355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Конецкий » Том 7. Эхо » Текст книги (страница 39)
Том 7. Эхо
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 00:03

Текст книги "Том 7. Эхо"


Автор книги: Виктор Конецкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 39 (всего у книги 43 страниц)

Моряки – плохие философы. Если рефлектирующий Гамлет уйдет в океан, он перестанет мучиться проблемой «быть или не быть».

Может, Гамлет будет слишком ждать возвращения к конкретной земле, чтобы заниматься отвлеченными вопросами?..

Почему морские рассказы так легко превращаются в «травлю» и так легко забываются? Вероятно, потому, что в «травле» чересчур много выдумки, то есть лжи. А откуда она? Ведь основная штурманская, судоводительская заповедь: «Пиши, что наблюдаешь!» И эта заповедь въедается в морское нутро: никогда не писать в журнал того, чего не наблюдаешь; всегда писать даже то, что кажется невероятным, если это невероятное наблюдается. (Случаи заведомой «липы» не рассматриваются.)

Писание, как и судовождение, тоже серия решений, но процесс медлительный, результат его всегда остается за горизонтом, и о быстрой проверке правильности посылок не может быть и речи, как показывает мне собственный опыт. Необходимость для писательской и морской профессии прямо противоположных черт характера является, может быть, причиной того, что пишут моряки чертовски много, но значительных писателей из этой среды вышло мало.

Однако это не значит, что судно, корабль не культивирует в человеке черт, необходимых художнику. И парус и железо требуют от экипажа тщательных, аккуратных, монотонных, предусмотрительных забот – иначе всех ждет гибель. Длительные заботы мы способны вынести только в том случае, если привязаны к предмету забот не за страх, а за совесть и любим его взыскательно.

Черты характера людей моря наглядно отразились в облике портовых городов. В сложном искусстве архитектуры, где гармония поверяется не только алгеброй, но и геометрией, дух людей моря проявляется отчетливо. От мачт и рей – строгость ленинградских проспектов и набережных.

Даже высота потолков имеет истоки в судовой архитектуре. Петр, например, был моряком и привык к низким потолкам кают. На земле ему хотелось или привычно низкого подволока, или очень большой, небесной свободы над головой.

Любое мореплавание – и парусное и нынешнее – древнейшая профессия и древнейшее искусство. Оно умрет еще не скоро, но оно стареет уже давно. Все стареющие профессии и искусства, как уводимые на переплавку пароходы, хранят в себе нечто приподнимающее наш дух над буднями. Но передать это словами – безнадежная затея. Такая же, как попытка спеть лебединую песню морской профессии, не поэтизируя ее старины, хотя старина эта полна ограниченности и жестокости. Моряк слушает не «голос моря», а шум воды в фановой магистрали своего судна. Судоводитель обязан думать и думает о нормальном, безаварийном возвращении, и эти мысли занимают в его мозгу то место, которое способно философствовать.

Психика же некоторых читателей и критиков устроена так, что поверить в возможность для писателя неписательской, но профессиональной работы на каком-нибудь современном производстве они ни под каким соусом не могут. И если писатель в море работает всю свою жизнь, они все равно считают, что он там путешествует. И сравнивают его писания с «Римом, Неаполем и Флоренцией» Стендаля или «Бродячей жизнью» Мопассана. От такого сравнения бедняге остается один путь – за борт. А кто же в таком случае за утопленника будет вахту стоять?

Иногда мне чудится, что самое непонятное в наш век понятие – время – чем-то связано с человеческой интуицией. Кажется, что таинственное движение интуиции к истине питается энергией времени, оно поддерживает крылья фантазии.

Фантазия и выдумывание – разные вещи. Фантазия – это полет, парение. Выдумывать истории, конструировать их – совсем другое, этим можно заниматься и в общественной уборной. Способность выдумывать можно в себе развить. С фантазией надо родиться.

Грин с ней родился.

Но когда я читал «Автобиографическую повесть» Грина, мне показалось, что он не любил ответственности за людей.

Многие годы его устраивали тягости босячества. Босяк не несет никакой ответственности. Да и любили на Руси босяков. Не помню рассказа, где босяк умирал бы под забором от голода и его дистрофический труп крюком затаскивали в соответствующую повозку.

Босяки помирали от пьянства.

Толпа давала им на водку.

Сама толпа раскачивалась от вечной бунтарской мечты (при вековом, трусливом рабстве) до мужественного поступка с медлительностью замершей на зиму лягушки. И ей нравился босяк за анархистский бунт, на который она сама еще не была способна.

Грин пишет о моряке, который готов был устроить его на судно: «Я видел, что он смотрит на море как на работу, а не как на героическую поэзию, и отвернулся от него сердцем своим».

Учебная гребля на судах представляется Грину «бессмысленным занятием», блажью капитана. Он закатывает истерику и обзывает капитана «подражателем англичан». Его переводят в пассажиры и списывают с судна.

Через пятьдесят страниц Грин пишет, как попал на Каспии в рыбацкую артель. Вышли в море, зыбь была неровная, грести он не смог. Рыбаки «сжалились», освободили от гребли. Он сидел на корме, покуривал, ощущая море как «героическую поэзию», а рыбаки ворочали веслами…

Романтику моря и колдовство далеких стран мир получил из мозолистых рук людей, которые умели грести. Только профессионалы способны были зарабатывать на жизнь каторжным морским трудом. Они любили жизнь. И знали, что, если любишь ее, надо уметь грести и сутки, и двое, и трое.

Это и Магеллана, и древнего дикаря касается.

Настоящие моряки всегда смотрели и смотрят на море как на труд и заработок, хотя любопытство и фантазия также существуют в них. Но это разные – даже не параллельные – штуки…

На могиле первого русского плавателя вокруг света флота капитана 1 ранга и кавалера Юрия Лисянского выбита эпитафия. Он сочинил ее себе сам: Прохожiй не тужи о томъ кто кинул якорь здесь Он взял съ собою паруса под коими Взлетит въ предhл небес.

Даже на тот свет забрал паруса! Конечно, – и романтик!

Вероятно, я происхожу от того типа, которого неудачно сбросили в Спарте со скалы в море. Он был достаточно хил, чтобы его сбросили, но и живуч, ибо выплыл и дал потомство.

У меня слабая кожа, я терпеть не могу обнажаться на пляжах, не люблю купаться, не люблю солнца и сильного света. От века меня угнетала собственная некрасивость – прыщ на носу, покрасневшие веки, веснушки, рыжинка в волосах, мешки под глазами… Я неправильно говорю «л», и это сильно усложняло жизнь в школьном детстве и в первые годы на флоте. У меня не было нормальной родительской семьи никогда и потому существовала ненормальная жалость и опасительность за мать…

И вот судьба сбросила меня со скалы в море. И я ценой непредставимых мук выплыл. Как же мне не любить море, не благодарить его? Это уже не романтика, это жизнь как она есть.

Я привязчивый. Так Бог устроил. Занесло на море – я к морю привязался, – судьба! А на землю занесло бы – к ней привязался, крестьянином бы стал. И уверен – хорошим, потому что могу учиться. Правда, типично по-русски могу учиться: на ошибках. Лоб разобью – перекрещусь. И второй раз на том же месте редко спотыкаюсь. Но преодолеваешь лень к учебе, только если находишься в действии и несешь ответственность.

Беспощадно осмеян миф о непорочном зачатии Девы Марии: «Ветром надуло!»

Но ветер возвращается на круги своя.

Сегодняшняя наука заинтересовалась вопросом: а когда в человеке начинается человек? Когда в человеке является феномен человека? В какой момент человек начинает качественно отличаться от всего иного сущего?

Тогда, когда сперматозоид проник в яйцеклетку? Или когда школьник получил аттестат зрелости? Или когда он получает паспорт? Или когда человек получает право избирать? Когда имеет право быть избранным? Когда достигает полового созревания?

Сегодня ученые-юристы хватаются за голову: почему человек, проживший на свете пятнадцать лет и триста шестьдесят четыре дня, может убить другого человека без риска для своей жизни, а его соучастник, который старше на одни сутки, станет к стенке?

Итак, уловим ли миг возникновения феномена?

Когда во мне самом беспорочно возник или еще только возникнет человек?

Говорят, чем разнообразнее приток впечатлений в детстве, тем более велики требования к смене впечатлений в зрелом возрасте. Мое довоенное детство было вовсе бедно впечатлениями, оно было грустное. Мать страдала обмороками. Они пугали нас с братом до заикания. Насколько помню, мы дичились других детей. Главные впечатления – от книг.

В художественном кружке кроме рисования преподавали лепку. Она мне не давалась. И для обязательного задания я выбрал водолаза – не надо было лепить лицо. Но и водолаз получился плохо. Объемное видение пришлось потом с большим трудом развивать. Не давался флажный семафор: чтобы его принимать, надо в уме зеркально переиначивать видимое положение рук сигнальщика…

Сейчас о том, что детский, развивающийся мозг как бы поглощает разнообразие внешней среды, использует ее для построения нейронов и связей между ними. А мозг, который не замешен на большом разнообразии, будет страдать от их обилия в жизни. И я страдаю. Быстро устаю с людьми, не люблю стадион, бассейн, трамвай, метро, любое застолье, даже гостей.

Каждое плавание, каждое новое судно требует напряжения, преодоления нежелания отрываться от дивана. Это, вероятно, сказывается монотонность детства и казарменного отрочества, юности… Кажется, я коллекционировал спичечные этикетки, и это была страсть, но такая страсть, при которой и пальцем не ударяют для ее удовлетворения, а ждут, когда прямо на темя сама собой высыпется манна небесная… Еще я играл в фантики. И всегда проигрывал. Фантики собирали на тротуарах и в нишах подвальных окон.

Никогда не любил праздники. Помню, в день прорыва блокады меня разбудили этим известием. Я повернулся на другой бок и продолжал спать. И даже мать обозлилась и не могла меня понять. А я просто давно знал, что блокада будет прорвана – это отпраздновалось во мне раньше.

Уже в детстве существовала тяга к курению какой-нибудь дряни. Есть такие цветы «огоньки». Если оборвать лепестки, остается нечто вроде окурка. И вот я сосал эти цветки и вдыхал нечто дурманяще-тонизирующее. Курил и листья от веника. Но это малые грехи. Из значительных: получив двойку по арифметике у учительницы по прозвищу Крокодиловна, украл классный журнал, закопал его в сугроб, стер двойку в дневнике. Потом страх разоблачения начал сжимать в кольцо. Я набрал огрызков хлеба и бежал во двор, где залез внутрь поленницы дров и решил там жить. Была зима, мороз, дворовая тишина глубокого уже вечера, звезды мигали с черных небес. Я быстро спекся, то есть застыл. И все ждал, что кто-нибудь придет искать меня, и тогда я откликнусь с наименьшими потерями для самолюбия. Не позвали, потому что искали в другом месте. Окоченев, поплелся домой. Кажется, за проделку с журналом хотели исключить. Точно не помню. Звезды морозные, сверкающие, бесшумные над головой запомнились. Четвертый класс?..

А вообще долго боялся темноты. Боялся пустой квартиры и при свете. Необходимость матери была острой. Потерять мать в магазине или на вокзале – ощутить судорогу в желудке и общее оцепенение. Плакал, если память не изменяет, не много. Нынче глаза щиплет чаще, чем в детстве… Помню, в темный коридор, на зловещий шорох, на возможное страшное бросался, опережая это страшное. Волосы вставали дыбом, мурашки охватывали с головы до ног.

И теперь не люблю оттягивать встречу с противным или страшным «на потом». Жизненный опыт вынуждает признать: черт не так страшен, как его малюют.

Лечение от страха темноты и брошенности начал зимой сорок первого. И с радикальных, сильных средств.

В квартиру вместо эвакуировавшихся соседей – семьи скрипача из Мариинского театра – вселили семью рабочего с Кировского завода. Про них тоже можно сказать, что их «эвакуировали», ибо передняя линия фронта проходила возле их прежнего жилища. В рабочем семействе было десять детей. Они быстро умирали. Их трупики старшие складывали в коридоре квартиры. О смерти членов семейства в те времена сообщать властям не стал бы даже полный кретин, потому что карточки умерших возможно было использовать до конца декады, а если повезет, то и до конца месяца.

На рубеже сорок первого и сорок второго годов за хлебом в булочную надо было отправляться рано утром, до открытия. Иначе можно было остаться и без ста двадцати пяти граммов. Света в коридоре и передней не было. На вход и выход мы пробирались, ощупывая в темноте трупы, сложенные вдоль стены. Несмотря на уличный мороз в квартире, запах разложения был. И страх перед трупами сохранялся, но тусклый страх, монотонный, страх без страха перед неожиданным испугом, страх перед мразью тления, остаток брезгливости еще существующего к уже разлагающемуся.

Вот так радикально я начал лечение невроза, связанного с атавистическим страхом перед темнотой.

Лет в восемнадцать хотел написать цикл песен: «Песенка мартышки», «Ария осла», «Соло сивого мерина» и т. д.

Песенки сочинял в карауле. Этот малоподвижный спорт начал с шестнадцати лет. И отстоял тысячи?ania возле складов с овощами, возле знамен, кораблей и дырок от бублика – нас иногда ставили возле совершенно бессмысленных объектов, чтобы мы не распускались и привыкали ценить свободу и возможность ii?мально спать ночью на вес не только золота, но и алмазов.

Занятно, что на ночном посту бываешь благодарен неожиданному испугу. Ну, например, крыса выскочит из дыры складского пола. И ты вздрогнешь и заматеришься, и начнешь гоняться за крысой, пытаясь всадить в нее штык. Мне, правда, ни разу не удавалось победить крысу в штыковом бою, хотя этих мерзких существ было полным-полно. Все-таки обучают людей штыковому бою для драки с другими людьми, а крысы не принимают честного поединка, они уюркивают от штыка с поразительной изворотливостью. И тогда хочется всадить в нее пулю. Но дело не в этом, а в том, что неожиданный испуг на посту разбивает мучение сонливости, встряхивает эту ужасную, обволакивающую тину и проясняет затуманенные мозги.

Думаю, все моряки, умеющие профессионально преодолевать желание сна, уже в одном этом – люди волевые…

Самая сногсшибательная и удачная фантазия в детстве. Был в поликлинике по поводу какой-то боли в большом пальце на ноге. Явившись домой, передал матери слова врача о том, что ноготь на моем пальце начал расти вглубь и будет так расти, пока не сомкнется краями на манер барабана внутри пальца. Я так верил в это, что мать тоже поверила и побежала к врачу. Я твердил именно эти слова: «Ноготь станет круглым, как барабан!»

Всю семейную переписку и разные документы, начиная с двенадцатого года, мать умудрилась сохранить во всех катаклизмах века. В том числе много открыток от ее ближайшей детской подруги, а потом и коллеги по работе в балете Олечки Хохловой. Эта Олечка осталась во Франции с труппой Дягилева, когда началась мировая война. И вышла замуж за Пабло Пикассо.

Недавно на выставке «Москва – Париж» я видел портрет Олечки, написанный ее супругом. Этот портрет считается одним из лучших женских портретов XX века. Уйти от него, оторваться трудно.

Узнав, что готовится том «Литературного наследства», посвященный деятельности Сергея Дягилева, я позвонил в Москву Зильберштейну и сказал ему о письмах Хохловой. Он как-то плохо меня понял, но обещал «заглянуть», когда будет в Ленинграде. Я растрогался тем, что очень старый человек сам готов заехать к кому-то домой ради нескольких открыток, – вот оно, подвижничество настоящего собирателя и хранителя, так я подумал. Правда, пока редакция никаких сигналов не подавала, а вторично беспокоить уже неловко.

Уверен, что архив матери представляет интерес. Сам я его еще не разбирал – тяжкое и грустное это дело: разбирать письма давно умерших людей.

Я видел очень мало чего-нибудь экзотического, но очень много воды и самых разных льдов. И пережил много одиночества, тоски и безнадежности в океанах. Но был мгновениями счастлив от чувства братства с соплавателями, от любви к хорошим людям, которые и сейчас плывут в океанах.

Лев Николаевич Толстой утверждал невозможность полной адаптации «интеллигента» в мире естественно-природно-производственных людей. Левин за сохой: «Кто я? Зачем я здесь?..»

Когда я написал первые книги и опять пошел плавать, эти мысли Левина-Толстого часто тревожили. Потом настолько втянулся в морскую работу, что долго не испытывал никаких неудобств от своего писательства при общении со своими героями, даже с отрицательными. На судне задается человеку один простой вопрос: знаешь ты свое дело, можешь его выполнять, способен сожительствовать с другими людьми? Если да, то можешь быть при этом хоть профессиональным тенором, хоть поэтом или прозаиком – никого это не заботит.

Морякам не свойственна сентиментальность. Как, впрочем, им в той же степени не свойственна и деликатность. Но за все время плаваний у меня никто ни разу не спросил о «творческих планах» и не полез ко мне с рассказами о себе (в расчете попасть в книжку). Ни разу и никто.

Наоборот. В силу ряда серьезных причин моряки попадать в книги абсолютно не желают.

Небо над нашими головами сегодня, возможно, уже являет собой апокалипсическую картину Конца мира. Но световой или гравитационный вестник об этом придет в наш телескоп еще через миллиарды лет. Очень, очень мало людей задумываются о том, что нынешние звезды и созвездия не имеют ничего общего с реальностью, что звездное небо – лживая, издевательская декорация, отгораживающая нас от истинной сиюминутной Вселенной.

Для человека вектор времени всегда направлен в прошлое, то есть зеркально против истинного течения времени. Ведь не только звездный свет есть давнее прошлое звезды, которое мы видим в настоящем. И лицо собеседника мы видим не таким, каково оно в данный миг, а таким, каким оно было за микромиг до этого, равный расстоянию между собеседниками, разделенному на скорость света. И звук приходит к нам из прошлого. И даже осязание доходит к нам в мозг уже из прошлого. Мы вечно летим спиной вперед, мы вечно обращены в прошлое, а уверены в том, что глядим вперед.

Арабский мореход XV столетия Ахмад ибн Маджид, флагманский штурман Васко да Гамы, писал в своих лоциях: «Что до магнита, на который полагаются и единственно с коим наше рукомесло (мореплавание) совершенно, ибо он есть указчик на обе макушки (на оба полюса), то сей – извлеченье Давидово, мир ему; это тот камень, коим Давид сразил Голиафа».

Пастушок ухлопал Голиафа, потому что ненароком открыл магнетизм. Великан был в железе, а камень Давида имел магнитные свойства – паренек промахнуться не мог. Его камень шел на цель как самонаводящаяся ракета.

Итак, магнетроны, всякие ускорители частиц и прочие суперсложные вещи вылетели когда-то из пращи полуголого дилетанта-геолога.

А что такое нынешние опросы общественного мнения, анкеты в журналах и газетах? Это общество начинает понимать необходимость использования мыслительной энергии дилетанта. Что такое нынешние «хобби»? Все эти увлечения коллекционированием, разведением цветочков, домашними опытами по телепатии? Человеку мало стоять у станка, он хочет знать и думать о мире не только в круге своей непосредственной трудовой деятельности. Каков путь для того, чтобы взять от каждого члена общества максимум его мозговой энергии?

Путь один – развитие в каждом личности, – это в данном случае куда важнее образования.

При всем при том… анкет стало многовато. Сочиняет человек кандидатскую диссертацию о роли дневников в творчестве писателей-прозаиков, например. И с чего он начинает? Берет «Справочник Союза писателей СССР» и посылает тысяче прозаиков анкету с десятком вопросов. Пятьсот слабонервных кое-как, но ответят. Ну, а с миру по нитке – нищему рубашка…

А сами вопросы в анкетах? Последнюю получил из крупнейшей библиотеки о Достоевском: «Какие стороны творчества Федора Михайловича Достоевского считаете наиболее ценными и важными для нашего времени?» Стараешься собраться с мыслями, блеснуть ответом, показать всю мощь и глубину своей эрудиции, а начинает крутиться в башке разная чушь: почему авторы анкеты сами не перечислят мне на выбор его «стороны творчества»? что вообще за штука «стороны Достоевского»? с чем «стороны» надо есть?.. Ну и вместо эрудиционно-интеллектуальной всплывает вовсе странная мысль, ибо я вдруг вспоминаю, что именно те мои друзья и товарищи, которые особенно беззаветно любят Достоевского, вовсе не любят отдавать мне долги. И это мелкое соображение уже напрочь загораживает от меня всю анкету…

В девятнадцать лет меня опьянил Голсуорси. Большущий писатель. Как он действовал, когда я тайком читал его романы на лекциях по теории торпедной стрельбы в военно-морском училище и поочередно увлекался то Ирэн, то Флер Форсайт!

В отличие от русских великих романистов Голсуорси не желает держать сюжет ни на чем, кроме любовной интриги. И потому ему приходится невольно приукрашивать жизнь, приходится каждую человеческую пару награждать любовью, страстью и муками глубоких чувств, а выпадает такое счастье только на одну пару из тысячи. И очень заметен Тургенев. Голсуорси, несмотря на ум, наблюдательность и глубокое знание нации, национального характера, слишком позволяет себе увлекаться бархатной красотой тургеневской прозы. Он закутывает англичанок флером «Вешних вод», делает из героинь обязательно прекрасных дам.

Аристократизм же неуловимо граничит с сибаритством.

Пушкинский «Вельможа» существует, чтобы показать людям, как высоко человеческий вкус и интеллект могут воспарить, если не будут обременены мелкими заботами и дрязгами обычной жизни. Такой вельможа впитывает интернациональные сливки разума и духа, платя за это национальной неповторимостью. (Если только он не гений.)

Аристократизм Голсуорси мешает ему охарактеризовать свою нацию в ее округленности, но все-таки помогает просунуть зонд очень глубоко, ибо здесь помогает национальное искусство, которое сибариты (как и всемирное искусство и философию) знают превосходно…

Царь признал, что Пушкин есть первый ум России. Про талант царь не взял на себя смелость судить. Что опаснее для государя: ум или талант?

А чего было у Пушкина больше – возвышенного, пронзительного ума или таланта?

Заграница деликатно недоумевает по поводу нашего преклонения перед Пушкиным, ибо смертно скучает над «Онегиным». Русский же, и не читавши «Онегина», за Пушкина умрет. Для русского нет отдельно «Онегина» или «Капитанской дочки», а есть Пушкин во всех его грехах, шаловливости, дерзости, свете, языке, трагедии, смерти…

В США проводятся опросы: «Кому вы хотели бы пожать руку?» Дело идет о живых людях. Если провести такой опрос у нас, предложив назвать и из ныне живущих, и из всех прошлых, то победит Пушкин. И не только потому, что он гениальный поэт. А потому что он такой человек. Может быть, Набоков превосходно перевел «Онегина», но тут надо другое объяснять западным, рациональным мозгам…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю