Текст книги "Камень на камень"
Автор книги: Веслав Мысливский
Жанры:
Прочая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 29 страниц)
– Остановитесь здесь, возле распятия, я к Флореку Заваде зайду.
С Флореком мы в одном классе учились и потом, все молодые годы, вместе и на свиданки бегали, и на гулянки, в пожарниках вместе служили, я и подумал, уж он-то должен знать. Несколько раз навещал меня в больнице и обязательно чего-нибудь приносил, сигарет, пирога, а то колбасы, пол-литра и всегда: чего волнуешься, не волнуйся, не пропадет твой Михал. Лучше думай, как отсюда побыстрей выйти. Обрадовался Флорек, когда меня увидел, расцеловал, похлопал по спине, погоревал над моими палками, сказал, у кого лошадь, у кого коровы, за бутылкой полез. Магда его обедать меня оставляла, хотя сами только-только приехали с поля. Но где Михал, не знали. Был у них в прошлое воскресенье. Усадили его обедать, он поел, посидел, но больше не приходил. Хотели даже у себя оставить. Уговаривали, останься, Михась, мы на жатве, а ты приглядишь за домом. Сколько можно по людям ходить? Зайди, что ли, к парикмахеру Жмуде, он стрижет, бреет, знает больше других. И окно у него на дорогу, хочет не хочет, а видит, кто идет и куда. А мы теперь с утра допоздна в поле. Вроде он собирался Михала стричь, брить, гмина ему велела. Кто-то нам говорил, не помнишь, Магда, кто?
Я зашел к Жмуде. Вернулись, пан Шимек? И как же? По гроб жизни так? Да, точно, дала мне гмина поручение брата вашего постричь, побрить. На собрании подняли вопрос, мол, это позор для гмины. Позор, чтобы человек вот так, без присмотру. Но, сами понимаете, силком ведь я его в кресло не усажу. Стрижка, бритье, с позволения сказать, дело добровольное. Кто желает – милости просим. Как будет угодно, короче, длинней, под бобрик, наголо, бачки косые или прямые, побрызгать или по-сухому, может, одеколончиком? Пожалуйста. Я никому не навязываюсь. Приведут его, посадят, я постригу, побрею, как всякого другого. Сколько раз мимо ни проходил, я выскакиваю – и за ним: пан Михал! пан Михал! Ноль внимания. Может, теперь, когда вы вернулись. Милости просим. Жду.
Повстречался мне Здун. Не видели, Здун, Михала моего? Ну, брата? Ушел, что ль, куда? Ну да, ушел. Коли ушел, вернется. А чего это у тебя с ногами? С лестницы упал?
Я пошел к Фулярскому, поля у них нет, переписали все на зятьев, сад только остался и пасека в саду, верно, дома они и, может, знают, где Михал. Но и они не знали. Был раз у них, но еще в том году, Фулярский пчел окуривал. Пришел, встал возле улья и стоит. Уходи, покусают тебя. Покусают, уйди. А он хоть бы что. Ползают по нему, а он стоит. То ли не чувствовал, то ли они его не кусали. Пчелы, чтоб ты знал, умеют плохого от хорошего отличить. И плохого изжалят с головы до ног, а по хорошему будут разгуливать, и ни одна не тронет. К Броне или к Матейке сходи, они поближе к тебе живут, скорей могут знать, мы-то на другом конце.
Да, встречал его Врона пару раз. По деревне шел. Куда? Врона не спрашивал, зачем спрашивать человека, куда тот идет. Ежели идет, значит, куда-то, и сам знает куда, а другим, куда он идет, знать не обязательно.
Ноги уже отказывались меня нести. В правой будто гвоздь торчал и от него горело в паху. Я почти совсем не мог на эту ногу ступать, больше волочил по земле. Ладони распухли от палок. Зайду-ка я к Войтеку Капустке. Скорей всего, Михала и там нет, зато недалеко идти. О, вернулся, скажут, так я хоть присяду, передохну чуток, воды напьюсь, а то во рту пересохло. Но они как назло еще не приехали с поля. Мальчонка только пригнал коров, я его спрашиваю, может, ты видал Михала, брата моего? Такой – борода вот посюда? Пацан посмотрел на меня, будто я его придушить хотел, и ни бе, ни ме. Немой, что ли? Но ведь поменьше был – говорил. Ты теперь в каком классе учишься, Ирек? Опять ни бе, ни ме.
Вылез из овина дед, весь в трухе, в мякине. Михала? Я тут яйца ищу, куры, заразы, вечно теряют яйца. То в крапиве, то в малине снесут, а сноха, ведьма, на меня, что я их на курево краду. А я не курю, видит бог, с полжизни уже. Дух спирало, ночами не спал, вот и бросил. А хотя бы и так, раньше это все было мое. Мое, а не ее, приблуды. Да захоти я, мог бы яйца за плетень кидать, по овину лупить. Мое, бог свидетель. Ой, твой брат большой был начальник. Видел я его, но давно уже давненько. На автомобиле приезжал, на черном, как сейчас помню. Важный такой, а меня узнал. Руку подал. Спросил, сколько я получил по реформе. Как у вас теперь, по справедливости? Гектар, Михась. А другим по три, по четыре давали. Жарища, он мог на реку пойти. Вон Кулявик по дороге идут. Спроси у них. Не видали где, Сильвестр, Михала?! Шимекова брата?
Михала?! А, твоего, Шимек. Вернулся. Слава богу. И ноги целы, не отрезали. Слава богу. Видел я его, в окне стоял, неделю тому или две. Я в магазин шел, а он стоял и на свет божий вроде глядел. Хотел я его спросить, ну что, Михал, как живешь? Но чего спрашивать через стекло? Да и глядел он как-то чудно, может, и не на этот свет. Зайди к Войтеку Задрожному. Говорил Войтек давеча в шинке, что видел его у Мацалы, ботву со свеклы Михал твой обрезал. Мы пиво пили.
Задрожный обозлился, стал материться, черта поминать, мол, ничего он такого не говорил, Кулявику помстилось. Может, ему Мельчарек сказал. И ботву обрезают осенью, а теперь лето. С осени разве упомнить? А в шинке тогда человек двадцать мужиков было, не он один. И пива, вот те крест, он не пил, потому как не любит. Пил лимонад. Что начальника надо сменить, а то больно засиделся на своем месте и хитер как тыща чертей, – это да, говорил. И все об этом говорили. Только как сменить? И все прикидывали, все толковали, как. Пока один не поставил пол-литра, без водки в таком деле не разберешься. Потом второй пол-литра. И так каждый по пол-литра, где уж тут помнить, что Михал у Мацалы ботву обрезал. Как-то мы его видели, из костела шли, но когда ж это было? Не помнишь, Зоська? Когда это могло быть? А в мае. Точно, в мае, мы удивлялись еще, только май начался, а он босой. Ты чего, Михал, босой? Май еще только, холодом тянет от земли.
Я вышел на дорогу, а куда идти, не знаю. Может, к Мацале? Но вижу, Дерень идут. Ой, натерпелся ты, бедолага, натерпелся за свое! Михала у вас случайно не было? Не сегодня, так, может, вчера, позавчера? Правду сказать, не было. И еще я тебе скажу, с норовом он, мать его за ногу, хоть и твой брат. Захожу как-то к нему зимой, баба меня погнала, сходи, глянь, может, он больной лежит, а мороз на дворе – железо рвет. И правду сказать, в хате у тебя как в норе. Стекла точно известкой кто побелил, сплошь замерзшие, холодень, зуб на зуб не попадает. А он сидит на лавке и дышит на руки. Зашел бы, Михась, говорю, к нам, обогрелся, горяченького поел. Думаешь, пришел? Не пришел. Ой, тяжеленько тебе будет на этих ногах за плугом, с косой. Говорили, одну вроде отняли. Но, вижу, обе целы. Работника нанять придется. А знаешь, сколько теперь дерут за день? Да и некого нанимать. Все норовят на завод. Вона, Антошка идут, совсем баба не в себе, но ты у ней спроси, что тебе стоит, тронутые часом лучше знают.
Не видели моего брата, Михала? Куда ж он у тебя подевался? Плохо, выходит, глядел. Да меня два года не было. Ну, ежели два года, не найдешь. Сколько за два года народу перемерло, боже ты мой. С Ядвисей Оконь мы только-только цветочки раскидывали в день тела господня. Помню, у ней розовая ленточка была в косе. И поди ж ты, нету ее. А чего у тебя с ногами-то? А ничего. С палками просто хожу. Как ребятишки на ходулях. Удобней так, что ль? Удобней. Благодарствуйте.
Ой, Шимек, вернулся! Стах Соберай выскочил из хаты, когда через окно увидел меня у калитки. А мы-то хотели в воскресенье тебя навестить! Тереска курицу собиралась зарезать, бульону тебе сварить! Заходи же в дом, заходи, ишь ты, вернулся. Я и бутылку бы прихватил. Мы думали, раньше осени не вернешься. Садись, рассказывай, как там было. Может, в другой раз, Стах, мне Михала надо найти. Вижу, и у вас его нет. Бывал, заходил, и часто, всегда поест, посидит. Как-то целый день ветки рубил. Мы не заставляли. Он сам. Взял топор, в аккурат возле колоды лежал. А у Божыха ты был? Корова твоя у него. Был, корова уже в хлеву. Зайди к Задрожному. Заходил. А к Капустке? Тоже был. О, знаешь, кто тебе скажет – Жмуда, парикмахер. Он стрижет, бреет. И у Жмуды был. Ладно, пойду дальше искать. Загляни в воскресенье, отметить надо, что ты вернулся.
Ехал Франек Дуда со снопами с поля. Не видал, Франек, моего Михала? А что, нет его? Ну, нету. Теперь, брат, сосед соседа и то не видит. Все в полях, косят, убирают, ночь выгонит, ночь пригонит. Может, он с кем-нибудь в поле, а ты понапрасну только ищешь. Н-но! Погоди. Тпр-ру! Вроде я его видел. На прошлой неделе пошел пива выпить, в шинок, а он у Мальцов под ясенем сидел, качал коляску. У дочки ихней, Эльки, дитё родилось. Сходи, спроси.
Я заковылял к Мальцам, Элька дома была, кормила грудью ребенка. Родила, Эля? Кого, мальчика или девочку? Мальчика. Когда ж ты, дядя, вернулся-то? Мама наша обревелась вся, как услыхала, что тебе ноги должны отрезать. Места себе не находила. Боже мой, боже мой, такой мужик. А назвали уже? Миреком. Зенек так захотел его окрестить. Тятя, тот ни в какую, только чтоб Валентием. Где ж это слыхано, ребенка назвать Валентием? Мирек, Мирек, хороший ты мальчуган, Мирек. Вроде у вас Михал мой был, я его ищу, мне Франек Дуда сказал. А как же, был, вчера только. И все время заходил. Надо мне куда сбегать – с Миреком побудет. В коляске его повозит, покачает. Раз на реку уехали, я их найти не могла. Говорят, дядя, Михал ваш не говорит. А он с Миреком разговаривал.
Я вышел на дорогу. Думал, сейчас измолочу палками мальцевский ясень, может, хоть он мне что скажет. Черт подери! Надо, видать, от хаты к хате. Только в какую сторону сперва? К магазину? Или лучше в сторону мельницы? Нет, к магазину. В сторону мельницы. К магазину. В сторону мельницы. Будто у дороги сто сторон. Зашел к Бонку. Не видели. К Суйке. Не видели. К Собочинскому. Там никого, хата заперта на замок. Подивился я: сами в поле, а дверь на замок? Прежде никто не запирал. Верно, сейчас без этого нельзя. У Мадея кричу, зову, Валек! Валек! С тех пор как он новый дом построил, нужно по ступенькам взбираться, а тут по ровному месту едва ковыляешь. Вроде занавеска шевельнулась в окне, а может, это у меня уже в глазах рябит.
С неба зной лился, снизу припекала земля. Я ее чувствовал не только в ногах, в палках, но и аж где-то под ребрами. Поясница разламывалась. Раньше я знать не знал, что такое поясница. Мог невесть сколько перетаскать, набегаться – и ничего. Надо бы хоть минутку передохнуть.
– Здравствуйте, дядя Северин! – Старый Грабец сидели на лавочке у своей хаты. Я был уверен, что Грабеца уже нет в живых. Не знаю, с чего это я взял. Другое дело, что в их годах три раза можно было помереть. В больнице, что ли, мне кто-то сказал. – Посижу с вами маленько.
– Присаживайся, места и тебе и мне хватит. А ты кто будешь?
– Неужто не признали? Шимек Петрушка.
– А, Шимек. Мне, милок, тьма глаза застит, я и вижу, и не вижу. Теперь-то разглядел. Лихо ты на гулянках отплясывал, было на что посмотреть. И выпить любил. С поля идешь?
– Нет, Михала ищу, брата. Куда-то пошел.
– Что ж он, сам не знает, куда пошел?
– Знает, наверное, по-своему.
– А ты бы как хотел? Каждый по-своему знает. Он тебя старше, моложе?
– Старше.
– Вот и знает лучше. Отец, мать живы?
– Нет, давно померли.
– И правильно сделали. Незачем долго жить. На одну жизнь одна война, и хватит, прощайся с этим светом. Не то что я, четыре пережил. Может, и ты был на войне?
– Был. Но когда это было.
– Я так и подумал, а то откуда бы палки.
– Это не с войны. На дороге.
– Со снопов слетел?
– Вроде бы.
– Нечего за раз много брать. Без телеги можно остаться. И лошади тяжело. Лучше два раза съездить. Скажи-ка, спутники – это правда?
– Ну, летают ведь, значит, правда.
– Так-то оно так, но кто их там видел? Звезды вот в ясную ночь видать. И собаки бы лаяли.
– Высоковато для собак.
– Луна выше, а лают. Война там не ожидается, не слыхал?
– Далась вам война. Давно ли эта была?
– А правители должны схватиться. Что они тогда за правители? Мы б хоть от налогов избавились. За мной черт-те сколько тыщ. Еще пеню без конца накидывают. А взять неоткуда.
– А у кого есть откуда, Северин? Одно уродится, так другое сгниет. Как у вас жито?
– Как везде.
– Зерно крупное?
– Ни крупное, ни мелкое.
– А почему не косите?
– Жду, покамест который-нибудь из сынов приедет.
– А что сеяли?
– А ничего. Пошто сеять, когда некому убирать.
– И не болит душа, что земля пропадает?
– Чего ей болеть. Боль боли не чует. Была жизнь, да вся вышла. Надо смириться.
– За косы! За косы! И в поле! Еще день-два – и дожди зарядят. – Это к нам Гуля подошел, баба послала его за солью к обеду, он как раз возвращался из магазина.
– Не видал, Марьян, моего Михала? – Я просто так спросил, не надеясь, что он знает. А Гуля мне спокойно:
– Да он навоз у Скобеля выгребает.
– Навоз у Скобеля? – Я так и подскочил, схватился за палки. – А я его, черт подери, по всей деревне ищу!
– И чего искал? Сразу надо было к Скобелю идти.
К счастью, до Скобеля было недалеко, он прямо за магазином жил, чуть пониже, ближе к реке. Мне бы на ум не пришло идти к Скобелю спрашивать, не у него ли Михал. К Скобелю даже оселок для косы попросить взаймы никто не пойдет, закваску для хлеба, отрубей для жура, плуг, телегу, лошадь, не говоря уже о деньгах. Я вошел во двор, а Скобелев пес кинулся на меня и не дает дальше шагу ступить, лает-заливается. Я огрел его палкой по хребту, точно это сам Скобель был. Отцепись, чтоб тебя! Он заскулил. Вышел из овина Скобель.
– Чем тебе пес не угодил?
– Где Михал?!
– Ишь ты, горячий какой. Сперва надо сказать: слава Иисусу Христу, коли в дом пришел. В хлеву он. Навоз выгребает.
Я прямиком к хлеву, вижу, Михал, брат мой, босой в навозе по щиколотку, машет вилами, словно Скобелев батрак. А худющий, как смерть на хоругви. Борода по грудь, волосы до самых плеч. Я едва узнал на нем новехонький синий в белую полоску костюм, который к пасхе ему купил, еще до больницы. Три тысячи пятьсот отдал. И вроде он был в том самом галстуке, вишневом в белый горошек, который я тогда же купил, – чего-то у него на шее болталось. Но и то я догадался только, в грязи он был по уши, как свинья.
– Михал! Это я, Шимек!
Он посмотрел в мою сторону, мол, кто это ему в дверях свет заслоняет, и снова опустил глаза, воткнул вилы в навоз.
– Сукин ты сын, Скобель! Как же ты мог его к навозу?! Такого человека?!
– Полегче, полегче. Думаешь, теперь как раньше? Хо-хо! Не те времена. Задарма, что ли, ему жратву давать?! Кабы не я, он бы с голоду сдох. Все только жалеть горазды. А приглядеть, накормить, тут жалостливых нет. Бог пускай приглядывает. Эвон, встретил я его тут как-то в саду, он зеленые сливы жрал.
– И ты за миску жратвы батрачить его заставляешь?! Скопидом проклятый! Ты хоть знаешь, кем он был?!
– То-то и оно, кем был – неизвестно. Помалкивают люди. Кто богом обижен, тому старого не помнят.
– Ни хрена люди не знают!
– Люди все знают.
– Михал! – Я вырвал вилы из рук брата. – Домой! Быстро! Ох, я бы тебя этими вилами, Скобель, гад! – И воткнул вилы в землю у его ног, он даже побледнел. А Михала погнал впереди себя.
Он покорно шел, я с трудом ковылял за ним. Может быть, ему казалось, снова его кто-то из хозяев к себе работать ведет. Он ведь никогда не спрашивал, кто и куда, его на край света можно было завести. На смерть повели б, даже не спросил бы, за что? Шел бы и шел. Будто одно знал: надо идти. А во мне все кипело. Точно кто-то палкой ворошил мое нутро, скреб по самому дну чугунка, где булькала каша. Я чувствовал, надо что-то сделать, чтоб он понял: я вернулся, я его брат и веду его домой, и никогда больше, никогда, никакой Скобель, Мацала или кто другой не заставит его возить снопы, обрезать ботву, выгребать навоз.
– Быстрей. – Я подтолкнул его палкой в спину, хотя сам идти быстрее не мог. Ноги у меня прямо отваливались, ладони обжигал влажный жар от лопнувших волдырей.
Вошли в горницу.
– Здесь твой дом, – сказал я. – Садись.
А сам пошел в хлев, снял веревку у коровы с рогов. Веревка была длинновата, я сложил ее вчетверо. Вернулся в горницу. Михал сидел, как я ему велел, лоб подпер кулаками и смотрел в пол. Разило от него – вся горница провоняла Скобелевым навозом. Я подошел на расстояние вытянутой руки. Правую палку отложил, а левую отставил подальше и крепко на нее оперся, чтобы не потерять равновесия.
– Придется тебя отлупить, – сказал я и изо всех сил вытянул его скрученной веревкой по спине, он даже покачнулся. Но хоть бы голову в плечи втянул или посмотрел, кто его бьет и за что. Только пыль поднялась от неподвижной спины и еще сильней завонял Скобелев навоз. Я встал поудобнее, а то палка чуть не выскользнула у меня из руки, и снова ударил, и снова, и еще раз. А он ничего. Хотя стоило ему легонько меня толкнуть, и я б растянулся на полу. Мужик он по-прежнему был здоровущий, несмотря, что отощал, а я на одной палке в ободранной распухшей руке и на двух подламывавшихся от усталости изувеченных ногах еле стоял. И при каждом ударе веревка гнула меня, как ветер камышину. А нужно было стоять твердо, как стол на четырех ножках, чтобы подошвы прямо приросли к земле, а земля не смела под ними шелохнуться. Вот тогда можно бить. Не только веревкой, но и всем телом, всей болью, яростью. Тогда даже из камня можно выжать слезу. Хотя из камня скорее, чем из него. Он вдруг отнял руки от головы и положил на колени, а сам нагнулся, будто подставляя спину, чтобы мне удобнее было бить. И я стал хлестать веревкой по этой спине, перед каждым взмахом собираясь с силами, точно взваливал на телегу мешки с зерном. И при каждом ударе прямо выкручивался весь. Ярость во мне росла. Ее б и на десять веревок хватило. Я чувствовал эту ярость даже вокруг себя, будто и горница вместе со мной взъярилась, и вся хата, хлев, овин, двор, вся деревня, земля. Она, ярость эта, помогала мне забыть, что я, брат, бью своего брата. А за что бью? Этого я, правда, не знал и, видно, никогда уже знать не буду. Это только он знал. Но с его губ звука не сорвалось. Хоть бы тело само по себе застонало под ударами, как всякое тело, когда его бьют. По дереву ударить, и то отзовется, камень ответит эхом. А тут только веревка постанывала. Веревка свивалась от боли. Кабы могла, наверное бы, на меня набросилась и придержала хоть руку мою, чтоб перестала бить. Или же змеей обвилась вокруг моей шеи и вздернула под потолок.
Я запыхался. Как все равно на крутую гору взбирался на своих покалеченных ногах. Чувствовал, что силы кончаются. Рука ослабла, веревка только моталась из-за моей спины на его. Вдруг палка, которая давно уже гнулась подо мной как ивовый прут, когда я замахнулся, выскользнула из руки. Я покачнулся и, если б не схватился в последнюю минуту за стол, наверняка бы грохнулся. Хотел сразу за палкой нагнуться. Но удержала страшная боль в правом колене, я облился холодным потом, что-то хрустнуло в крестце. И только потихоньку, осторожно, одной рукой придерживаясь за стол, а другую вытянув, как грабли, к земле, стал наклоняться все ниже и ниже. В конце концов поднял палку. Но когда распрямился, у меня потемнело в глазах. Едва дотащился до лавки и плюхнулся на нее без сил, точно вернулся с поля после целого дня косьбы.
– Не будешь больше Скобелев навоз выгребать, – сказал я.
Михал сидел, опустив голову на грудь, уронив руки на колени, будто и не почувствовал, что я перестал его бить. За окнами поскрипывали телеги, люди везли и везли снопы. Почти у всех уже телеги были на резиновом ходу, а на резиновом так не слышны, как на железных ободьях. Поэтому больше было слыхать лошадей. Они тяжело ступали, словно тащили эти телеги на своем горбу.
Захотелось мне, чтобы кто-нибудь из соседей, из деревенских, пришел. Или даже кто незнакомый. У меня ни к кому дел не было, и ко мне ни у кого. Но все равно, кто ни есть, пусть бы зашел, может, по пути окажется или пойдет с поля и прослышит, что я вернулся. Или просто так, потому что не к кому больше зайти. Кусь, Пражух были б живы – непременно бы зашли. Те, кого нет в живых, самые верные. Я даже стал прислушиваться, не раздадутся ли в сенях шаги. Может, щеколда стукнет. Откроется дверь. Кто-нибудь переступит порог, скажет: слава Иисусу или добрый день.
– Чего так сидите, будто на меже? С поля, что ль, приехали или помер у вас кто?
– Ни с поля не приехали, ни помер никто. Я Михала отлупцевал. Вот этой веревкой.
– Отлупцевал? Брат брата? Вроде староваты уже. Братья больше дерутся, покуда не подрастут.
И, может, от напрасного этого ожиданья надумал я Михала вымыть. Постригу, побрею, тогда и гости пускай приходят. Я поднялся с лавки. Приспособил палки к ободранным ладоням. Руки у меня горели по самые локти. И на ногах я едва стоял.
– Не уходи никуда, – приказал я Михалу. – Я тебя вымою.
И потащился искать лохань. Хорошо, у Паёнков была, так что долго ходить не пришлось. Паёнк даже притащил ее мне в хату. Поставил посреди горницы, щепочек подложил, чтобы не качалась. Потом принес из родника два ведра воды, налил в чугуны, поставил на плиту.
– Человек человеку должен в беде помогать. Ты мне тоже помог, когда у меня случилась беда. Помнишь, какую на похоронах нашего Влодека сказал речь?
– Когда это было, Бронислав. А вы все помните.
– Как же не помнить, до смерти не забуду. Ксендз чего-то пробормотал, лишь бы отделаться. Только и думал, как бы поскорей воротиться в плебанию, и ногами притопывал. Ему что Влодек наш, что другой кто, – один леший. Не сказал даже, окаянный, что парня мина разорвала, получилось, он от дизентерии помер или от тифа. Я говорил, не ходи, Влодек, приедут саперы, разминируют. Нет, пошел. А ты и не глядел, что мороз, а ведь слезы замерзали в глазах. Ничего не пропустил; и что хороший был сын, и что родителей уважал, и что как пшеница пророс из зерна, но до своего колоса не дорос – будто кто его нарочно лозою сбил. Слышишь, мать, сказал я своей, какой у нас был сын? И господь его у нас забрал.
Я насобирал во дворе хворостин, разжег плиту. Огонь зашумел, и сразу горница ожила. А вскоре над чугунами заклубился пар.
– Раздевайся, – сказал я. Поставил между плитой и лоханью стул, привалившись к плите, переставил чугун с водой сперва на этот стул, потом со стула на пол, поближе к лохани, и тогда только, наклонив, вылил из него воду. Лицо сразу оросило паром. Я подбавил немного холодной из ведра. – Ну, вода стынет. Раздевайся.
А он хоть бы что, сидит себе и сидит. Я, как мог, одной рукой – другой держался за стол – стащил с него одежду. Хорошо, он не противился. А воняло еще Скобелевым навозом – в носу свербило. Только когда я стянул с него подштанники, он вдруг съежился и задрожал, будто застыдился, что голый.
– Меня тебе нечего стыдиться, – сказал я. – Я твой брат. Кроме нас с тобой никого тут нет. Паёнк уже ушел. Ну иди. – Взял его за руку и подвел к лохани. Он остановился, словно испугался. – Не бойся, это вода, – сказал я.
Он вцепился в мою руку и не выпускал, будто я его в омут тащил, хотя вода ему была чуть повыше щиколоток. В лохани этой он мне показался на кого-то похожим, но я не мог вспомнить, на кого. Может, из-за волос, падающих на плечи, и бороды по пояс. А худой был, кости чуть кожу не протыкали, и еще кожа эта на нем обвисла, как, бывает, в оттепель обвисает на ветке снег. Спина от моей веревки вся в синяках. А в паху седой как лунь. Хотя на голове кое-где только белели седые волоски, и то же самое в бороде. А ведь в паху волос самый последний седеет.
– Садись, – сказал я. – Сперва я тебя намылю.
Я принес из больницы кусочек мыла. Кто-то оставил в умывалке, и я взял, будто предчувствовал, что он мне понадобится. Подставил скамеечку к лохани, сел и водой из ковшика облил Михала с головы до ног, чтобы он хоть немного отмок. Потом потер обмылок в руках, получилась пена. И осторожно, чтобы не больно было, намылил ему спину, грудь, руки, вообще все. Кожа на нем дрожала, как на кролике, когда того гладишь по шерстке. Я и в себе чувствовал эту дрожь, хотя едва касался Михала, и то больше пеной, чем рукой.
– Не дрожи так, – сказал я. – Ничего я тебе плохого не делаю. Мою. Ты всегда мыться любил. Помнишь, как мать нас купала на пасху или на рождество и ты ни за что не хотел из лохани вылезать? А меня отец ремнем загонял, вечно я притворялся, что до смерти хочу спать. И то вода была чересчур горяча, то мыло щипало глаза. А как вечерами ходили на реку, помнишь?! Сперва ты мне спину мыл, потом я тебе. Пятки камнем или песком терли. А не хотелось мыться – привидениями друг дружку стращали. Больше я тебя. Глянь, Михал, чего-то стоит. Там. Ну там, возле ивы. Белое, вроде в саване. Дух! II бежать. Я первый, ты за мной. Мать, отец: что стряслось?! Мы духа видели! Небось мыться неохота было, наказанье господне с этими мальчишками – мать, как всегда, свое. Ну куда с такими грязными ногами в постель? На реке – это, должно, Бартошкин дух, – отец скорее готов был нам поверить. Надо бы вам спросить, во имя отца и сына, чего ты, душа, желаешь? Бартошка б вам худого не сделала. Она живая любила на реку ходить, вот и теперь приходит. Сядет, бывало, на берегу, уставится на воду и глядит. И чего ж вы там, Агата, видите, спросил я как-то у ней, когда за водой пришел к роднику. Все разное, Юзеф, разное. Хотя что она могла видеть – песок, ил, камни да как речка течет.
Я передвинулся со скамеечкой на другую сторону лохани, чтоб удобнее было дотягиваться до Михала.
– А помнишь, как на Иоанна Крестителя мы раз возле Блаха купались? С Иоанна Крестителя разрешалось купаться. Он в этот день реки крестит. Я-то часто и раньше купался, иногда даже в мае. Жара в тот год стояла несусветная, листья на деревьях скукоживались. Ребят, девчонок тьма-тьмущая, воды не видно. Река аж на ивы выплескивалась. Фредек Земб пригнал лошадь, мы на нее, сколько на хребте поместилось, – и н-но! вверх, вниз по реке. И на шею ей вешались, и за хвост цеплялись. Крику, визгу – светопреставленье. А ты сидел на берегу, под ракитовым кустом, и глотал слезы, потому что не умел плавать. Я тебя уговаривал, иди сюда, Михал, научишься, схватишься за конский хвост и ногами колоти что есть сил. Иди! И все тебя уговаривали. Самое лучшее – с ходу вниз головой! Сложи руки как для молитвы, вытяни вперед и прыгай! Ну, Михал! Не, ребята, кинем его, скорей научится! Давай его сюда! Давай его сюда! Ты наутек. Мы за тобой. Догнали на Махалинином поле, ты в борозде споткнулся. Вырывался, плевался, руки нам кусал. Но нас было четверо. Затащили тебя в реку, раскачали за руки, за ноги – и бултых! Нас так и окатило водой. Маши, Михал! Давай! Руками, ногами! Но ты, будто назло, не шевельнул ни рукой, ни ногой, сразу пошел ко дну. Пришлось мне за тобой нырять. Ты воды нахлебался, что и дух не мог перевести, потом на тебя еще икота напала. А отец меня дома ремнем, вроде я тебя утопить хотел. Но ведь так скорей всего можно научиться плавать. Всех так учили: за руки, за ноги – и бултых! Спасайся, не то потонешь! Меня даже с ивы бросали, откуда повыше. А как потом пригодилось. В войну понадобилось раз прыгнуть с моста. Сзади погоня, спереди засада, а другого пути не было.
Я встал, подлил из чугуна горячей воды. Поболтал рукой вокруг его ног, смешал с остывшей.
– А помнишь, перед войной ты как-то приехал в шляпе? Стал на пороге и будто заробел, что на тебе шляпа. И мы глаза вылупили – Михал и не Михал. Ты ее поскорей стянул, но отец: ну-ка надень, я погляжу. Ничего, идет тебе, только на себя мало похож. Дорого отдал? А мать: что ж ты подешевле, сынок, не взял, за эти бы деньги костюм можно купить. Воскресенье было. Отец хотел, чтобы мы по деревне прошлись, может, ксендза повстречаем, он вроде все время о тебе спрашивал. А у нас девки были на уме, что нам ксендз, да еще в такую жару, и я потащил тебя на речку. Девчонки уже стали невесты, вода в реке так и бурлила. Я разделся и сразу – бух! с головой. А ты сел на берегу под ракитовым кустом, в теньке. Подплыла к тебе Стефка Магер и ну завлекать, может, разденешься, Михась? Жара-то какая, раздевайся, залезай в воду. А груди у ней – точно речной водой опились. Идет тебе шляпа. Надолго приехал? Магеры думали, ты на ней женишься. Но счастья б она тебе не принесла. В войну спуталась тут с одним, он за мукой приезжал, и упорхнула с ним. Мужика бросила, ребенка. Михал! Михал! Иди купаться! Все девки тебя звали. Парням стало завидно. Не зовите вы его! У него, должно, чахотка! Чахоточным нельзя! Вон, видали, какую себе шляпу завел, чтоб не подумали, что деревенский. Ну прямо задница из-за куста торчит! Подскочил кто-то сзади, сорвал у тебя эту шляпу с головы и швырк в реку. Все наперегонки за ней. Один в нее воды набрал. Другой нахлобучил себе на башку и поплыл. Я к нему, хотел отобрать. Но он дальше закинул, в кучу ребят. А те давай ее теребить, вырывать друг у дружки из рук. Стефка Магер слезу пустила. Вы, свиньи! Вы, свиньи! – кричала. Ни у кого из вас никогда такой шляпы не будет! Кто-то нырнул, поднял со дна камень. Сунули этот камень в шляпу и топить. Я все же отнял ее у ребят и забросил куда подальше, вниз по реке, мол, я первый доплыву. И доплыл бы. Но Болек Куска выскочил на берег и по берегу добежал раньше меня. Схватил шляпу, побежал дальше, на мелкое место, там влез в нее ногами и давай топтать, возить по илу, по песку, по камням. Ох, измордасил я его тогда, месяц парень губы не мог сомкнуть, все будто смеялся. А рубашку с портками ножиком изрезал, ботинки закинул в воду. Прилетели они с братом Вицеком и с ихним стариком к нам в хату, так я и Вицеку приложил, и старику. А ты хоть бы что, глядел, как твою шляпу уродуют, потом встал, сказал, пошли, Шимек. Оставь им эту шляпу, пусть забавляются.
Я поднял его из лохани, вытер. Одевать не во что было, накинул пока рядно. Где смог, завязал, где булавками сколол. Хорошо, нашлись в ящичке швейной машины три английские булавки.
– Теперь я тебя постригу, побрею.
Оказалось, что я сноровки не потерял. Могу стричь, брить, как в прежние времена. Хотя, наверное, мало кто помнил, что я когда-то стриг, брил. Может, только кто-нибудь из стариков. Но старики поумирали почти все. Молодые стали старые. А за ними и те, кто помоложе, готовились старыми стать. Вроде недавно молодой был, а глядишь, в волосах седина пробивается, лбы округлились, под глазами мешки, на физиономиях борозды, рытвины. Правда, когда рядом живешь, особо не замечаешь, как старость без удержу подминает людей. Кажется, старики откуда-то приходят в деревню, а молодые уходят и возвращаются уже стариками. И только иногда подивишься, что это те же самые люди. Но, пожалуй, те самые.