355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Веслав Мысливский » Камень на камень » Текст книги (страница 16)
Камень на камень
  • Текст добавлен: 11 августа 2017, 13:30

Текст книги "Камень на камень"


Автор книги: Веслав Мысливский


Жанры:

   

Прочая проза

,
   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 29 страниц)

– Продайте, Владислав, один рельс из тех, которые меняют, мне для склепа нужен. Я слыхал, скорый будет ходить. Мне хоть самый изъезженный.

Не может он. Это почему же, все равно ведь, говорили рабочие, на переплавку пойдет, а я заплачу, сколько потребуется. Нет. Не может он, рельсы государственные, а государственное не продается. Будь его личные, он бы мне задарма отдал. Но на железной дороге все государственное. Даже эта красная шапка на голове не его, а тоже государственная.

– Что же мне делать? Свод без рельсов держаться не будет. Посоветуй, Владислав!

– Погоди, пусть товарняк пройдет. Для склепа, говоришь?

– Для склепа. Стены уже давно стоят, на части внутри поделен, только свод остался.

Он снял свою красную шапку, почесал за ухом.

– Да-а, помереть все помрем, никуда не денешься. Стало быть, и лежать где-то нужно. Поговори с кем-нибудь из стрелочников, сунешь ему в лапу, он закроет глаза, а ты ночью подъедешь и возьмешь. Только помни, не я тебе посоветовал.

И так почти со всем. Ничего легко не давалось. Яму понадобилось вырыть, чтобы Хмелю было где повернуться, три метра на три, полтора в глубину, тоже несколько месяцев проволочки. Раньше я б никого не стал просить, сам бы взял и вырыл. Но как на таких ногах, да с палками, вдобавок только что из больницы? Надо было кого-то нанять. Я и нанял этого мошенника Шатуна, потому что порядочного человека не так-то легко найти. Фамилия его Куртыка, но все зовут Шатуном. С сестрой, старой девой, хозяйство ведет, земли у них морга два, так сестра в поле, а этот с утра до вечера шляется по деревне, тут заработает, там стянет или кто-нибудь его угостит, и все время пьяный. И если даже не пьяный, то прикидывается пьяным. Здорово умеет прикидываться – кто его не знает, и не поймет, пьян он или не пьян. Но, видать, такому ему легче жить, чем трезвому. А может, он уже разучился непьяным быть. Все привыкли, что Шатун вечно хмельной, он был бы не он, если бы бросил пить. Подумаешь, какой-то там Ясек на двух моргах пополам с сестрой. А так и мужики над ним посмеются, и бабы пожалеют, и ребятишки, когда завидят, летят за ним. Шатун! Шатун! Шатун!

Встретил я его чуть свет возле часовенки. Я в поле за картошкой ехал. Он стоял руки в карманы. Глаза от солнышка жмурил, словно уже набрался, а может, так только, приманивал кого-нибудь, вдруг поставят.

– Тпр-ру, – остановил я лошадь. – Ясь, не выроешь мне яму под склеп?

Он поглядел, подмигнул, знать, учуял четвертинку.

– Что, помирать собрался?

– Когда-нибудь придется.

– Выроют тебе, когда помрешь, чего раньше времени заботишься?

– Я каменный хочу поставить, это надо заранее.

– А в каменном, думаешь, не сгниешь? Еще как сгниешь.

– Ну что, выроешь?

– А чего, я могу и под склеп, и под картошку, и творильную яму, известь гасить. Мне все едино, яму так яму. Только поставь чекушку.

– Поставлю и еще заплачу.

– Ты сейчас поставь. С утра пуще всего выпить хочется.

Дал я ему на чекушку, и мы уговорились, что завтра пойдем на кладбище и я покажу, где рыть. Но прошел завтрашний день, прошел послезавтрашний и еще дня три, а он так и не явился. Поплелся я тогда в деревню его искать. Зашел к сестре: Ясь дома? С утра был, но куда-то пошел. Может, он в шинке? Я в шинок. Как же, был, пива выпил, поставить ему никто не поставил, он и ушел. Говорил, у Бодулы будет яблоки снимать, попробуй там поищи. Я ковыляю к Бодуле. Ну, был, только на прошлой неделе, и нарвал-то всего ничего, одну корзину, а давай ему на четвертинку.

Наконец он мне попался, по дороге навстречу шел, но, едва меня завидел, сразу зашатался, вроде бы пьяный.

– Ты, черт тебя подери, обещался завтра прийти! А ну кончай пьяным прикидываться!

– Приду, чего орешь? Завтра еще впереди. – И подмигивает мне вроде бы хмельным глазом.

– Ух, я тебе сейчас этой палкой! Бери лопату и пошли!

Он даже не пытался противиться и шататься перестал. Дал я ему лопату, и мы пошли. Я показал, в каком месте, отметил, откуда докуда и какой глубины.

– И-и-и, это разве яма! Я думал, тебе в три раза больше нужна. К вечеру выроем. Готовь чекушку и пару соленых огурцов.

И еще при мне снял куртку, засучил рукава, а когда я уходил, даже на руки поплевал.

– Приходи, как закончишь, – сказал я.

Купил не четвертинку, а пол-литра и решил всю бутылку ему отдать – ну как еще понадобится. Огурцов у меня не было, я пошел к Валишке, она дала почти целую банку. Но какое там, ни в тот вечер не появился, ни на следующий. Пришел через неделю, с утра пораньше. Вижу, какой-то он смурной, а может, невыспавшийся.

– Ну что, вырыл?

– Вроде бы.

– Что значит – вроде бы?

– Ну, не до конца.

– Ты ж собирался к вечеру кончить?

– И кончил бы, да на корни наткнулся. Видать, от того вяза, что возле Косёрековой могилы стоит. Один здоровущий, с мою ляжку. А которые поменьше, тех и не счесть. Топор нужен. Я бы свой взял, да не нашел. Выпить есть чего?

Я себе думаю: Косёрекова могила от моей метрах в тридцати, да и откуда там вяз? Вяз только в самом углу кладбища. Неужто из такой дали дотянулись корни? Обманывает меня, сукин сын. Но если не дать ему выпить, он вовек не выроет.

– Ладно, выпей маленькую. – Налил ему с четверть стакана. – А остальное вечером, когда закончишь работу.

Лицо у него засияло как солнышко.

– Будет сделано. Я, скажу тебе, никого в деревне так не уважаю, как тебя. Твое здоровье. – Выпил, поморщился, тряхнул башкой.

– Ну иди, иди, – сказал я.

– Куда торопишься? У меня слово верное. Налей еще одну. После работы я могу и не пить. Не люблю даже, скажу тебе, после работы. После работы только спать хочется.

Я налил. Он выпил. Я снова налил. Так и не ушел, покуда дно не показалось в бутылке:

– Ну, теперь уж непременно вырою. Дай только топор.

И опять несколько дней ни слуху, ни духу. Я уж собрался за ним идти. Ну, думаю, гад, найду – разорву в куски. Чуял я, что он опять не закончил, не то б прилетел за деньгами, ну и за четвертинкой. А тут сели мы с Михалом завтракать – входит.

– Ты до каких пор, окаянный, будешь меня за нос водить?! Кончил или нет?!

– Почти.

– Что почти?!

– Самую малость осталось. Я думал, раз-раз – и управлюсь. Но поверху глина, а копнешь глубже – ил. Я бы три таких вместо этой одной ямы вырыл. Худое ты выбрал место. Сыро будет в иле лежать. Дай хоть на пиво. Умахался вконец.

– Где же ты так умахался?

– Как где? Могилу твою рыл.

Я понимал, что он меня обманывает, да ладно уж, получи на пиво, только, если не кончишь, на глаза не показывайся. Ну он и не показался. Почти месяц прошел. Надо б сходить на кладбище, подумал я, погляжу, сколько ему еще осталось, может, сам закончу. Прихожу, а могила моя даже не начата. Хоть бы сколько-нибудь вырыто. Края обозначены, и все. Меня чуть кондрашка не хватил. Ах ты мерзавец, такой-разэдакий! – отвел я душу, изматерил прохвоста. Я тебе и четвертинку, и на четвертинку, и на пиво, а ты мне еще про корни набрехал, про ил.

С неделю я его искал по деревне, но он как в воду канул. Видели его, то тут, то там, да, наверное, разнесся слух, что я его ищу, злой как черт, и башку обещаю свернуть, когда повстречаю, вот он небось днем запрятывался куда-нибудь и спал и только ночью, как нетопырь, вылезал в деревню. Или, может, не я за ним, а он за мной ходит и выслеживает? Недаром Шатун. А я на своих покалеченных ногах да с палками трюх-трюх в шинок, к часовне, а дальше идти нету сил.

Ничего не оставалось, кроме как самому начать копать, а то можно бы еще неделю за ним ходить, терять зря время. И ни топора, ни лопаты я обратно не получил. Пришлось у Стаха Соберая лопату просить. Слава богу, ни на корни, ни на ил я не наткнулся.

Можно сказать, одними руками копал да немножко помогал себе животом, потому что, стоило ногой надавить на лопату, откуда-то из глубины земли в меня ввинчивалась боль. Иногда приходилось и ногой, когда рукой уже было невмочь, а живот ныл от того, что рукам помогал. Я весь обливался потом, в глазах темнело, случалось, ноги подламывались, но все равно – копай, кто за тебя выкопает, хоть два вершка, и то хорошо. И так день за днем, будто осиливал какую-то огромную гору, которую в наказание должен был сровнять с землей.

Иногда сил не хватало добрести до хаты. Я спускался на дорогу, которая шла мимо кладбища, и садился на обочину, поджидал, вдруг кто-нибудь поедет домой с поля и меня подвезет. А если никто не случится, передохну малость, палки в руки, лопату за спину, точно винтовку, потому что я к ней веревку, как к винтовке, привязал, и дальше плетусь. Смеялись некоторые, уж не с войны ли иду?

Склеп этот в печенках уже у меня сидел. Послать бы, думал, все к черту, за какие грехи я должен так надрываться, пусть мне, наконец, кто-нибудь скажет. Отец с матерью давно похоронены, а братья пускай сами себе ищут место. Михала похороню в обычной могиле, а меня, когда помру, на худой конец, гмина похоронит. Хотя б в награду за мою там работу. Но копал дальше. Костерил Шатуна, и бога проклинал, и самого себя, но копал.

Иногда я жалел, что давным-давно не лежу в земле, потому как однажды уже рыл для себя могилу, когда немцы нас повезли в лес на расстрел и приказали рыть. Покоился бы с миром, превратился в прах, и во второй бы раз копать не пришлось. Лежал бы себе и ни о чем не ведал, ничего не чувствовал, не думал, не суетился. И еще на памятнике бы написали: Петрушка Шимон, 23 года, потому что столько мне тогда было лет. Войну теперь мало кто помнит, а там, когда ни придешь, и памятник, и вокруг памятника прибрано, и свежие цветы в банке, неизвестно даже, кто их приносит, жатва не жатва, сенокос, выкопки, весна, лето, осень, приносят все равно, смотря что в эту пору цветет. А в день поминовения и венок с лентами, и свечи горят, и обязательно возле памятника хоть несколько человек стоят и плачут. А по мне кто заплачет?

Когда устанавливали этот памятник, ко мне даже из гмины Боровицы приезжали, потому что нас тогда палачи в боровицкий лес завезли. Трое приехало: начальник, по-тогдашнему председатель, секретарь и какой-то третий. При параде, в костюмах, в галстуках, с портфелями, хотя день был будничный, вторник. А я только с поля вернулся, луг косил, намордовался как нелюдь, потный, грязный, и сидел на лавке в одной фуфайке и старых Антековых портках, коротких, выше лодыжки, и продранных на коленях. Еще сапоги снял и босые ноги сверху поставил. Они спросили: ты Петрушка Шимон? Не стану же я от себя отказываться – Петрушка Шимон. Удивился немного, что им, боровицким, от меня понадобилось? До нас не ближний путь. У меня там и девушек знакомых не было. А они поначалу только и сказали, что из гмины Боровицы, и как-то глупо заулыбались. Садитесь, говорю.

– А стаканы найдутся? – спросил один.

– Стаканы? На что вам стаканы?

Тогда тот, что спросил про стаканы, говорит другому:

– Давай, Зенек. – И тот, кого назвали Зенеком, стал открывать портфели и из одного вытащил бутылку и круг колбасы, из другого бутылку и, наверное, с полсотни крутых яиц, из третьего бутылку и полкаравая домашнего хлеба.

И тогда только сказали, зачем приехали: в лесу, там, где нас расстреляли, ставят нам памятник, и они узнали, что один я убежал, а хотелось бы, чтоб никто не убежал, чтобы все погибли. Потому как, если один убежал, про него надо бы больше написать, чем про тех, что лежат в земле. А так никто не убегал, сколько привезли, столько расстреляли. На памятнике все написано. От сих до сих, аккуратно, ровненько. И если все на месте, словно бы колокол чисто звонит, а если один убежал, то будто кусочек креста отколот. Короче, убежавший этот что-то испортил.

– Да ведь я живой, как же так?

Могилу я рыл? Рыл. Для себя? Для себя. Стреляли даже мне вслед, ранили, что ни говори. Вот и получается, наполовину меня вроде бы нет. А стреляли бы метко, то и совсем бы не было. Да и кто спустя столько лет будет помнить, что я убежал. Помнить будут только тех, кто там лежит, потому как каждый по имени и фамилии написан ясней ясного. И мои бы имя с фамилией написали. Что мне мешает согласиться?

– Ну выпьем. Ваше здоровье.

Так ведь люди меня видят, знают, что ж получится, здесь я живой хожу, а там лежу убитый. Может, оно бы и к лучшему было, если б меня тогда расстреляли вместе со всеми. Но я убежал и теперь не стану к их смерти пристраиваться.

Да что мне стоит? Жить вечно я не буду, каждому рано или поздно суждено помереть, так и так отправлюсь за ними следом. Памятники не на один год ставят. Пока еще живы те, что помнят. Но и они когда-нибудь помрут, тогда уж только памятникам останется помнить. А памятники не любят, чтоб кого-нибудь недоставало. Что мне стоит? И тем, убитым, было бы легче, если б еще один к ихней смерти прибавился. А получилось бы, что все на месте. Никто не убежал. Ваше здоровье!

– Берите колбасу. Не покупная. Своя. И хлеб свой. Подумаешь, один убежал. А кто видел? Никто. Те, что видели, эвон – лежат и землю грызут. Мог убежать, а мог и не убежать. Может, люди просто болтают. Чего только люди не болтают. Разве кто когда из такого ада убегал? Но людям хочется, чтоб хоть один обязательно убежал, и даже если не убежал, людей послушаешь – убежал. А как можно было убежать? Привезли, окружили, каждый с автоматом, да еще собаки.

– Собак не было, – сказал я.

Ну и что с того, что не было? Могли быть. Когда человек смотрит смерти в глаза, он видит смерть, видит страх, а собак, даже если они и есть, не видит. Приехали раз в Болехов за одним с собаками, псы обученные, сущие черти, шевельнуться бедолаге не дали. Хоть и побеги он, все равно б от них далеко не убежал. Это тебе не деревенские шавки. А в придачу еще и раненый? Две-три сосны самое большее бы пробежал. Эти дьяволы, как почуют человечью кровь, загрызут насмерть. Уж лучше от пуль умереть, чем от собак. Ну как, согласен?

Так мне задурили голову, что я уж и сам не знал, погиб я или нет. Еще от водки меня здорово развезло, мог погибнуть и не почувствовать. Да и неловко как-то: выпил, поел – и говорить нет. Вдруг мать отозвалась от плиты:

– Шли б вы отсюда и не вводили его в соблазн. Незачем ему на памятнике быть, вернулся домой и пусть благодарит бога. Мало я тогда по нем слез пролила, еще и теперь плакать? – И обратилась к отцу за поддержкой: – Скажи что-нибудь, отец!

Но отец с нами пил, ел колбасу, яйца, неудобно вроде возражать, да и в голове у него, видать, тоже сильно шумело, поэтому он только спросил:

– А какая там у вас, в Боровицкой гмине, погода?

– Ты что, отец?! – Мать аж грохнула веселкой по кастрюле. – Тут сына уговаривают, что он убитый, а ты про погоду?!

Тогда отец уже со страху перед матерью пробормотал, правда, нехотя:

– Он будет думать, что убитый, так и делать ничего не захочет. А работы хватает, ой, хватает. Жатва скоро. Мы одной ржи два морга засеяли. Потом выкопки. Тоже ого-го сколько будет дел. Не в пору вы пришли. После жатвы надо бы прийти, после выкопок. А лучше всего зимой.

Расстреляли нас тогда двадцать пять человек. Вроде собрали сход на площади перед гминой. А поскольку немцев никто еще по-настоящему не знал, они первый год у нас были, мужиков набежало, как на ярмарку, из нашей деревни и из соседних. Да и чего бояться, ходил, как обычно, посыльный с барабаном и объявлял, что сход, думали, на худой конец, мяса, молока, зерна затребуют, чего еще можно взять с крестьян. Отец собрался идти, но в последнюю минуту передумал, послал меня, он лучше поедет клевер косить. Или полежит маленько, у него целую ночь живот болел, небось вчера чего-то не того съел.

Площадь перед гминой была полна людей. На столе, вынесенном из правления, стоял офицер и говорил речь. Не говорил даже, орал, подскакивая на этом столе, и размахивал правой рукой, будто угрожал, а левая у него была засунута за пояс, неподвижная, точно той, правой, не пара. Рядом с ним, тоже на столе, стоял какой-то в штатском и вроде бы переводил. Хотя офицер не больно давал ему говорить. Так, на слух, он и половины не успевал перевести из того, что выкрикивал офицер, а тот уже дальше кричал. И нескладно у этого штатского получалось, заикался, запинался, и голос тихий, в доме так говорят. Может, боялся, а может, нельзя ему было так же громко, как офицеру, кричать. Я даже мало чего разобрал. А тут мужики рядом все время гундосили:

– Ишь ты, как надрывается, мать его.

– Да не ори ты так, пупок надорвешь.

– Пес, сколько ни лай, человечьим языком не заговорит.

– Да-а, с человечьей речью надо родиться, ей не научишься, Винцентий.

Я только одно понял: надо отдавать и отдавать, потому как немецкий солдат и за нас воюет. Под конец офицер так завопил, что чуть не взлетел со стола и не упорхнул в небо. И в ту же минуту из-за гминного правления высыпали солдаты. Откуда их вдруг столько взялось? Но Соха из Малентиц показал мне – вон, две машины за гминой стоят. И начали нас прикладами сгонять к ограде. А переводчик сказал, чтобы мы построились рядами, потому что сам офицер еще всех обойдет и с некоторыми будет разговаривать один на один.

Ну, построились мы в ряды, а он принялся ходить. Но, видно, не об чем ему было с нами разговаривать, он только тыкал пальцем то в одного, то в другого, а солдаты вытаскивали этого мужика из ряда и на середину площади. Дошел до меня и, может, не обратил бы внимания, но вдруг глянул на мою конфедератку и даже перекосился весь. Я ходил в конфедератке, принес с войны, орла спорол, а без орла она походила на обычную кепку, чего тут было бояться. Офицер спросил через переводчика, был ли я на войне. Был. Значит, против него воевал? Воевал. Тогда он меня р-раз в морду. А здоровый был, как бык, шея короткая, сам приземистый, рожа как блин. У меня кровь потекла из носа. А он мне с другой стороны. И еще раз, в поддых.

Хотя сколько я там воевал, неполных три недели, и в основном мы маршировали, то вперед, то назад, то еще куда-нибудь, без продыху, пока у нас стороны света не перепутались. А когда наконец вступили в бой, сразу пришел приказ, чтоб не драться, а, наоборот, отступать. Я выстрелил всего раз пять, убить тоже, наверное, никого не убил, разве что господь бог кого-нибудь поразил моей пулей. Но мне об этом неизвестно. Еще я подцепил дизентерию и на каждом привале первым делом бежал в кусты. Похудел, оброс, завшивел, вот и вся моя война. Но не стану же я говорить правду этому бандиту, когда он спрашивает, воевал ли я. Воевал.

И мало того, что он меня измордасил, еще сорвал с головы конфедератку и давай ее топтать как бешеный. И уже не пальцем, а всей лапищей ткнул в грудь. Солдаты схватили меня под руки и поволокли на середину площади, где уже стояли те, которых отобрали раньше. Потом подъехала машина, и нам велели залезать.

Вначале никому в голову не пришло, что везут на смерть. Как же так – со схода прямо на смерть? И не воры мы, не разбойники, за что ж на смерть? Да еще лопаты нас сбили с толку. Раз и лопаты тут, видать, везут куда-то на работу. Может, рыть прикажут или засыпать. В войну всегда найдется, что рыть и что засыпать. Если б хоть понять, в какую сторону везут, но понять ничего было нельзя, мало, что машина крыта брезентом, еще и небо в тот день все затянуло тучами, не поймешь, где солнышко, то, казалось, оно с одной стороны, то с другой, то спереди, то сзади, а иногда его вроде и вовсе не было. Из-за этого солнышка даже повздорили Стельмащик из Обрембова с Вроной из Лисиц: один – что знает солнышко как потолок в собственной хате, и другой – что знает. Один – что с солнышком каждый день встает, и другой – что встает. Этот – что солнышко у него в крови, не надо даже голову к небу задирать, и тот – что не надо, и у него оно в крови, он бы и слепой узнал, где солнышко. Вот и теперь знает где. Вон там. Наконец кто-то сказал, что, может, в Лисицах свое и в Обрембове свое, может, над каждой деревней другое солнышко, потому и над машиной другое, – ну и помирил их.

Пошли повороты, выбоины. Но по выбоинам да поворотам тоже не поймешь – на смерть или не на смерть. Вроде бы сидели у заднего борта четверо в касках, с автоматами, нацеленными внутрь кузова, но никто не удивлялся, раз везут, так и караулить должны. Да хоть бы и спросить их, куда везут, – тоже, наверное, не знают, может, это зависит от ихних офицеров. И как спрашивать-то, когда сами они ничего не говорят. Но Смола в конце концов не выдержал и спросил:

– Куда ж вы нас, господа солдаты, везете? На работу, что ль? Верно я говорю? Поработаем, отчего не поработать. Тут у нас тоже солдаты есть, только с прежних войн, мы и окопы выроем, ежели потребуется. Жаль только, дома не сказали, что припозднимся. Вроде мы не провинились ни в чем?

Но те ни гугу, точно каменные. Сидели, и только глазищи, как у котов, из-под касок сверкали.

– В чем это мы могли провиниться? Нечего у них спрашивать, сами знаем, – возмутился Антос из Гурек, который тем был известен, что, будь то помещик, будь то ксендз, всякому резал правду-матку в глаза. И до войны вечно разъезжал по митингам.

– Может, вовсе и не у солдат надо спрашивать. – Ситек как будто захотел охранников выгородить, а то вдруг им неловко, что они не знают. – Солдаты небось такие же мужики, как мы, и знают не больше нашего. Худого нам не сделают, нет.

– Увидите, к вечеру воротимся, – ухватился за эту Ситекову надежду Ягла. – Двадцать пять нас, в момент сделаем, что прикажут. В случае чего они б сказали.

– Это в каком-таком случае? – вдруг встревожился кто-то и даже потянулся со своего места к Ягле.

– То ли сказали бы, то ли б не сказали.

– А что они должны б сказать? Что?

– Погоди полошиться раньше времени, приедем – скажут.

– Чего-то мне это не по нутру. Ой, не по нутру. Едем и не знаем куда. Как же так?

– Может, на смерть? – вырвалось вдруг у Стронка, и всем стало страшно.

Стронк в машине был самый старый, куда старше Антоса или Вроны, едва уже ноги по белу свету таскал, на машину его пришлось подсаживать, сам бы он не влез. Его зять послал на собрание, как меня отец, только зачем же в аккурат Стронка понадобилось на работу гнать, когда столько помоложе да посильней осталось на площади. Почему-то никто из нас до сих пор о Стронке не подумал, а то б мы, наверное, сразу поняли, куда едем.

– Типун вам на язык! – разозлился Куйда, как будто Стронк был виноват, что, может, и на смерть. – Сидели бы на печи – нет, на сход потащились.

– А знал кто, зачем зовут? – пытался оправдаться Стронк. – Посыльный созывал вроде на сход.

Тут сразу и тот, и этот, и все на Стронка, как на покляпое дерево:

– Пускай бы зять пошел. Зять хозяин, не вы. Переписали на него землю, вот бы и молились богу, а не шастали по сходам.

– Ну как прикажут копать, а прикажут, на то и лопаты, тогда нам и за вас придется. А ни у кого лишней пары рук нету.

– Им до смерти полшага, черт, вот везде смерть и чуют.

– На смерть, говорите? А за что на смерть? За что?

– На смерть – тогда б вас не брали. Начхать им на вашу смерть. Пули жалко. Сама вас приберет.

Стронк съежился, точно хотел провалиться под землю. Может, пожалел даже, что вылез с этой смертью, получилось, смерть всем предназначена, а она, верно, только его была.

– А если на смерть, мужики? Если на смерть? Может, прикажут могилу рыть, для того и лопаты? Господь милосердный!

– Тогда и засыпать кого-нибудь взяли б. Сами-то мы себя не засыплем. А не взяли.

– Так уж прям на смерть. Дамбу небось где-нибудь прорвало, дожди шли, могло прорвать.

– О, слышьте? Тихо, вы. Вроде еще машина за нами едет. Не показалось мне, не показалось. Слух у меня хороший, хоть года немалые.

– Ну и пусть едет, что ее, возле гмины оставлять?

– Должно, брезент – на ветру хлопает, а может, мельница неподалеку.

– Сделай что-нибудь, господи. Ось бы, что ли, лопнула.

– Что вам ось даст. У меня вон летось лопнула, я рожь на мельницу вез, так замест мельницы пришлось к кузнецу. Лучше б чудо какое.

– Сразу и чудо, потому что вам того захотелось.

– Было чудо в Леонтине в ту войну, только нас тогда никуда не везли.

– Я завтра пахать собирался, мы со Станухом сговорились. Там, под горкой, знаете.

– А мне цыганка наворожила, жить будешь долго. Вот бы суку эту сюда.

– Не ругайся, не ругайся, еще смерть накличешь.

– А что велишь делать? Бежать? Не убежишь. Все равно когда-то помереть надо.

– Господи Иисусе, баба одна с четырьмя ребятишками! Но богу-то что до этого?!

– Я даже дома не сказал, чтоб скотину обрядили, если не вернусь.

– Вернетесь, вернетесь, отчего б не вернуться. Блажек Око через двадцать лет с войны пришел, хотя все уже думали, не воротится. Лысый, старый, баба в могиле, а вот вернулся. Из-за моря, что ли, не возвращались?

– И аисты в этом году вернулись, а я уже гнездо хотел скинуть – на что пустое гнездо?

– Дай только вернемся, ох и напьюсь я, честное слово. Три дня буду пить. К черту лошадь, коров, свиней, поле. Три дня не будет в доме хозяина. И три дня с бабы не слезу, была не была. Есть шестеро ребят, станет семеро, мне все едино.

– Пресвятая дева, матерь божья…

– Кончайте, смотрят на нас. Пусть не думают, что нам смерть страшна.

– Ой, страшна, Болеслав, страшна. Но коли так суждено, никуда не денешься.

– А по мне, мы лес едем сажать. Лесничий Олесь до войны по грошу за сосенку платил. Интересно, сколько они.

– Дай-то бог, чтобы лес.

– Говорю, лес, мужики, лес, что я, лес не узнаю? Вон как ветки по брезенту шуршат.

– Не знаете, люпин лучше запахивать, когда цветет или когда уже отцветет?

– Лучше уж исповедаться.

– А как без ксендза?

– Каждый сам перед собой.

– Да как же во всем себе признаться? Так, без исповедальни, без ничего? Греху в грехе, что ли, каяться? И как узнаешь, что тебе грехи отпущены?

Вдруг нас повалило, как пшеницу в поле, к кабине, и машина остановилась. Те четверо, что нас караулили, вскочили, откинули брезент, потом попрыгали на землю, опустили борт и как начали орать: вылезать! вылезать! быстро! скорее! шнель! шнель!

В первую минуту ничего не было видно, солнце нас ослепило, как все равно из норы выглянули на свет. Я подумал, может, вечное сияние так слепит глаза, но ведь это последнее, что видишь. А тут из этого сиянья прорисовался лес, и Гарус из Боженчина узнал, что это боровицкий лес, потому что ходил сюда по грибы.

Все повскакали, в машине тесно стало, точно к нам еще столько же прибавилось, но слезать никто не спешил, вроде бы из-за этих лопат, не знали, брать их, не брать. Хотя чего тут было не знать? Можно было не знать, покуда ехали. Я схватил первую попавшуюся, спрыгнул на землю. Замешкаюсь, еще заподозрят, будто я что-то задумал. А я и вправду всю дорогу думал, как бы убежать, только не было такой возможности. Но здесь, решил я, обязательно попробую. Пусть даже не получится, все равно и так конец, и так, а побегу, может, хоть пуль в себе не почувствую, сразу настигнет смерть.

Полянка была небольшая. Вокруг деревья сплошью. Дубы, буки, елки. Еще можжевельник, лещина. А трава как ковер, и полно вереску. Эх, поваляться бы на такой полянке, подышать воздухом, послушать птиц или хотя бы поглядеть, как деревья стелются по небу. А если б еще с подружкой, так не лесная полянка, а уголок в раю. Можно даже за прародителей сойти. А тут, видать, умереть придется.

– А какие здесь были рыжики, господи, какие рыжики, – это Гарус, который следом за мной соскочил, так сокрушался об жизни. – А там, промеж дубов, и подберезовики, и белые. Хоть косой их коси, мало кто это место знал. – И даже начал было эти грибы высматривать, но один его сразу прикладом в спину и загнал в середину.

Обступили нас стеной, и тот же офицер, который драл глотку на столе перед гминой, и здесь начал орать и руками махать на тех, что еще слезали с машины. Шнель! Шнель! Кто помоложе, спрыгнул и без понуканий, остались одни старики. Для них с машины на землю все равно, что со снопов на ток. Вдобавок ни ухватиться не за что, ни опереться, вот и слезали, понятное дело, неуклюже, с опаской. Да и опять же: куда было спешить? Смерти навстречу? Когда навстречу смерти, вроде и не пристало второпях.

Наконец кое-как послезали, остался один только Стронк. Стоял, опершись на палку, у борта машины и глядел растерянно то на нас, то вниз, точно под ним была пропасть. А видя, что никто не рвется ему помочь, закричал:

– Помогите!

Гуз кинулся было, но какой-то сразу ему дуло к животу и осадил на месте. И тут офицер крикнул: Schiessen![10] И солдат, который ближе всех был к машине, так и прошил Стронка очередью. А Стронк палку из рук выпустил и стоит. Погодя только бухнулся, аж земля застонала.

И сразу стали нас подталкивать дулами на середину поляны. Обозначили яму метров в десять длиной, два шириной и велели копать. Одним с одной стороны, другим с другой – выходило, падать мы будем друг к другу головами.

Я больше делал вид, что копаю, а сам все время думал, как убежать, как убежать, ведь с каждой минутой смерть опрометью к нам приближалась. Напротив меня копал Зёло из Бартошиц, у него уже и слезы по лицу текли, и всхлипывал он как ребенок. Но если просто сорваться и в лес, я и до деревьев не добегу, первая же очередь меня достанет. Хотя до деревьев было шагов пятнадцать, не больше. Только позади нас эти гады стояли, один возле другого, уткнувши дула нам в спины.

Я уже начал терять надежду, потому что яма становилась все глубже. И все уже читали «Отче наш», это видно было по шевелящимся губам, а порой и слова долетали сквозь скрежет лопат.

– Ты как копаешь? Копай как следует, – услышал я вдруг сбоку укоряющий шепот Антоса, который стоял от меня слева. Глянул: этому чего надо? Я его умным считал, а тут, видать, и он со страху сдурел. И заодно посмотрел на Курася, который копал от меня по правую руку. Посмотрел и даже удивился, будто впервые увидел, какой он маленький. А ведь знал мужика тыщу лет и помнил, что маленький. Ну маленький, так маленький. Один длинный вырастает, другой коротыш, в деревне никто и внимания не обращает, раз уж господь бог столько отмерил. Правда, случается, в таком недомерке побольше силы, чем в ином долговязом, и ума больше. Я подумал, наверное, господь мне его послал, и аккурат по правую руку. Был бы верзила, как Антос, и пытаться б не стоило. Жалко, конечно, но ведь все равно ему не жить, зла он мне не попомнит, а я, может быть, спасусь.

Надо только помолиться за его душу. Ну и я стал молиться, но так, чтобы он не заметил, больше в мыслях, чем губами. Простите, Антоний, да будет вам земля пухом. Отправляйтесь из этой ямы прямиком в рай. И не поминайте лихом за то, что я вашей смертью воспользовался, чтобы убежать. Гляньте, сколько мужиков вскоре голову сложат, и все зазря. Только от вашей, Антоний, смерти будет прок. А я, если, даст бог, убегу, за вас отомщу, обещаю. Посматривайте с небес и считайте всех сволочей, которых я на тот свет отправлю. Потому что каждого как бы немного и за вас. Обещаю, Антоний. Господи Иисусе, иже еси на небесех, прими к себе Антония Курася, и не одну только душу, но, если возможно, и тело. Он хоть и не на кресте умер, а в лесу, такую же, как ты, крестную смерть принял. И отпусти ему все грехи или на меня переложи, и пусть они будут моими до конца дней моих и до скончанья века. И меня за них покарай, а его спаси и помилуй. Антонием Курасем его звать. Не забудь, господи. И не спутай с другими. И чтоб потом, убитому, ему не пришлось долго по лесу блуждать. Прощайте, Антоний.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю