355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Веслав Мысливский » Камень на камень » Текст книги (страница 6)
Камень на камень
  • Текст добавлен: 11 августа 2017, 13:30

Текст книги "Камень на камень"


Автор книги: Веслав Мысливский


Жанры:

   

Прочая проза

,
   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 29 страниц)

– Глядите, Бартоломей! Эй! Давай! Езжайте! Н-но!

А они нет чтобы сразу вожжи натянуть, вздумали усесться поудобнее, вожжи из правой руки в левую переложить, и даже не дернули толком, так, чуть взмахнули, будто бы от хаты отъезжали, кобыла спервоначалу и не поняла, чего от нее хотят. Потом только, когда услыхала «н-но!» Да и «н-но!» это – так плугом взрезают первый пласт: «но-о-о-о!» Всего-то и успела лошадка напрячься, воз дрогнул – и стоп, потому что было уже поздно. Дальняя машина уже к возам подъезжала, а за ней, как змея, машины и машины, конца-краю не видать.

– Чтоб вас! – обозлился я на Куся. Вдобавок я быстрей их с места стронулся и воткнулся дышлом в ихние снопы, лошади моей морду своротило набок. – Не в войске вы служили, а черт-те где! Так бы канителились, дня б не провоевали! Давно бы землю грызли. И надо же, чтоб вас вражья сила не в конец, а в самое начало занесла! Поставила б кобыла ваша передние ноги на асфальт, и хорош! Кнутом бы вам ее, а не вожжами! Наподдать как следует, не жалеть! – И со злости что было сил рванул вожжи, едва лошади нашильником голову не оторвал, и еще хлестнул пару раз, не тал-то легко с полным возом снопов отъезжать назад.

Разозлились и на других возах мужики.

– Туды его растуды!

– Чтоб им провалиться!

– Поудобней захотелось сесть!

– Еще перекреститься забыли!

– Встанут такой, раззява, и как столб! Ни обогнуть, ни проехать!

– Им бы с этим светом прощаться, а не хлеб возить!

– Сыновей надо за шкирку из города, пусть помогают!

– Сами в могиле одной ногой, а за землю держатся! У вас ее полно будет, когда сверху присыплет!

– Нет бы землю государству отдать, мучают зазря!

– Деревня должна вперед идти! А как тут пойдешь, когда такие раззявы на пути!

Проклятия, ругань, издевки обрушились на Куся. А они только съежились, голову втянули, плечи опустили и так сидели, ждали, пока пронесет. А может, между колен перебирали четки, словно дожидаясь своей очереди в гминном правлении или в кооперативе. Жаль мне их в конце концов стало, да и злость прошла, какой толк злиться на того, кто не виноват, и я закричал:

– Эй, Бартоломей! Может, пересядете на мой воз, а я на вашем поеду?!

Не думал я, что за живое их задену.

– Ишь чего, пересаживаться! Что мне, на своем плохо? Я дольше твоего хозяйствую. И моргов у меня побольше, чем у тебя. Никто за меня не пашет, не сеет, значит, и на возу моем никому не сидеть. Восемьдесят два года в деревне живу, было когда кой-чему научиться.

На это кто-то из мужиков:

– Восемьдесят два года – и за жизнь трясутся, чтоб их леший!

А кто-то щелкнул кнутом, лошадей прямо в дрожь бросило. Кусь не спеша обернулись, посмотрели на нас как-то чудно и сказали:

– Не за жизнь, а за кобылу.

И всем вдруг стыдно стало. Ни один словечка не проронил, у мужиков как языки отнялись. Только кто-то вожжи натянул тихонечко: тпр-р-ру! – и тоже не потому, что лошадь на месте не хотела стоять, а, видать, вожжи жгли руки. Даже за куревом в карман никто не полез. А ведь что может быть лучше, чем закурить, когда нечего сказать или стыд заедает. А из Куся точно обида полезла наружу. Не обязательно на мужиков, а так, вообще:

– Восемнадцать годков ей, брат, стукнуло, хорошо, хоть тянет еще. Это все равно что собаке десять, а человеку – смотря сколько кому отпущено. Вороны – эти дольше живут, да где их теперь найдешь? Вороны, грачи, а люди: вороны, вороны, на всех. Уж она у меня, брат, раз померла. Я картофельное поле пахал, гляжу, чего-то лениво ногами шевелит, я ее и ткнул кнутовищем и кричу: н-но! А она, брат, бух на колени и с колен на бок. Я подскочил, может, думаю, у ней в брюхе резь. Схватил за узду и тяну – вставай. Дай-ка, думаю, я тебя кнутом. Хлестнул, и тут вижу, смерть это, а не резь. Шею выгнула, а встать нету сил. Что тут делать? Дай совет, господи, кобыла у меня подыхает. Но небо молчок. Только воронье да грачи: кар! кар! Ну, присел я на корточки, морду ее положил на колени, прижал к себе и говорю: вставай, ты чего, посередь поля вздумала умирать? Давай уж вместе помрем. Недолго нам осталось. Вставай. Сколько вместе горбили, а помирать врозь? Разок-другой еще сюда приедем, и конец. Может, господь только это картофельное поле нам и рассудит вспахать. Вставай. И встала.

Засопели, закашляли старый Кусь, в грудь стали себя колотить – у них там чего-то застряло, – отхаркались, сплюнули и снова повернулись к возам и дальше продолжают:

– Раз дед мой, Миколай, рассказывал, что когда-то в стародавние времена господь богатства делил. Всех созвал, кто был на земле, потому что хотел по справедливости. А самыми первыми князья явились, судьи, купцы и иные богатые. Ехали-то на повозках, в каретах, в колясках. Да наперегонки, кучера коней нахлестывали, аж кнутовища ломались. А мужики, известное дело, у кого и была лошадь, ее жалел, вот и шли пешком. И хоть к богу, а путь неблизкий. Ну и пока дошли, он уже все тем раздал. Опечалился господь наш, что еще остались люди, ведь которые первые пришли, сказали, больше никого нет. Да еще видит, мужики одеты худо. На ногах лапти из липового лыка, на плечах посконные рубахи, веревками перепоясанные. Шапок даже нет, чтобы перед господом снять. И еще сильней опечалился господь бог.

– Что же вам дать, золотые мои? – говорит. – Я все пораздавал. Остался только терновый венец на голове да обрывок плащаницы, что на мне видите. Я, как и вы, нищ.

И, как сидел, подбородок кулаком подпер, голову склонил и думает, думает. Мужики видят, ничего тут не придумаешь, и один говорит:

– Ну, мы пойдем, господи.

А им господь бог:

– Погодите. Дам-ка я вам малую толику моего терпенья. Возьмете его и все выдюжите. Потому как терпенье человеку нужней, чем богатство.

Задумались Кусь, засмотрелись на бегущие мимо автомобили. И на возах все следом за ними тоже на бегущие автомобили уставились. Может даже, чуть поубавилось в мужиках на эти машины злости. И тут, показав кнутом на дорогу, Кусь закричали:

– Эвон, двести!

– Что двести? – удивился я.

– Проехало столько.

– И зачем считаете? Жалко времени, и не стоят они того.

– Как же, коли больше делать нечего, надо хоть считать. Отец мой покойный, память ему небесная, всегда мне наказывал: считай, считай, сынок, пригодится, чай. Раз, брат, летом в воскресенье лежали мы в саду под яблоней, я уже кавалер был. Отец молчит, и я молчу. Отец надвинул шляпу на лоб, верно, спит, думаю. Ну и я закрыл глаза. А он вдруг говорит:

– Три тысячи пятьсот восемьдесят три.

– Что три тысячи пятьсот восемьдесят три? – спрашиваю я, потому как подумал, вроде приснилось что-то ему.

– Яблок на дереве, – говорит.

– Откуда вы знаете?

– Сосчитал. Я всегда считаю, когда муторно на душе. И ты считай. Начни с малины. Малины на кусте немного, не надсадишься. Потом попробуй ягоды на терновнике сочти. Потом разломай головку мака и пересчитай все зернышки. На взгорок подымись, сосчитай поля, луга, межи. Все считай, что ни попадя, – голубей, тучи, людей на похоронах, колья в изгороди, камни в реке. Только не сиди без дела. А сумеешь когда ночью звезды на небе перечесть, знай: сносливый ты и все переможешь. Я-то не сумел, но ты попробуй, а ну как получится.

– Эй, Бартоломей! – крикнул кто-то с дальних возов. – Вроде просвет сделался, езжайте!

Хотя не видать было никакого просвета. Машины все гуще ехали. Уже тесно им становилось, гудели друг на дружку, огнями сверкали, тормозили одна перед другой.

– Жита телегу, паразиты, по-людски свезти не дадут! – крикнул Вицек Мажец у меня за спиной. – Жрать-то небось охочи. Только подавай.

И снова злость полыхнула с возов.

– Наплодилось их, гадов!

– Ой, не гады они, не гады, Винцентий, чума настоящая!

– Неужто и бога на них нет?!

– Что тут бог сделает?! Бог мир без машин сотворял! А их, видать, дьявол.

– Прям, дьявол. Повалить бы на дорогу дуб, пускай убиваются, разрази их гром.

Вдруг Стах Брожина встал, раскорячив ноги, на снопах и, повернувшись к дороге, начал размахивать кнутом.

– Эй, вы! Остановитеся, черти! Дайте мы проедем, а там катитеся дальше! – Так кнутом махал, что лошади всполошились. Рванули, и он, как стоял, упал на снопы. Все в смех. Стах не сдался, снова вскочил: – Эй, вы! – Но, видя, что мало толку перекрикиваться с автомобилями, давай подзуживать мужиков: – Эй, мужики! Мы что, бараны?! А ну, выйдите кто на дорогу да помашите! Может, остановятся!

– Жди, остановятся. Кабы все вышли, тогда, может, запрудили б дорогу!

– Это тебе не вода, запруживать! На таких только с косами, вилами, дубинами! С ними по-другому нельзя!

– Или камнями по стеклам!

Ярость прокатилась по телегам. Даже Кусь не выдержали и закричали:

– Крест на них нужен! Крест бы остановил! Против креста не пойдешь! Сбегал бы который в костел! Далеко ль? Принести крест и с крестом выйти! Ксендз не откажет. Скажем, что через дорогу никак не переехать.

– Чепуху болтаете! Плевать они хотели на ваш крест!

– Тьфу, антихрист, безбожник. Крест для него чепуха. – У старого Куся даже голос сорвался. – Еще целовать будешь этот крест, охальник. Зачем у дорог кресты ставят, часовни, распятия? Чтоб уберечь тебя от беды, когда будешь ехать или идти. А на перепутьях? Чтобы знал, в какую сторону свернуть, ежели заплутаешь! В ту войну, брат, шли мы раз по такой дороге, как эта. Войско шло, не гражданские. И дорога куда уже была. И не асфальт, по-нынешнему, а пыль. А навстречу покойника в гробу несли, и впереди крест. Мы только услышали: «Упокой, господи, душу», а командир: выше ноги! Не пылить!

В эту минуту Стах Брожина, который сошел по малой нужде со своего воза, кинулся к телеге Куся, застегивая по дороге штаны.

– Проваливайте! К чертовой матери! – И как держал в руке кнут, так и огрел Кусеву кобылу раз, другой. – Это из-за вас, из-за вас стоим! Н-но! Н-но!

Кобыла напряглась, дернула. Кусь повисли всем телом на вожжах, кобыле аж голову набок свернуло, и не пускают:

– Тпр-р! Стой! Она-то чем виновата, злодей!

А Стах, рассвирепев, перехватил кнут в правую руку и давай охаживать кобылу по спине, по бокам, по ногам.

– Н-но! Н-но! Ты, такая-разэдакая! Вперед! Эй!

И, наверное бы, она под этими ударами пошла на машины, потому как деваться было некуда, но Кусь, упершись спиной в снопы и не выпуская из рук вожжей, держали ее сколько было в стариковском теле сил. И кобыла, задрав морду, напирала на дышло слева, справа, задом приседала до самой земли, но с места не сдвинулась.

– Кончай, Стах! – крикнул я.

Но тот как сбесился. Шапка у него с головы слетела. Рубаха вылезла из портков. А он знай лупит. Вдруг кобыла рванула в сторону, дрога треснула, дышло полезло вверх, казалось, сейчас воз перевернется.

Я соскользнул со снопов, схватил Стаха за плечи и отшвырнул в поле. А он размахнулся и кнутом меня по голове, хотел еще добавить, но я увернулся – и его за горло. У него глаза выпучились, язык вывалился наружу, и сам на колени упал. А мужики на возах:

– Господи! Задушит его! Пусти! Шимек!

Слышу, хрипит, тогда только я его отпустил.

– Чтоб рукам больше воли не давал, – сказал я. – В другой раз не отпущу.

Кусь слезли со снопов, выпрямили дышло, поправили упряжь на кобыле и, похлопывая ее, поглаживая, стали жаловаться, точно самому себе:

– Как он ее, а? Как же он ее. Аж шкура дрожит. И за что? За что? Ну, будет, будет, успокойся.

– Бартоломей, – сказал я. – Хватит с кобылой нянькаться, залазьте на снопы. Можно будет ехать, а мы опять не успеем. Хватит, настоялись уже.

– А откуда ты знаешь, может, это господь нас в наказание тут поставил, вот мы стоим и стоим. А они едут и едут. Некуда, брат, спешить. Воскресенье. И так каждый воз противу бога грех. Чем возов меньше, тем меньше грехов. В день седьмой, сказано, отдыхай. Господь бог сказал, не человек. А он всему учет ведет. Ежели не сам, так у него свои учетчики есть. Не хуже псы, чем у нас на земле. Жаль, я торбы с овсом кобыле не прихватил. Хотя бы поела пока.

И начали обратно на снопы карабкаться. С трудом это получалось у них.

– Может, я слезу, помогу, – сказал я.

– Чего это ты будешь мне помогать. Тоже не мальчишка небось. Я в былые годы вмиг на тополь взбирался. И без ничьей помоги.

Наконец кое-как взгромоздились. Сели, взяли в руки вожжи и кнут.

– Ну видишь, еще бы и нынче влез.

– Вы поглядывайте, – сказал я.

– А я что делаю?

Тихо снова стало на возах, даже ругаться никому не хотелось, только машины перед нами громыхали, визжали, гудели и иногда фыркал чей-нибудь конь.

– Чего это вас не слышно, Бартоломей? – спросил я, потому что уж чересчур тихо показалось мне. Столько взъярившихся возов, и ниоткуда ни слова.

– Ты ж мне велел глядеть, я и гляжу. И куда только, бес им в ребро, едут? Убегают, что ль? И от кого? Вечно-то ехать не будут. Быстрей им это еханье наскучит, чем нам стоянье. Лучше бы, конечно, не стоять. А злиться нечего, не поможет. Сколько всякого человек должен снести, еще похуже этого стоянья. И сносит. Иной раз покажется, не снести больше. А сносит. И никогда не скажет, что худшего не снесет. Потому как хуже худшего на этом свете бывает, и хуже наихудшего, и так без конца. А у человека на все только терпенье есть. Вот он и обязан стоять, покуда не выстоит своего. Вроде как дерево. Дерево-то стоит и стоит. Года, века. Там, где посажено или где ветер посеял. Не выбирает места, стоит от зачатья. А изо всех деревьев дольше всего дуб. А меньше всего тополь. Потому и никудышное дерево. Даже топорища не вырежешь. А дуб, брат, скала. Из него все чего надо сделаешь. Порог, ступицу, бочку, крест и что хошь. А отчего? Оттого, что не злится, не чертыхается, стоит. Иной раз криком не помочь, плачем не помочь, косой не помочь. И ни бог, ни люди тебе не помогут, одно лишь терпенье твое. И даже когда помирать придет час, не так будет страшно, потому что смерть, брат, это тоже терпенье. Вот и мы переждем их, переждем. Много всякого пережидали без ничего, кроме терпенья нашего.

Я не думал, что делаю. Только будто кто-то ножом ткнул меня в бок. И я соскочил со снопов на землю.

– Подайте назад, мужики! – крикнул. – Я еду!

Тревога пронеслась по возам:

– Не сходи с ума, Шимек!

– Чего это на тебя накатило?

– Не проедешь!

– Машина за машиной, машина за машиной!

– Во имя отца и сына, опомнись!

Я поправил лошади нашильник, узду, потрепал ее по загривку, проверил постромки. Ни раздражения во мне не было, ни злости.

– Шимек, побойся бога! – Кусь всем телом перегнулись со снопов. – Тогда бы уж мне надо, брат. Я самый первый стою. И до смерти мне полшага. Да и кобыле охота помереть.

Я взял в руки кнут, вожжи, но мужиков как пригвоздило к земле, вижу – стоят.

– А ну, подайте назад! Мне из-за Куся не выехать!

И вдруг словно страх на всех напал, стали мужики один за одним пятить возы, задирать лошадям морды, хлестать их по спинам, покрикивая: тпр-ру! назад! Дроги, оси трещали, сыпались проклятья, потому что не так-то легко подать назад телегу, полную снопов.

Я потянул лошадь назад, потом вправо и поначалу съехал на поле. А потом, огибая воз Куся, хлестнул коня – и н-но! к дороге.

– Господи Иисусе, на погибель едет! Стой! Остановись! Шиме-е-ек!!

По небу прокатился охриплый голос Куся:

– Перекрестись хоть!

Я привалился плечом к телеге, кнут в руке жег мне пальцы. Лошадь шла ходко, может, чувствовала, какое препятствие ее ждет. Уже дышло к самой дороге приблизилось, а она вдруг забоялась, мотнула головой. А там как раз было в горку. Я стегнул ее по хребту, по ногам. Она напружилась, уперлась задними копытами в землю. Н-но! Н-но! Сейчас выскочит прямо на машины. Но тут воз потащил ее назад, а может, она этих машин испугалась. Я изо всех сил уперся плечом в снопы и снова огрел ее кнутом по ногам, раз, другой, она даже присела. И пошла. Уже передними копытами застучала по асфальту. Уже и передние колеса выехали на дорогу. Я размахнулся и еще раз ее кнутом, точно хотел разогнать эти летящие у нее перед мордой машины. Уже и мои ноги ступили на асфальт.

Вдруг что-то сверкнуло мне прямо в глаза. Загудело пронзительно над самым ухом. Я услышал визг колес. Что-то с грохотом треснуло и подрубило меня, как дерево. В первую минуту я ничего не видел, словно туман меня обволок, и не чувствовал ничего, только какие-то голоса вдалеке слышал, крики. Потом туман стал помалу редеть, и я увидел слева от себя здоровущую брешь, а в этой бреши светловолосую голову – вроде бы спящего человека, но всю окровавленную. Я попытался встать. Но точно не было у меня тела, только воля одна. Передо мной на асфальте лежали мои ноги, перекрученные как корни, тоже все в крови. И кровь будто через них из меня вытекала, разливалась вширь. Хотя я и не чувствовал в ногах боли. В голове мелькнуло: видать, не мои. И кнут, который я держал в правой руке, показался не моим, как и рука. Откуда кнут? Я не мог вспомнить, на что он мне понадобился. Все было как во сне. Только дорогу я узнал, сообразил, что не снится она мне, потому что вдоль нее уже не росли акации.

Какие-то люди надо мной собрались. Я не понимал, зачем? Кричали что-то, головы у них на шеях точно у индюков тряслись, руками махали, и все больше и больше их становилось надо мной. И все громче кричали, все быстрей махали и смотрели на меня с бешеной злобой. Кто-то эти мои ноги, лежащие на асфальте, пнул. Но я совсем не почувствовал боли. А какой-то тип ко мне наклонился, глазенки у него были рыбьи и рубашка в клетку.

– Живой, – услышал я, да и как было не услышать, он своим криком мне уши просверлил.

И давай меня за плечи трясти. И, должно быть, разбудил – я увидел, что сижу, вжавшись в снопы, и люди надо мной настоящие, не из сна. Рядом стояла моя лошадь, запутавшаяся в постромках, дышло ей голову задрало до небес.

– И такой хам живой!

И тут я почувствовал, что это моя рука держит кнут и через кнут наливается какой-то неистовой огромной силой. И начал вслепую хлестать кнутом перед собой, по орущим ртам, рубашкам, глазам.

– Вы, сволочи! – Мне казалось, я на весь мир крикнул, хотя, может, этот крик застрял у меня в глотке. Потому что опять все заволокло туманом. Словно опять не стало у меня тела. Кто-то вырвал кнут из моей руки. А когда туман через минуту рассеялся, я увидел стоящего возле меня на коленях Куся.

– Живой. Слава богу, живой.

III. БРАТЬЯ

Решил я написать Антеку со Сташеком письмо насчет склепа. Пошел в магазин, купил бумаги, ручку, перо, чернила. Когда я кому письма писал? Даже припомнить бы не смог. И в школу из дома давно никто не ходил, вот и не было в таких вещах нужды. Только пустая чернильница где-то валялась с той поры, когда мать еще была жива и писала сыновьям. Потому что я им, хоть мы и братья, не писал с того времени, как они из дома ушли. Да и они мне тоже. Так уж получилось. Они в городе, я в деревне. У них своя жизнь, у меня своя. Об чем тут писать? О том, что у нас в деревне? Да им, может, и не очень-то уже хотелось деревню вспоминать. А лезть со своей жизнью в чужую жизнь, пусть бы и брат к братьям, какой прок? Правда, раз в два-три года который-нибудь заглядывал домой, так что более-менее известно было, что у кого. Этот побывал за границей, тот машину купил. Этот получил квартиру, три комнаты с кухней, а тот развелся с женой и женился во второй раз. У этого дочь и сын, а у того только сын, да вот учиться не больно хочет. А что у меня? Ну, когда умерла мать, я им телеграмму послал: «Мать померла. Приезжайте». А через несколько лет вторую: «Отец помер. Приезжайте». Вот и все, что у меня. И даже если бы еще чего, разве им интересно знать?

Пока мать была жива, она на каждый праздник несколько слов, а напишет. И на именины, в день Станислава и Антония. А иногда просто так, когда заскучает по ним или дурной сон увидит. Или когда муку просеем, она им отправляла посылки, а в посылке письмо. И они, когда благодарили ее за эту муку, всем передавали привет. А при случае «и Шимеку». Чего еще нужно? Братьями ведь мы не переставали быть.

Но склеп – это склеп, раз в жизни строится, надо было у них спросить, хотят они вместе со всеми лежать, потому что я запланировал восемь отделений, чтобы и им хватило места. Но может, они желают там, у себя, зачем мне тогда лишние расходы, я поменьше склеп поставлю. И хоть я им желаю долгих лет счастья и здоровья, но ведь когда-нибудь придется помереть, все живые рано или поздно помирают. И пускай они мне сразу отпишут, а то я уже место купил, и цемент достал, и с Хмелем уговорился. Наверное, они помнят Хмеля, он еще до войны склепы ставил, на нашем кладбище половина склепов его. Поставит и нам, удобный, прочный. Остается только сказать ему, что братья согласны.

Целый вечер я канителился с этим письмом. И не так чтобы очень расписался, до конца страницы не дотянул. Просто хотелось кроме этого склепа еще о чем-нибудь написать. А то глупо: первое письмо за столько лет вначале «Дорогие братья», и листок не такой уж большой, да еще пополам сложенный, а исписан не весь. Но ничего выжать из себя не смог. Думал, думал, даже выпил рюмочку. А тут вдруг вспомнил, что коровы еще не доены. Зажег лампу, взял подойник, и потом, в хлеву, то же самое: из-под пальцев молоко брызжет, а я все думаю, что бы еще написать. Но так и не удалось растянуть письмо, чтоб хотя бы «храни вас господь, целую, Шимек» получилось на другой стороне. Всего и вышла-то слов неполная горсть, а мыслей было до потолка. Конечно, можно бы написать, во сколько мне этот склеп встанет – место, и материал, и работа. Но я подумал, еще обидятся и ответят, что хотят лежать там, где живут.

Точно не собственным братьям, а в какую-то контору писал. А в контору, известно, тут не только надо следить, как бы против себя часом не написать, но и чтобы слово к слову было подогнано, и чтоб не смеялись слова над собой, а то вся контора на смех подымет. И чтоб не слишком длинно, кто длинное станет читать. Я служил в гминном правлении, знаю. Начало и конец обычно прочтут, а середина будто господу богу написана. Хотя бывает, что в середине самое наболевшее.

И братья-то – один магистр, другой инженер, так им не напишешь, как говоришь. Говоришь шаляй-валяй и чем покороче, в деревне главное работа, а слово потом. И, по правде сказать, с кем разговаривать-то? С плугом, косой, мотыгой, вилами, с полем, с лугом? А если уж очень разберет охота, лошади скажешь пару слов или господу богу, а чаще всего в мыслях самому себе. Ну и вечером дома, после работы, иногда Михалу. Да только с Михалом говорить все равно что с лошадью или с господом богом или в мыслях с самим собой. Спросишь его, ну как, был сегодня в деревне, или: съел лапшу – я тебе оставил, или: заходил кто-нибудь к нам? Он как всегда ничего не ответит, и это все за целый день. А иной раз и того не захочется, сразу валишься спать: когда умахаешься в поле – и человеческие слова позабудешь.

Хотя не всегда есть работа. Осенью, случается, зарядит дождь, ни в поле выехать, ни в деревню пойти, вот и тянет поговорить как брат с братом, а не только что на дворе льет и льет и до каких пор лить будет? Но неохота его ни о чем больше спрашивать. Ну, может, глаза он на тебя подымет, а услышал ли, нет ли, не поймешь. Иной раз и взглядом куда-то далеко-далеко убежит. Что толку спрашивать? Но бывает, жаль мне его станет, как-никак брат, и захочется спросить: Михал, скажи, кто тебя обидел? Но даже если б он и ответил, не поможет это ни ему, ни мне. Так, верно, оно и лучше, что я не знаю.

Опять же, когда я сел писать письмо, думал его спросить: от тебя привет Антеку, Сташеку передавать? Но не спросил, а им написал, что и Михал вам шлет привет.

А на следующий день под вечер пошел с этим письмом по-соседски к Кусьмерекам. Рысек ихний в профучилище в город ездит, а хорошо б кто-нибудь помоложе прочитал. Вдруг теперь уже не так пишут или я ошибок насажал, а они, хоть и братья, тоже могут обсмеять.

– Слава Иисусу.

– Во веки веков.

– Рысек дома? На-ка, – говорю, – Рысь, прочитай мне письмо. Братьям написал. Поправишь, если что не так. Раньше по-одному учили, теперь по-другому. А я тебе за это как-нибудь в воскресенье мороженца куплю.

Тут Кусьмерек, который у плиты сидел, с трудом перемогая душивший его кашель, потому что астма у мужика, прохрипел:

– Скажешь тоже, мороженца. Ты ему четвертинку поставь. У него только водка да шлюхи на уме. – И закатился так, что пришлось Кусьмерихе колотить его по спине. – Вон, приехал вчера из училища, пьяный как свинья. Тетради, книжки – все потерял. Опять новые покупай. И еще объяснение пиши, что на молотьбу его задержал. А этот скот только-только из логова вылез. Всю ночь мать ему башку капустой обкладывала, раскалывалась она у него. Вишь, зенки не разлепит никак! Ведро воды уже выхлестал. Вот бы к ученью так. Нет, олух царя небесного. Деньги обидно впустую переводить. Но велят учить, иначе землю не перепишут. – И вдруг отцовское бессилие в нем, что ли, заговорило, закричал хрипло: – Я тебе, ирод, покажу, воротись еще у меня когда пьяный! Выгоню как собаку!.. – И опять его начал душить кашель.

Рысек в ответ буркнул что-то под нос, протер глаза и принялся читать.

– Громче читай! – пустил петуха Кусьмерек, едва отдышавшись. – Чего-то и не слыхать тебя!

Рысек послушно стал читать громко. Видать, побаивался отца после вчерашнего, иначе бы так легко себе приказывать не дал. Но что-то не очень у него дело спорилось. Мекал-бекал, спотыкался как на кочках. Меня каждое слово ножом резало – казалось, это я так написал. Чуть было не сказал, дай сюда, я наново перепишу. Но подумал, наверное, он не протрезвел еще, и стал его подгонять:

– Читай, Рысек, читай!

Парень даже под лампу встал, мол, света ему мало. Но все равно было мало. Он обозлился: лампочка мухами засижена, вытереть некому, не ему ж вытирать, он учится. И на отца, чтобы кашлять прекратил, а то его сбивает.

Кусьмерек весь сжался, даже рот кулаком заткнул. Но не больно это чтению помогло, парень и дальше тащился по письму как пьяный. Потом вдруг совсем остановился и, будто задумавшись, стал в затылке чесать. Думал, думал, пока я у него не спросил:

– Над чем задумался?

– Могила, – брякнул он.

– Что могила?

– Вроде неправильно написано. Через «а» надо писать. Открытый слог.

– Раньше всегда писали через «о», – сказал я. – Разве что теперь по-другому.

Он вроде бы смутился. А Кусьмерек, который ни жив, ни мертв сидел, сдерживая в себе этот кашель, чтобы не мешать сыну читать, распрямился и закричал надрывно, с болью:

– Видал, как он знает, паразит! Опять небось провалится! Третий год в одном классе будет сидеть! Слава тебе господи. А приедет – умничать тут мне начинает, сопляк! Кукурузу вместо ржи велит сажать. Да что ты понимаешь, бестолочь, когда не знаешь, как «могила» пишется! Вот и оставь такому хозяйство. В два счета все разбазарит. Пузом кверху будет валяться да поглядывать, как у него хлеб растет. Сходи на кладбище, лежит там в открытой могиле кто?! Землей все присыпаны, плитами привалены. Мертвые навеки отделены от живых. Тот свет от этого. И будь ты хоть ближайшая родня, а не смей заглядывать, как там кому после смерти. Чтобы знать, каково здесь, нужно жить, а чтобы знать, как там, надобно помереть. Ой, придет когда-нибудь и твой час, обормот, никуда не денешься. Увидишь, как хорошо в открытой могиле лежать. И никто даже над тобой не постоит – ты ж будешь ровно собачья падаль гнить и смердеть. Молить будешь, чтобы кто-нибудь взял лопату и присыпал тебя землей. – Чуть было не разжалобился Кусьмерек, но вдруг жалость сменилась злостью: – А тут еще ему, заразе, выкладывай каждый месяц по двести злотых на завтраки да сотню на автобус, всего три сотни! А книжки, тетради где?! И вечно чего-нибудь новое выдумывают, на то, на это! А на что?! На что?! – И так закатился, что добрых несколько минут не мог унять кашель. И глаза у него осоловели – ну прямо собрался на тот свет.

– Господи Иисусе! Юзек! Юзек! Юзек! – завизжала Кусьмериха.

Бросился и я спасать ее мужика, хотя не очень-то знал как. И Рысек заскулил:

– Тятя! Тятя!

На счастье, что-то прорвалось в Кусьмереке, и он облегченно вздохнул. Только глядел на нас, будто не узнавая, – так его за эту короткую минуту скрутило, точно косил целый день на угоре.

Жаль мне его стало. Известное дело, отец, хочет, как лучше для своего дитяти.

– Не серчайте, Юзеф, – сказал я. – Молодой, до смерти ему еще далеко.

– А разве я ему, паразиту, велю помирать? Учиться велю.

– Ничего вы не сделаете. На то они и молодые – их ни к ученью, ни к смерти не тянет, – сказал я, потому что мне и парня стало жалко. Виноват он, что неуч? Я только подумал, что зря пришел с этим письмом. И дальше не велел читать.

– Довольно, Рысек. Пусть будет, как есть. Еще напортишь своими поправками. – И забрал письмо. А тут Кусьмерек словно бы за Рысека обиделся.

– Кто ж так родным братьям пишет? Надо было начать: во имя отца и сына и святого духа. Скорее бы вспомнили отчий дом. А то и подбросили б кой-чего на этот склеп.

Вдруг Рысек вылез, что немодно теперь с бога письмо начинать. Учили их на уроке писать письма, он знает. Кусьмерек так и взвился:

– Ах ты поганец, господь бог тебе немодный?! Для этого я тебя учу?!

Но и Рысек уже позабыл про страх и нахально отцу, что ученье ему ни к чему. Пусть отец выделяет его долю, и он женится.

Я повернулся и пошел, зачем мешаться в чужие дела? Пусть без меня ругаются.

На другой день я наново переписал письмо, потому что Рысек своими грязными лапами все его захватал. И еще приписал, что, если они соберутся ехать, пусть захватят мешочки под муку, я как раз пшеницу просеял, хорошая получилась мука. Так просто написал, не верилось мне, что они приедут, а письмо из-за этого сделалось чуть подлинней.

Через месяц примерно пришел ответ: приезжают они, в ближайшее воскресенье. Я не знал – верить, не верить. Но в горнице прибрался. Постелил чистое белье. Принес с чердака материну перину, она у нас самая большая. И хоть им в одной кровати спать, положил две подушки, чтобы головы по отдельности лежали. И солому в сеннике переменил. Два снопа обмолотил цепами, чтоб помягче была. Хотя и с трудом стоял на покалеченных ногах. Пришлось соломорезку подставить и прислониться к ней спиной, иначе б и не справился. И даже сушеного чебреца от блох под простыню положил, как делала мать.

Михала выкупал, побрил, дал свежую рубашку, галстук, он ведь и им брат. Стояло в горнице ведро для золы, старое уже, дырявое, да все жалко было выбросить, а тут, по случаю их приезда, выбросил без сожаленья. Лампочку на более яркую сменил. Пусть им посветлей будет, уедут – выверну. Петуха зарезал на бульон. Хотел сделать лапшу, да подумал, куплю лучше вермишель. Они к магазинной привыкли, домашняя может и не понравиться. И пол-литра купил, надо же с братьями по рюмочке выпить. И даже снял со стены Иисуса Христа среди апостолов и вынес в чулан – вспомнил, что Сташек не очень-то с богом. Еще начнет язвить. А я не буду знать, как защитить Христа, потому что то бог, а это брат. Ладно уж. Чего не сделаешь, чтобы в семье был мир.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю