Текст книги "Том 7. Эхо"
Автор книги: Виктор Конецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 43 страниц)
А личных претензий у меня к тебе, Господи, нет, как сам видишь. Ты меня охранил и защитил, провел и вывел. За это я тебе благодарна. Да вот дальше как жить, Господи? Сам знаешь, я ведь к тебе не тороплюсь. И приду крайне неохотно. Разве что обстоятельства заставят, Господи.
Ты уж прости меня, Господи, за упрек. Я все сделала, как судьба заставила. Но должен же быть конец. И где он, благой и милостивый? Почему я должна за дураков страны своей отвечать? Или по их глупости с них и спросить нечего? Так ведь зачем они тогда, Господи? Может, к себе именно их возьмешь? Или хоть на место, о Боже, поставишь? Сам видишь. Я тебя добром прошу.
Ты уж прости меня, Господи, или нам цветком аленьким расцветать под ночку Ивана Купала и к заре утренней гаснуть? А что недолго цветет, то ярко светится, Господи. Ты не боишься, что мы светом своим испепелим твою землю?
Писала с великим уважением к красоте Твоей бессмертной, потому что Ты ее обрел, людей не унизив.
О. В
Жизнь поэта – сплошной подвиг
Здравствуйте, уважаемый Виктор Викторович!
Недавно прочитала Вашу статью в газете. Ваши суждения о времени, в котором мы живем, мне понравились. Вы говорили о женщинах – поэтессах Ахматовой и Цветаевой, которые не согнулись за все эти годы. Если Вам не трудно, сообщите мне, пожалуйста, адрес Анны Андреевны Ахматовой. Я пошлю ей свои стихи. Я пишу и прозу. Стихи я пишу с 13 лет. Два стихотворения были напечатаны в местной газете «Путь Ильича» г. Богданович Свердловской области. И все. Больше меня нигде не печатали. Осенью этого года мне исполнится 52 года. А каков итог? Я не претендую ни на что. Мне ничего не надо. Но вдруг то, что я написала, кому-то поможет в нелегкой жизненной ситуации? Односельчане знают мои стихи, я их читаю каждый год в сельском клубе на 8 Марта. Но нынче читать не стала. В этом клубе я много лет проработала завклубом. Мой клуб был лучшим в районе. По профессии я – режиссер массовых народных праздников. Окончила культпросветучилище, затем меня направили учиться в Москву. Там я приобрела профессию режиссера. Проходила практику в Кремлевском Дворце съездов, в Академии бронетанковых войск, ЦДРИ, парках Москвы. Но остаться в Москве помешала болезнь мамы. Я вернулась снова на Урал. Работала, вышла замуж, родила дочь, потом сына. После рождения сына я серьезно заболела, у меня подозревали рак груди. Делать операцию я не дала. Развелась с мужем, который ждал моей смерти, уехала в Крым. Лечилась травами. Спасла себя. Недавно меня чуть не подвела вторая грудь, но резать я снова не дала.
Я понимаю, что Вы человек занятой. Но уделите моим сочинениям хотя бы вечер. Я лично знакома с Эдуардом Аркадьевичем Асадовым. Я была на его вечере, слушала его стихи, и душа моя пела. Под впечатлением его стихов я прочитала ему прямо из зала: И снова в зале – родной Асадов. И снова Свердловск рукоплещет Вам… Пусть звезды Свердловска Ночами осенними Дарят Вам добрый уральский свет. Желаем Вам, милый Эдуард Аркадьевич, огромного счастья и долгих лет!
Слепой поэт откликнулся на мои стихи. Он пригласил меня в Москву, если будет туда дорога, дал свой адрес и телефон. Все эти страшные годы я жила этим приглашением. Два года назад искала Асадова через журнал «Юность». Андрей Дементьев прислал мне адрес Асадова, я отослала ему свои стихи, но ответа до сих пор так и не получила. Но я не обижаюсь, его жизнь – это сплошной подвиг.
Самую глупую ошибку, как я думаю, я совершила по отношению к Римме Казаковой. Я прочитала ее сборник «Сойти с холма» и написала на него литературную пародию. Римма Казакова мне ответила такой пошлостью, что моя дочка не дала мне письмо в руки. Она просто сказала: «Мама, я не хочу, чтобы ты лишний раз расстраивалась». В общем – замкнутый круг. С великого горя я отослала все свои стихи в Загорск Архимандриту Всея Руси Пимену. Дело в том, что по линии отца я – внучка церковного старосты отца Алексея. Я была в Загорске. Загорск меня не утешил. Он молчит. И стихи там – тоже молчание. Просила выслать стихи назад – тоже молчание. И я поняла, что связываться с церковью очень опасно. Плевать мне на всех родственников. Как я была одна, так одна и буду биться дальше. Посылала стихи в Крымское отделение Союза писателей Украины – молчали год. Вот почему, Виктор Викторович, я обращаюсь к Вам. Неужели на белом свете перестала существовать правда, справедливость и добро? Если Вы мне не ответите, то я поверю в то, что это действительно так.
Е.Ф
Июнь 1997 г.
Знаю единственного писателя, который еще при жизни напечатал свою переписку, – это Михаил Михайлович Зощенко, «Письма к писателю» (1929 год, тираж 10 000 экз.).
Из предисловия:
«Я больше года сомневался, стоит ли мне это делать. Может, это не совсем этично. Может, наши молодые начинающие критики захотят уличить меня в низкой саморекламе…
…Конечно, у какого-нибудь критика или жуликоватого читателя непременно мелькнет мысль о деньгах.
Знаем, скажет, денежки в карман сунул – вот вам и вся философия этой книги. Сколотил, скажет, из чужого добра книженцию, а после базу подводит. Народец, скажет, пошел – из барахла и то монету гонит.
Спокойно!
Денег я себе не возьму. В самом деле – имею ли я право на эти деньги? В чем тут моя работа? Разве только в том, что я вскакивал по утрам с кровати и открывал почтальону двери.
Конечно, если подумать глубже – кой-какая работишка все же была проделана.
Я внимательно читал эти письма. Я отвечал почти всем корреспондентам. Одних рукописей я прочел не менее как тысячу.
А мои нервы? А бессонные ночи, в которые я обдумывал эту книгу? А сама работа над книгой? Два года изо дня в день подбирал и перебирал эти письма, думал о них, об их авторах. И эти авторы побывали у меня в мозгу, как и все герои моих книг. Черт побери! Нету денег, которыми можно оплатить мне эту работу…»
Зощенко сопровождает каждое письмо комментарием. Как правило, эти сопроводиловки вежливы и учтивы, а потому особенно ядовиты и смешны.
Я же от комментариев воздерживаюсь. Имейте только в виду, что под «Зазеркальем» – под таким красивым названием я подразумеваю хоть домашнюю, хоть общественную психушку, в которой многие годы беспощадно честно обсуждались наши подлые времена и высвечивались закоулки-загадки российской души.
1999
Опять название не придумывается (Ю. П. Казаков)
Начну с конца, с последнего письмаВиктор Борисович Шкловский:
«Надо знать цену слова. Но еще больше – цену непроизнесенного слова… Право на молчание… У меня в Литинституте учился Юрий Казаков. Приносил свои рукописи, я читал их, и мне нравилось. Мнения своего я не изменил через много лет. Это был (к сожалению, был) настоящий прозаик».
А я и не знал, что Виктор Борисович преподавал в Литинституте и что у него учился Юрий Казаков!
Сам я познакомился с Казаковым летом 1957 года, когда в Ленинграде проходило совещание молодых писателей Северо-Запада России. Мы попали с ним в один семинар – под руководством Веры Федоровны Пановой. Подружились. А так как жили в разных городах, то – редкий случай в наше время – переписывались. Все письма Юрия Казакова я сохранил. Сейчас они в Пушкинском Доме. Здесь только часть.
Натан Яковлевич Эйдельман:
Дорогой Виктор Викторович!
Прежде всего – жаль, что не пересеклись, не присели, но авось, это дело поправимое.
Во-вторых, спасибо и спасибо за то, что дали почитать переписку: до чего же она грустная – и чем веселее и забористее, тем грустнее, и с годами печаль будет «чем старее, тем сильней». Это ведь серия «моментальных снимков» и незабвенных 60-х, когда было много-премного дерьма, барахла, но была надежда, конечно, и мы были моложе вдвое – но, кажется, в ту пору и старики надеялись…
А сейчас время, может быть, формально и полегче – но равнодушнее, сонливее: вспомнился Чаадаев, который говаривал, что 19 веков назад истину распяли, а сейчас с нею поступили бы еще хуже: никто бы ее не заметил (и это он советовал, обитая в живом, заинтересованном 19-м столетии).
Однако вернемся к письмам. Показывать, предлагать в журналах, мне кажется, надо почти что все – хрен с ними, пусть не возьмут, но задумаются. Я заключил в карандашные скобки то, чего, может быть, и не стоит представлять (впрочем, большей частью это и так ясно).
Все или почти все решает статья Конецкого или сопровождающий текст, где можно заранее предвосхитить критические насмешки будущих умников: они, конечно, сосредоточатся на, так сказать, нескромности Ю. Казакова – а им бы наперед вмазать, что и от неуверенности, и от трудных внешних обстоятельств, и от стиля эпохи. Все, конечно, заохают над запретной темой писательского пьянства – а, по-моему, в этих письмах, как нигде, ясно то, что однажды я подслушал из диалога двух неплохих писателей:
А.: Я решил бросить пить.
Б.: В наше время? Да ты с ума сошел!
Но это шуточки, а сюжет грустен и необходим. И об этом надо прямо писать в сопроводительных текстах.
Право публиковать «интимные письма», в свое время, прекрасно защищал Герцен (в приложениях к «Былому и думам» – «Старые письма»): «Как сухие листы, перезимовавшие под снегом, письма напоминают другое лето, его зной, его теплые ночи, и то, что оно ушло на веки веков, по ним догадываешься о ветвистом дубе, с которого их сорвал ветер, но он шумит над головой и не давит всей своей силой, как давит в книге. Случайное содержание писем, их легкая непринужденность, их будничные заботы сближают нас с писавшим»…
…Какие у Казакова хорошие рефрены – из Хемингуэя («снились львы»), из Мечникова – о пессимизме молодых (и сразу мысль о Юрии, у которого не было старости). А есть, и немало, прямых афоризмов («слава делает тебя трусливее… боишься, что не исполнишь того, что ждут от тебя» и многое другое). Конечно, сам Бог велел это предложить в толстый журнал, лучше всего, думаю, для начала в «Новый мир» (они многого боятся, но и многого хотят) или в «Дружбу народов» (Баруздин, кажись, менее труслив, чем иные; во втором эшелоне), если первый пойдет под откос – «Вопросы литературы», где время от времени печатаются подобные комплексы писем (недавно переписка Эйхенбаума, Тынянова и Шкловского, впрочем, жутко обезображенная).
Кажется, пока все, хотя потом вспомнится, припомнится. В общем, подобные письма, как ничто другое, обостряют ощущение истории: было время – старикам снились львы, а теперь старикам, кажется, снятся только другие старики, – те, которым снились львы…
Натан
14.04.85
Письмо Н. Эйдельмана было последней каплей, которая понудила меня публиковать нижеследующее.
Ю. Казаков – мне.
21 ноября 1982 г. Мос. обл. Красногорский р-н, ЦКВГ, 10 отд., 823 палата. (Длинные у нас адреса!) Лежу я себе на койке в госпитале, думаю невеселую думу – и вдруг прекрасная девица вкатывает в палату столик на колесиках, столик с книгами и журналами. Предлагает то и это. И вдруг говорит: вы писателя Конецкого знаете? Вот возьмите новую его повесть в журнале «Звезда»…
Ну, я взял.
А лежу я, брат, товарищ и друг, в центральном военном госпитале по поводу диабета и отнимания ног. За окном то туман, то дождик, то снег выпадет, то растает – чудесно! Я себя за последние лет шесть так воспитал, что мне всякая погода и всякое время года хороши, одеться только нужно соответственно. Конечно, ноябрь проклянешь, – выгони тебя на улицу босого и без штанов, – а если потеплее одеться, то счастье и счастье.
Вот только этим я теперь и утешаюсь, сидя возле батареи в кресле и глядя на туман и снег. А вообще-то настроение – хуже некуда. Диабет ведь пожизненная болезнь, а тут еще ноги болят и дергаются в судорогах и немеют, и в весе теряешь и проч. прелести. Лечат меня тут всяко, аппаратура самая лучшая, заграничная, да толку пока мало, единственно, что больницу совсем не напоминает, а похоже на санаторий, только что в палате не курю, выхожу вон.
Жалко мне бесконечно тебя, да и себя, что не приехал ты ко мне на дачу! Славно бы поработали, очень для этого все было готово: и природа, и тишина в доме, отключенность ото всего…
Так что прочитал я твоего «Лишнего», прочитал и взяла меня досада, – что это ты, братец, нехорошо себя повел, начал всенародно плакаться. Ты вот подумай только, мог бы Чехов написать такое? Э? И ордена свои поминать?
Ну, я понимаю, допекли тебя твои морские собратья, нехорошо с тобой поступили, наверное, писали на тебя куда только можно (м. б., только в ООН не писали!), ну допекли, ну сел бы, написал бы обстоятельное открытое письмо кому-нибудь, растолковал бы, что такое лит. образ и пр. Прочли бы и утерлись бы, и крыть им было бы нечем. А теперь – что? Обида у тебя так и прет из каждого абзаца, обида и обида, а больше ничего, нет простора, нет игры ума, иронии, которые так щедро разбросаны везде в твоих «Заботах», в других твоих вещах, которые хочется перечитывать, а тут ты до того уязвлен и до того убит обстоятельствами, что оправдываешься направо и налево. И насчет декабристов что-то неубедительное и, прости, восторженно излишне, почти как у Паустовского, над офицерами ломают шпаги, рвут эполеты и рыдают братцы-матросики, ай-яй…
Надо, надо нам с тобой встретиться, поговорить надо, жизнь такая настает, что, во-первых, уже не в молодом задоре как когда-то, а всерьез можем мы друг друга называть старыми хренами, того и гляди помрем, ну, а, во-вторых, время нынче очень уж серьезное и надо бы нам всем, хоть напоследок, нравственно обняться. Давно уж я не питаю никаких иллюзий насчет воздействия слова на братьев наших, и хочется заниматься литературой, ни к чему не обязывающей, – ну, о том, как, например, прощаешься с женщиной, о людской одинокости, «внезапный мрак иль что-нибудь такое» – кто там разберет, что в жизни главнее, важно только хорошо об этом писать. Ну и счастье, которого нам осталось с гулькин нос, оно, может быть, и есть ощущение, что ты пишешь хорошо. Написал страницу или пять, пошел в бар, выпил, покашлял, глаза тебе заволочет слезой. Ну вот, ну вот, и благодари господа, а большего счастья уж и не будет. В горнице моей светло, Это от ночной звезды. Матушка возьмет ведро, Молча принесет воды.
Вот такие стихи я готов день и ночь читать. А тут еще и мысль: это же он с похмелюги! Похмелюга, братец, внутри пекет, пить охота, пить литрами, вот матушка грустно и молча несет ему воды. Ведро. Холодное, из колодезя. И молчит. А что ей говорить?
С зубами же напрасно ты мучишься: выдери все и вставь новые. Могу дать адрес, когда попадешь туда, загляни и передай от меня привет. Адрес не потеряй: Ефим Майстер, авеню Белведер, 16, Лос-Анджелес, США. Этот Майстер делает зубы всем голливудским звездам мужского и женского пола. Будешь потом своих любовниц за коленки кусать и меня поминать.
Пульс у меня последнее время 120, давление 180/110 – сегодня утром чуть сознание не потерял, говорят, спазм в мозгах, загрудинная боль схватывает раза два в день.
Так что, на всякий случай, прощай, друг мой, не поминай лихом.
Остаюсь любящий тебя Ю. Казаков
Весь накопленный за жизнь опыт сказал мне: конец. Семь дней я сочинял бодренький, лживый ответ.
Тщательно проанализировал твой почерк в последнем послании. И машинописный текст. И содержание. И пришел к выводу, что ты сильно преувеличиваешь свою близость к тому свету.
Жизни в тебе еще навалом, если смог так окрыситься на меня за «Третьего лишнего».
Мне жалко бесконечно, что не выбрался в твой Дом, не поплакался в твою жилетку слезами – не написанными. Очень мне хочется поплакаться…
А помнишь, как мы с тобой поцапались в «Национале», когда посидели с Олешей и я руганул Паустовского? Очень ты на меня обозлился… четверть века назад это было, дорогой товарищ.
Прекрасно и, как всегда у тебя, просто написал ты, что настает время, чтобы всем нам нравственно обняться.
Счастья я никакого не жду. Не было его, нет и не будет.
Радость от хорошей работы, от удачи забывается с такой скоростью, что и ощутить не успеваешь.
Так вот, Юра, ты еще десяток лет скрипеть обречен – я в этом толк понимаю. Но писать ты обязан больше – лень даже таких, как ты, не украшает.
Прекрасной медицинской сестрице, которая тебе моего «Лишнего» принесла, поцелуй, пожалуйста, пальчики на левой ручке – левая ближе к сердечку.
В Голливуд к Ефиму Абрамовичу вылечу завтра вечером.
Обнимаю тебя, пиши мне и пиши рассказы.
Письмо это я отправил в 17 часов 28 ноября 1982 года. Плохие сны снились ночью.
Утром позвонили из Москвы: Казаков умер с 28-го на 29-е от диабетического криза и инсульта.
Нам с Казаковым под тридцатьЮ. Казаков – мне.
24.12.57. Москва.
Привет, старик! Получил твое письмо, наполненное слезами. Ты, брат, порешь ерунду. Хотя то, что ты писал до сих пор «не то», – это факт.
В этом, к сожалению, я не могу тебя успокоить. Все твои рассказы – мура и бормотание сивого мерина. Равно так же и мои.
Сейчас так много пишет народа, так много выходит книг, что для того, чтобы стать настоящим писателем и играть какую-то роль в отечественной и мировой литературе, надо быть талантом агромадным. Если оного нет, – благодари Бога вообще за то, что печатаешься и имеешь на кусок хлеба и на цимес.
Это одно. Второе: молоды мы слишком! Я вычитал вон у Мечникова о биологии оптимизма. Он с самым серьезным видом утверждает, что в молодом организме заложены какие-то тлетворные разъедающие вирусы. А этому и примеры есть всюду. Вся трагическая поэзия наша вышла из-под пера мальчиков. Все эти муки, разочарования, чертовщина – у молодых: у Лермонтова, у Есенина, у Жуковского, у Полонского и бог знает еще у кого. А старики – как-то спокойнее, величавей, радостней: Тютчев, Пришвин…
Единственное средство от этого, я думаю, труд. Чем больше работаешь: пишешь, дрова пилишь или еще что, тем меньше тоски и т. п. А еще, не знаю, как тебе, а мне положительно вредна слава. Вредна в том смысле, что делает меня трусливым, т. е. боишься, что не исполнишь того, что ждут от тебя.
Итак, у тебя есть хороший выход: работать, стремиться к совершенству. Ну и потом еще остается Пушкин, Толстой, Чехов и Бунин, остается Ленинград с его сумасшествием, остается биение сердца при виде прекрасной девочки, остаются слезы от мысли о кратковременности всего земного. Какого черта тебе еще надо?! Не правы оптимисты, которые считают, что жизнь прекрасна. Не правы также пессимисты, которые считают, что жизнь ужасна. В ней хватает того и другого. Будь реалистом!
Талант – ядовитейшая вещь. Я это знаю, поскольку сам испытал несколько раз в жизни приливы божественности, приливы тоски и мрака, слез по уходящему и много прочего. Мужик пашет, и знает, что делает добро, о котором никакой идиот не скажет, что оно не нужно. А поэт… Когда ты держишь зерно на ладони или суешь в рот кусок хлеба, ты не скажешь, что это ничто, ерунда и прочее. Когда ты читаешь рассказ, то стоит тебе быть только иначе настроенному, чем писатель, когда он писал рассказ, стоит только быть в плохом настроении, чтобы тотчас уверить автора, что это не рассказ, а галиматья, и автор спокойно может впадать в тоску. Словом, все это естественно и старо, как мир, – не стоит, значит, особенно терзаться.
11.01.58. Москва.
Здравствуй, милый Виктор! Как вы там поживаете? Что новенького, как работается? Как Африка и снятся ли тебе львы?
В Москве дела не очень… Журналы стоят в той же позиции, «Литературка» свирепствует…
Скоро я кончу экзамены, разделаюсь с институтом, поеду в Дом творчества писать рассказы и удивлять здравомыслящих людей.
Пока же за неимением времени пробавляюсь стихами. Закуриваю и пишу: Во тьме раздался странный звук Предвестием невнятных мук. Лицо свое поднял слепой И вдруг увидел над собой Кровавый солнца свет вдали, Дорогу долгую в пыли, Реки прозрачное кипенье, Хлебов дурманных поклоненье… Но небо мглой заволокло, И засветилась, как вино, Заря иных миров ужасных и т. д. или: Дорога с погоста пустая. Осенние дали чисты. Святая Россия! Святая! Всю ночь будешь сниться мне ты.
Такой галиматьей я потчую моих девиц, они ахают, говорят: как хорошо! После чего, кровожадно улыбаясь, я тискаю их. Видишь, даже такая поэзия может пригодиться. Пиши стихи!
А на днях я читал «Жизнь Вас. Фивейского» Л. Андреева. Ты читал? Если нет, то и не читай. Во-первых, потому что гениальнейшая вещь, после которой твои рассказы покажутся тебе еще более «не тем», а во-вторых, очень мрачная вещь, настроение только портить. Я бы в жизни не писал мрачных вещей!
Ну ладно, я чего-то заболтался, будь здоров! Пиши и не забывай, что на свете есть две стоящие штуки – Солнце и Ю. Казаков, который тебя приветствует.
Я – Ю. Казакову.
28.01.58. Ленинград.
Грустная и блудливая мыслишка о том, что все написанное – это все совсем «не то», что ничего порядочного мои слабые, сивые мозги никогда из себя не выдавят, и т. д. и т. п. Плохо мне как-то. Я очень серьезно это говорю и чувствую. Вот так, бродяга. Срочно надо мне попасть в Африку, но Лаптев ничего мне не пишет, и никаких сведений об этом материке я не имею.
Довлатова твоих рассказов НЕ получала, ты ей их НЕ давал! Она даже на это очень обиделась! Ты, бродяга, наверное сослепу, отдал их кому-нибудь другому. Маро Довлатова и «Молодой Ленинград» такая организация, где можно надеяться напечатать что-нибудь из твоих крамольных, аполитичных, безнравственных, глубоко нам чуждых произведений.
Что значит «в Детгизе вылетели два рассказа!!!?» Вышли из печати или их взяли за шкирку и выкинули из набора? Радоваться или горевать? За договор твой с «Совписом» очень радуюсь и тебя, мазурика, поздравляю. И все мои родственники тебя поздравляют и за тебя радуются. Хорошие у меня иногда бывают родственники!
Львы мне не снятся, ко мне не приходят. Сидят бедняги в клетках и читают Софронова. Политчас им ввели теперь, а то совсем было морально разложились звери…
Вдруг опять вспомнил сейчас одного своего командира роты. Очень был славный человек. Первый раз пришел знакомиться с ротой и говорит (пьяный, конечно, в сиську): «Чего смотрите? (А мы в строю стоим по стойке смирно и действительно смотрим на него очень внимательно.) Чего смотрите? Если у вас, щенки, острая бдительность, то притупите ее!» И мы притупили… Черт знает, почему вдруг это вспомнилось. От тоски, вероятно.
Пиши, Юра, мне. И пришли что-нибудь свое новенькое, а? Может, мне так завидно станет, что я и сам захочу работать! Стимул мне нужен сейчас. Стимул! Целую тебя, бродяга, в лоб и жму лапу.
Сегодня на секции прозы принимают меня в Союз, и Ричи Достян тоже. А тебя – нет! Ты не дорос! Ты серый, никому в нашей стране не нужный щелкопер! Очень мне тебя жалко!
В. К
Ю. Казаков – мне.
02.02.58. Москва.
Здорово, кэп! Дюйм воды тебе под киль и на палубу! Светлов намедни в Литинституте громогласно заявил, что познакомился в Ленинграде с толковым парнем: Ко… Кон… Концовским – так он сказал. Концовским был, наверно, ты.
Но, кэп, не презирай сонета – ибо, если ты Великий Писатель Земли Русской, то кто же тогда я? Выше этой у нас нет должности в литературе, однако я – выше тебя, кэп! И сейчас я тебе это докажу.
Ты ехидно писал как-то, что тебя принимают в Союз, а меня нет. Так вот, меня тоже принимают, причем – без книги, по рассказам, опубликованным в журналах. Рекомендации дают К. Паустовский, В. Панова и мой шеф Н. Замошкин. А? Ах, кэп, кэп…
Тебе этого мало? Пожалуйста, продолжаю. 15 января я был на дискуссии о Евтушенко и встретился там с моим итальянским переводчиком Витторио Страда. Тот завопил от восторга и потребовал рукопись моей книги, он будет переводить ее с таким расчетом, чтобы книга в Италии вышла чуть-чуть позже советского издания. И я дал ему просимое. Мне не жалко. Пущай итальянцы учатся.
Продолжать? Пожалуйста! Я получил письмо из Чехословакии. В этом письме – тысяча комплиментов и одна просьба. Просят написать очерк о Севере, о Белом море. Понимаешь, кэп? Не у тебя просят – у тебя, который, можно сказать, морской северный волкодав, который знает Север, как содержимое своих карманов, – нет, не у тебя, а у меня, хотя я пробыл на Севере без году неделю. А что ж я? Я переписал свои «Никишкины тайны» применительно… (к подлости, думаешь?) нет, применительно к Чехословакии и послал им. Пущай просвещаются.
2 фебруар 58 яр.
Детгиз хочет иметь с меня книгу о Чехословакии. Чехословакия хочет пригласить меня в гости пить пиво и глазеть (увы, наверно, только глазеть!) на разных чешских герлс. Ну, что ж? Я поеду… (Тяжелый вздох. Пауза).
Итак, я еду в Чехословакию!
Ага, кэп!
Дела мои прекрасны, настроение тоже. За исключением того, что недавно ночью после особенно обильной пьянки со мной случился психиатрический припадок с пеной на губах (на устах!), со слезами и стенаниями и немыслимой сердечной тоской и болью. Всю ночь я ревел как белуга, заснул часов в девять утра, а проснувшись, испугался и решил пить бросить. И не пью. Уже неделю.
Ну ладно, кэп, я закругляюсь. Как тебе работается? И чего сейчас пишешь? Да, я в программе вычитал, что по радио будет передаваться твой рассказ «Пути-дороги». Поздравляю! Молодец ты, не пей только, дурак, сопьешься!
Насчет Дубулт-то ответь, не шарахнешь ли в самом деле? Вот было бы славно! Мы бы с тобой работали на соревнование, а после обеда совершали бы длинные прогулки в соснах по берегу моря. Право слово, нажми там на своих. Да! Ведь ты же теперь член СП, черт побери! Тебе сейчас плюнуть раз – достать путевку в Дубулты. Давай рванем? Пиши мне по этому поводу не откладывая.
Будь здоров. Кланяюсь маме твоей, Олегу, да будет искусство ему пухом! Привет также и Светке, хотя она принадлежит к ненавидимому мной клану редакторов. У, собаки!
Да, недавно в ресторане подсел ко мне Ю. Сотник, сказал, что он писал внутреннюю рецензию на мою книжку в Детгизе, сказал, что вообще все рассказы – люкс, но «Никишкины тайны» – экстралюкс! И я с печалью вспомнил твою гнусную морду. Эх ты, кэп!..
Слушай, кэп, возьми в море старого бродягу Джима, а? А то мне все снятся львы и звон волн. Возьми меня замполитом, и я буду проводить беседы: «Марксизм – это такая биология…» Будь здоров! Салют! Лево руля! До встречи в таверне Слюнявого Боба, да? Твой старый друг, пират Джим. Джим темный человек и вместо подписи ставит крест:+.
Слушай, кэп, что я тебе говорю, Джим Вшивый Нос! Тебе надо бросить якорь в приюте деревянных человечков. Встретимся в таверне Слюнявого Боба, в Дубултах, а? Кэп, давай полчеловека – так старые моряки-пираты обозначают левый поворот, понял? Бери курс на Янтарный берег, выходи из канала Круштейна, подымай черный флаг, раскупоривай бутылку рома и – Матрос, забудь о небесах, Забудь про отчий дом! Чернеют дыры в парусах, Распоротых ножом!
Я тебя буду ждать, и, когда ты сойдешь на берег, когда падет первая звезда и пронесутся траурные скакуны сумерек, когда сосны, дохнув сизым туманом, закроют глаза и впервые мигнет нам Дух Великой Ночи; а в Таверне Слюнявого Боба засветится розовая лампа, и гранатово загорятся капли смолы на бревенчатых стенах, и в камине будет с треском пылать огонь, – мы с тобой сядем за сосновый стол, закурим трубки, разольем по кружкам грог и начнем повествование «Страшный конец Джима Вшивого Носа, или Необычайные приключения пиратов XX века»! И так мы будем жить месяц, и напишем удивительную книгу, которая издастся в Детгизе молнией огромным тиражом и потом десятки лет будет переиздаваться и переводиться во всех странах мира. И когда мы вздохнем в последний раз и навсегда закроем глаза, и грозный бог вечности Бобао зловеще ударит в грохочущий тамтам, призывая души наши на суд, – книгу нашу привяжут нам к ногам, наклонят доску, мы скользнем по ней и тихо ляжем на грунт рядом с бессмертными и веселыми пиратами, о жизни и смерти которых мы поведали миру так много лет назад…
Это я тебе говорю, я – Джим Вшивый Нос, и, говоря это, имею в виду Дом творчества в Дубултах, куда я скоро поеду. А, кэп?
Слушай, кэп, я посылаю тебе книгу свою. Береги ее, ибо книга эта уникальна, ибо она – первая моя книга, ибо она претерпела великие мытарства, не менее трагичные, чем герой этой книги. Я страшно люблю своего медведя? горжусь тем, что не пошел на поводу у массы редакторов и рецензентов, которые предлагали искоренить в ней дух свободолюбия. Написана она с гениальной простотой и, конечно, со временем станет классическим образцом повестей о животных. Это я говорю очень серьезно, так как ни один мой рассказ не нравится мне так, как нравится эта книга. Прочти ее медленно, прочти ее один, вечером и после прочтения тихо разденься, закрой глаза и со слезами подумай об ее авторе. Эту вещь выбросили из сборника, который идет у меня в Детгизе.
Сейчас я корпею над дипломом: надо еще раз пройтись по рассказам, сдать их, получить отпечатанными, вычитать, опять сдать и тогда уже я свободен на три месяца и вновь принимаюсь за презренное дело писательства, тогда уже я возьмусь и за мистический рассказ о внезапной смерти ленинградской девушки, и за другие вещи, и за приключенческую повесть.
Ю. Казаков (имя Джима в миру)
5.03.58. Дубулты.
Халло, кэп! Я получил письмо от Паустовского. Таких писем в истории литературы раз-два и обчелся. Вот что он пишет мне (дословно): «Я не могу без слез читать Ваши рассказы. И не по стариковской слезливости (ее у меня нет совершенно), а потому, что счастлив за наш народ, за нашу литературу, за то, что есть люди, способные сохранить и умножить все то великое, что досталось нам от предков наших – от Пушкина до Бунина. Велик Бог земли Русской!» Каково! Робей, бродяга!
Живу я в Дубултах дней уже двадцать. Пишу. Ты меня смутил, сволочь, в Ленинграде, помнишь, я тебе рассказал сюжет с призраком-пьяным и со смертью в конце. Ты сказал, что это мура. Я, хоть и кажусь наглым, человек весьма чюствительный, нервный, мнительный, тонкий – и после твоих слов у меня засосало под ложечкой, и за рассказ я уж больше не мог взяться. Только здесь я за него взялся и сделал-таки. Такая мистерия получилась!.. Но здорово, я доволен, хоть, как говорят у вас, это и посмертный, по-видимому, рассказ.
Насчет Тэдди, так ты, верно, с пьяных глаз читал и ни черта не понял. Вещь эта написана для детей. И написана добротно, звучно, с предельной реалистичностью. И то, что ты оценил его ниже моих людских рассказов, говорит о тебе только с плохой стороны: ты начал спиваться и тупеть.
Напиши мне, подлец, в Дубулты, я тут пробуду числа до первого апреля. Делаешь ты что-нибудь? Пиши!
Начало моего рассказа «Глухари»: «В просторной пустой избе лесного объездчика умирал от чахотки Павел Владимирович Акользин – бывший кандидат и доцент, бывший москвич и теперешний лесничий, не успевший даже вступить в должность. И эта изба, люди, живущие в ней, лес за окном, частые дожди и ветры, и его смерть казались временами Акользину чем-то неестественным, диким, ненастоящим, хотя как раз все было вполне естественно, закономерно и вовсе не дико».