвел.
«Что я больше всего люблю на свете. Я больше всего на свете люблю пароходы. Пароходы для меня все. Когда я хожу по Неве, то я останавливаюсь перед каждым судном и осматриваю его, как величайшую редкость в мире. Один раз мы с Кокиным и Дубинским пошли на Неву, чтобы покататься на пароходе. Это было втайне от наших матерей. Мы взяли с собой хлеба. Ветер был огромный и было очень холодно…»
Когда Юра Клименченко писал это сочинение, ему было одиннадцать лет. Тринадцати лет он нанялся юнгой на яхту «Революция», судно попало в шторм, мальчишка жестоко укачался, зарекся плавать, но… в следующий рейс пошел.
Мы познакомились в поезде «Владивосток – Москва» в пятьдесят третьем году. И я завидовал его капитанскому виду, трубке, дальним плаваниям и дару рассказчика. Я, конечно, знать не знал, что в первый день войны его судно было захвачено немцами, а сам он интернирован и четыре года провел в концлагерях.
Передо мной кроме мальчишеского сочинения праздничные «меню», которыми тешили себя интернированные моряки и которые играли роль как бы подпольных листовок: «С НОВЫМ, 1943 ГОДОМ! Меню. Бутерброды с кровавым паштетом. Страсбургский пирог (из крови и картофеля). Фруктовое желе „Вюрцбург“ (это название лагеря. – B. K.). Световые эффекты. Елка. Танцы. Музыка». Внизу рисунок – пароход под красным флагом и с красной полосой на трубе. Они верили, что поплывут под флагом Родины. А ведь это был еще только сорок третий год! За один такой рисунок, найди его немцы…
Юрий Дмитриевич – автор и текста и рисунка. И он пронес «меню» сквозь все и вся. В лагере моряки отмечали дни рождения жен выпуском таких же листовок. Свои дни рождения не отмечались – только жен. На одном «меню» нарисована женщина, сидящая на диване с газетой «Правда» в руках, – опять расстрел на месте. Поэтому, вероятно, и в перечне блюд на самом первом месте – «запеканка с кровью».
Когда, после получения от Юрия Дмитриевича письма, я прибыл в прокуренную комнату штаба Экспедиции спецморпроводок для сдачи техминимума капитану-наставнику Ленинградского отряда Клименченко, он заставил расставить плюсы и минусы над синусами и косинусами в одной довольно сложной формуле из мореходной астрономии.
В будущем перегонном рейсе астрономия нужна была мне, как киту акваланг, но капитан-наставник был непреклонен. Ведь когда он начинал плавать, моряки были ближе к Солнцу, Луне, звездам, нежели сейчас.
Ведь обаяние морской профессии не только в интересных рейсах. Море заставляет любить Землю и Солнце, и звезды. Моряк особенно любит Землю, потому что, возвращаясь к ней, ощущает ее с большей силой, отчетливостью, радостью. Как трогательны первые деревья на берегах Морского канала в Ленинграде, когда возвращаешься к ним, как беспричинно веселит обыкновенный краснорожий громыхающий трамвай, который встречает моряка у ворот порта, с каким уважением смотришь на вешки, сделанные из стволов молодых березок в устье Оби, когда подходишь к ним с севера и когда давно уже отвык от деревьев. Моряк любит Землю и за то, что она ведет его в плавании, она мигает далекими маяками, она подставляет свои мысы и горы под прорезь пеленгатора, она укрывает судно от злого ветра в непогоду. Земля – скалы, мели – бывает опасна для моряка. Иногда, когда поднимается большой шторм, корабли торопятся уйти возможно дальше от берегов. Но никто не сердится за это на Землю.
В те времена, когда Юрий Дмитриевич начинал плавать, моряки лучше знали повадки первых вечерних звезд, по неуловимому дрожанию звезды в зеркале секстана они интуицией чувствовали рефракцию. Они узнавали звезду даже в маленьком окошечке среди густых туч, и звезда помогала им и вела их через море, как некогда вела волхвов через пустыни Египта. Звезда соединяла прошлое и настоящее. А прекрасная – маленькая и скромная – Полярная звездочка тысячелетия работала для моряков, легко указывая им широту.
Теперь летают навигационные спутники – звездочки, сделанные на Земле руками людей. И мощные волны радиомаяков проносятся над океанами, давая морякам свои пеленга. И радары смотрят сквозь ночную тьму и туманы. И эхолоты щупают дно. И то Время, которое раньше везли с собой моряки, храня его как величайшую драгоценность, укутав его в полированное дерево, в бархат, – хронометр, теперь можно вообще не везти с собой, потому что сигналы Времени летят над планетой каждые несколько минут. А все-таки было что-то значительное, символическое в том, как берегли прежние моряки Время на борту своих судов, в бурях и штилях, на севере и в жарких морях. Полезно вспоминать о Времени чаще. Полезно смотреть на вечные звезды. Полезно знать, отчего солнце бывает при закате таким пронзительно, жутко красным.
Конечно, и сейчас молодого моряка учат астрономии. И будут учить еще долго. Но близость к звездам уходит, как ушли в прошлое скрипучие парусники. Сейчас многие уже считают, что нет смысла тратить время, отправляя молодых людей в учебные плавания на парусниках. Лучше использовать время на изучение электроники и полупроводников. Конечно, полупроводники такая же интересная и романтическая частица Вселенной, как и далекий Альдебаран. Конечно, во всем вокруг найдется достаточно прекрасного для ума и чувств пытливого человека. Но только нельзя ничем заменить тот шум, который рождается в глубине деревянной корабельной мачты, когда в паруса ровно давит ночной бриз. Этот шум говорит о вечных тайнах природы простыми словами выросшей в лесу сосны.
И книги Клименченко, написанные без всяких литературных ухищрений, изыска, часто таят в себе этот древний зов к морю, стремление к нему самой сухопутной человеческой души.
Однажды судьба свела меня в поезде «Москва – Ленинград» с одним калининским пареньком. Он ехал поступать в мореходное училище. Я спросил, чего это его туда несет. А он достал книгу Юрия Дмитриевича «Дуга большого круга». И все стало ясно.
Книги Клименченко еще долго будут работать надежными вербовщиками кадров нашего торгового флота.
Попутного ветра тем читателям, которые выберут море главным в своей жизни, прочитав эту книгу!
Он умер через несколько месяцев после смерти жены. Он не смог пережить ее. И это не парадные, книжные слова. Этот моряк, любивший хорошо одеться, поблистать в обществе остроумием, поухаживать за женщинами, боготворил свою Лидочку и жить без нее не смог.
Он и к женам, матерям, детям своих друзей-моряков проявлял ныне уже старомодную внимательность. То есть навещал их, когда мужья, сыновья или отцы задерживались на океанских дорогах.
Я помню, какую радость принес он моей матери, навестив ее во время сильно затянувшегося одного моего рейса. И помню свою радость, когда нам привезли письма куда-то к берегам Анголы на попутном судне. В материнском письме описывался приход Юрия Дмитриевича к ней с цветами и тортом. Он только что вернулся с очередного арктического перегона, работал на старом, слабом судне, и мама писала, как смешно он рассказывал о том, что боялся потерять нос – не свой нос, а корабельный. И читая все это у берегов Анголы, я всей душой потянулся к корешкам-перегонщикам речных корабликов…
«В последнюю встречу Юрий Дмитриевич сказал, что больше не пойдет в море: решение окончательное и бесповоротное.
– Почему?
– Я начал бояться, Витек.
– А раньше никогда и ничего не боялись?
– Это другой страх. Ты его еще узнаешь.
– Тогда для пользы дела пару слов.
– Шли на баре в Обь. И вдруг – страх. Обстановка вполне нормальная. Я раз двести там ходил в тумане и в шторма. Что за черт! Сказал старпому. Он повел судно. Я ушел в каюту. Все, Витек. Больше плавать не имею права. И обманывать себя не буду. Это – возраст, Витенька.
И больше в море он не пошел.
Я клянусь его памятью, что этот разговор был и все это правда. Разве скажет такое слабый?!»
Послесловие к книге Ю. Д. Клименченко «Штурман дальнего плавания» (Лениздат, 1983)