355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Веслав Мысливский » Камень на камень » Текст книги (страница 13)
Камень на камень
  • Текст добавлен: 11 августа 2017, 13:30

Текст книги "Камень на камень"


Автор книги: Веслав Мысливский


Жанры:

   

Прочая проза

,
   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 29 страниц)

Спросил только у него отец, будут ли колхозы. Но и на это ответа не дождался, потому что Михал, едва распаковал свои чемоданы и пораздавал кому чего, сразу принялся расспрашивать, что у нас да как, и все спрашивал, спрашивал, до самого отъезда. И никак не удавалось втиснуться промеж его слов. Будто ему хотелось до малости все узнать. Будто не повидать нас он приехал после стольких-то лет разлуки, а лишь для того, чтоб как можно больше из нас вытянуть и как можно больше забрать с собой. Ни минуты на месте не мог усидеть, вставал, ходил, и не было такой мелочи, которая бы его не интересовала. А еще из памяти, как из мешка, вытаскивал то одно, то другое, что только ни припоминал, и спрашивал, спрашивал. И не подождет, пока ему до конца расскажут, дальше задает вопросы.

Здоровы ли все, мать, отец, мы, братья, – так мать только и успела ему ответить, что в груди у ней все сильней колотье. Он покачал головой и тут же: а сколько мы по реформе получили гектаров, в каком месте, и не стращал ли нас кто, чтоб не брали, а потом опять: как войну прожили, и кто из деревенских погиб, и отчего сгорели наши хлева, и собираемся ли новые строить, деревянные или каменные, черепицей крытые или, по-старому, соломой, сколько у нас коров, две или больше, есть ли теленок, думаем ли его оставлять, а лошадь – та же самая или другая, а как насчет электричества, не обещают провести, и почему стекло на лампе такое закопченное, керосин мы жжем или какую-нибудь пакость, и жив ли еще причетник Франтишек, а ксендз по сю пору тот же или другой, и не припутывает ли в своих проповедях к богу политику, и кто из деревенских теперь балдахин над ним носит, и почему носят все те же богатеи, и суровая ли была в том году зима, много ли нападало снегу, разлилась ли весной река, и у кого мы брали воду, когда затопило родник, колодец не надумали рыть, а как сад, стоит еще за овином мирабель, что с нею сталось, может, отец новые черенки привил, а старый Сподзея как раньше чинит обувку, кто же теперь, после его смерти, чинит, а собака, неужто все Бурек, и как новую кличут, Струцель, засмеялся, Струцель, Струцель, чего это его так чудно назвали, и много ли мать держит кур, гусей, и не таскает ли их хорек или ястреб, а может, соседи, и Стоит ли над рекой старая ива, есть ли на ней еще ласточкино гнездо, и где теперь парни, девки купаются, всё возле Блаха, а река не обмелела, а куда девалось оловянное распятие с отломанной поперечиной, всегда ведь на столе стояло, и откуда у нас такой барский стол, и почему на окнах пусто – раньше было полно цветов, и сажали ли мы в этом году чеснок, хорошо ли уродился, а как лук, капуста, морковь, свекла, и, видать, мать недавно горницу побелила, потому что известкой пахнет, и по-прежнему ли она готовит такие же вкусные вареники с творогом, со сметаной, а как мы молотим, конный привод завели или по старинке, цепами, и жива ли еще старая Валишка, а сын ее, Метек, все так же пьет, и прилетают ли по-прежнему аисты на наш овин, и почему отец цыгарки не выпускает изо рта, разве можно столько курить, а мать – печет еще хлеб или покупной едим, и были ли на нашем поле мины, а как хлеба, уродились ли, и про все по отдельности, как рожь, как пшеница, как ячмень, овес, где, сколько, и почему мы проса не сеяли, разве больше пшенную кашу не едим, и куда девались ступеньки, почему только камни лежат, и по-прежнему ли я в пожарниках, и есть ли у нас мотопомпа или все тот же насос, а где теперь гулянки устраивают – до сих пор в пожарном сарае, и дерутся ли так, как дрались, или, может, сейчас поменьше, а в каком классе Сташек, как учится, есть ли у него книжки, тетради, водятся ли куропатки в полях, попадаются ли зайцы, лисы, и почему дверь в сенях так ужасно скрипит, он, когда вошел, подумал, не хотят его впускать, а кто теперь войт, и большие ли нам назначили поставки, не собирается ли отец пасеку завести, хотя бы парочку ульев для себя, может, они бы с женой как-нибудь приехали поесть медку. Так ты женился? Он только головой кивнул и сразу спросил, как там Стефка Магер, вышла замуж, за кого, счастлива ли, такая же красивая, а кто из деревенских учиться пошел, кто уехал, сколько приехало, жива ли еще пани Касперек, которая учила польскому, и кто теперь арифметике учит, кто пению, не поубавилось ли ворон на тополях за мельницей, сбрасывают мальчишки вороньи гнезда, и кто теперь лучше всех по деревьям лазает, когда-то Шимек, и почему у нас изразцы на печи вспучились, и воюем ли мы по-прежнему с Пражухами из-за межи, и как случилось, что перестали, но ответа слушать не стал, дальше принялся спрашивать, катаются ли ребятишки зимой на санках с Потеевой горы, не гоняет ли их Потей, ходят ли еще на масленицу колядники, и кто Ирод, кто черт, кто смерть, и водятся ли, как раньше, привидения возле вербы у мостика или, может, черт уже оттуда убрался, и жив ли крестный Скубида, и за что его убили, а крестная Калишиха, и есть ли у нас ласточки под стрехой, сколько гнезд, сговариваемся ли мы с кем-нибудь на время жатвы или сами возим снопы, почему не купим себе часов, почему мать такая худая, почему отец так поседел, почему Антек, почему Сташек, почему я, почему то, се, почему, почему?

В конце концов отец не выдержал и оборвал его расспросы:

– Все мы тебе сказали, чего ты еще от нас хочешь?

А мать добавила просительно:

– Сел бы, наконец, и рассказал, что у тебя.

Он как очнулся, посмотрел на часы и поднялся: ему пора, надо ехать. И сразу протянул руку, сперва мне, потому что я ближе всех сидел, потом отцу, Антеку, Сташеку, и только так, за руку, попрощался, будто до завтра, самое большее до послезавтра, или был просто наш знакомый, не сын, не брат. И еще прощался, а сам уже куда-то сквозь нас смотрел, точно думал вовсе не о том, что прощается, а бог весть о чем. И только когда к матери напоследок подошел, и мать, бедная, снова расплакалась, обхватил руками ее голову, посмотрел в глаза и сказал:

– Ну, мама, не плачьте. Я приеду, обязательно приеду. Может, даже не один, с женой. Должны же вы с ней познакомиться.

И с тех пор как в воду канул.

Примерно через год написала мать ему письмо, но он не ответил. Потом другое, не ответил. Погодя хотела снова написать, но отец осерчал, зачем зря писать, пускай сперва на те письма ответит. Может, у него работы невпроворот, и она этими письмами только забивает ему голову. А работа – куда от нее денешься. Как оно в деревне – начнется страда, задницу некогда почесать, почем знать, может, и у него страда. Закончится, он и без писанья приедет. Вон сколько лет не показывался, а приехал. Рождество не скоро, а на рождество он уж точно приедет, может, даже с женой, говорил ведь, что не один, пусть мать лучше подумает, какие пироги испечь, а письмами она его не подгонит, письмами и день не заставишь быстрей бежать, не говоря уже о страде.

Но не сбылись отцовы утешительные слова, и не приехал Михал ни на то рождество, ни на следующее. И мать продолжала писать, только теперь уже тайком. Зашел я как-то в овин, надергать лошади сена, а у задних ворот, на другом конце тока, вижу, мать пристроилась на коленях возле табуретки, на носу очки, и пишет. Всполошилась, спрятала ручку под передник и потом только повернула голову в мою сторону.

– А, это ты, – сказала с облегчением. – Я сюда помолиться пришла, в доме трудно мысли собрать, а здесь тихо.

– Что же вы, в сад не могли пойти, там тоже тихо, зато светлей, – сказал я, глядя словно бы ее глазами на чернильницу, которую она не успела спрятать.

– И здесь у щели светло, – ответила мать.

А еще полез я однажды за чем-то на чердак, уже сунул голову в лаз, а там мать возле щелей в глиняной обмазке, которой солому в стрехе скрепляют, сидит с кухонной доской на коленях и пишет. Я дальше подыматься не стал, спустился тихонько обратно, стараясь, чтобы не скрипнула лестница. И потом, после того, как мать слегла, я не раз ее заставал, когда она писала письма, склонившись над табуреткой с лекарствами, которая стояла рядом с кроватью. Я притворялся, что ничего не замечаю, или сразу же выходил, вроде о каком-то деле именно в ту минуту вспомнил. Не знаю только, кто эти письма на почту носил. Антек со Сташеком уже уехали. А из чужих, что у нас бывали, я не видел никого подходящего, кому б она могла доверить письмо. Может, отец? Он ведь раньше ее за эти письма ругал, так что в открытую ему теперь неловко казалось и он тишком носил, когда меня не было дома. Потому что отец, с тех пор, как они одни остались, не считая меня, прилепился к матери, будто малое дитя. Так бы все и сидел у ее постели и что-то там из прошлой жизни рассказывал. А иногда ничего не рассказывал, просто так сидел, квелый, то ли невыспавшийся. И, как когда-то он всех на работу гнал, так теперь матери приходилось все время о том, о сем ему напоминать. Даже о самых обычных вещах. Чтоб коров напоил, или сечки нарубил, или в хлеве солому постлал, или хотя бы собаке вынес миску с едой.

– Ну иди же, иди, – бывало, упрашивала она его.

А он сидел и отмахивался от ее просьб, как от докучливых мух.

– Чего пристала? Напою еще, нарублю, постелю, вынесу. А ты лежи, ты больная. – И ни с места.

Тут жатва на носу, а он сидел, словно дело шло к зиме.

– Рожь небось уже поспела, – напоминала ему мать. – Сходил бы в поле, поглядел, может, косить пора.

– Где там поспела. Прошлый год об эту пору еще зеленая была. Это когда в кровати лежишь, кажется, время бежит. А в поле у времени иной счет.

Когда же ему в конце концов приходилось вставать и идти, потому что она его не оставляла в покое, бормотал что-то себе под нос, злой-презлой, и иной раз в сердцах хватал с припечка кота и вышвыривал во двор.

– Мышей лови, лоботряс, нечего разлеживаться в хате.

Или пустыми ведрами зазвенит, мол, опять нет воды, а ему пить охота. А как-то даже дверь ногой пнул, скрипит, окаянная, будто у ней болит что.

Матери все трудней становилось подыматься с постели. Редко теперь она вставала, только чтоб сготовить чего или курам подсыпать зерна, если отец забывал. А когда затевала стирку, должна была к лохани подставлять табуретку и стирала сидя, а отец воду грел, наливал, выливал, ходил на реку полоскать, развешивал стираное во дворе или на чердаке. И только когда Антек со Сташеком приезжали, с их приездом выздоравливала. Зарезала курицу, варила бульон, раскатывала лапшу, стирала грязную одежду, которую они привозили с собой. Но едва уедут, сразу сваливалась и неделю, а то и больше, не вставала с постели, и сердце у нее болело и болело.

– Видать, смерть уже за мной идет, – жаловалась она отцу.

А отец ее утешал: если б шла, так сперва за ним, а он еще не чувствует, чтобы шла. И совал матери четки, пусть помолится, враз полегчает. Сам тоже брал молитвенник, присаживался рядышком, но, так как невеликий был грамотей, чуть что обращался к ней за помощью.

– Ну-ка, почитай, чего здесь написано, вон тут. Я что-то не разберу.

И мать читала.

– Не запятнанная первородным грехом…

– Это «не запятнанная» так пишется? – удивлялся отец.

Но иногда мать, осерчав, что он ее то и дело сбивает, приказывала ему молиться по памяти: что это за молитва, когда не понимаешь, чего написано. Отец оправдывался: ежели по памяти, молитва у него мешается с другими мыслями, и бог в этих мыслях теряется, и он его потом никак не отыщет. И не обижался, что она сердится, да и сердилась-то мать не по-настоящему. Может, просто так препирались, вместо того, чтоб вздыхать, жаловаться, что остались одни. Верно, по-иному говорить им уже не хотелось, да и о чем говорить, когда все давным-давно друг другу сказано. И как – теми же самыми словами, которые тысячи тысяч раз в жизни были говорены, а жизнь все равно против слов обернулась?

Иногда жаль мне их становилось. Только я не часто после работы шел прямо домой. Обычно летел куда-нибудь, водку пить или к подружке. Сплошь да рядом за полночь возвращался, когда родители уже спали. А то и под утро, когда они просыпались, ну а я спать заваливался. Опять же, если выпьешь и домой приходишь пьяный, в дверь и то не сразу попадешь. А пьяный – мало что пьяный, ты своей родне чужой. Чего-то отец с матерью говорили, а у меня в башке шумело, урчало, играло, я почти и не слышал, о чем они говорят. Случалось, с трудом припоминал, что это отец, мать и что надо мной они так жалостно причитают. Еще мать, как всякая мать, повздыхает, посетует, но хотя б спокойно:

– Ох, Шимек, Шимек, не пей, одумайся. Одумайся, сынок, не пей.

Но отец, который не мог мне простить, что я взялся за эту регистрацию, чуть заметит, как я тяжелей обычного переступаю порог, сразу, будто на паршивую овцу, набрасывался на меня, что я семью позорю, что в нашем роду испокон веку все с богом рождались, с богом жили, с богом умирали, а кто-то там даже в Святую землю собирался, кто-то образ купил в костеле, кто-то балдахин над епископом нес, когда приезжал епископ, а Михала выучили бы на ксендза, кабы было на что, один только я выродок. Без ученья, без рукоположения, без бога грешные заключаю браки.

– И надо же нам было дожить до такой беды. Сатана, видать, тебя, паразит, попутал.

– Что ж, коли с богом не заладилось, надо хоть с сатаной водить дружбу, с кем-то ведь нужно, – назло отцу отвечал я. – Да и что мы знаем о сатане? Не больше, Чем о боге. А может, богу не управиться было со всем миром и пришлось поделиться с сатаной. Что мы, отец, знаем? Пашем, сеем, косим и так без продыху, выходит, и бог не близко, и сатана далеко.

– Люди уже над нами смеются, антихрист! Хотели ксендза иметь в роду, говорят, вот и заимели. Только еще сутану ему купите.

– Сутана мне не нужна, а на людей я чихал. Люди завидуют, что я на государственной службе.

– На службе, бесстыжие твои глаза. Тьфу! Может, еще исповедовать начнешь? Детей крестить? Покойников хоронить? Кропильницу только не забудь завести. Небось водкой станешь кропить, святая вода тебе руки будет жечь. И за что нас так бог наказал? Ну за что? За что?

– Брось это дело, сынок, – вторила отцу мать. – Хочешь нас в могилу вогнать? И так нам недолго осталось. Взялся бы, наконец, за ум. Образумился. Женился.

– Ишь чего захотела – женился! – невесело шутил отец. – Ксендзу жениться нельзя. Он других должен женить. Да и кто за такого ветродуя пойдет? Придумал себе занятье, чтоб от земли подальше. Ты еще вернешься к этой земле, шелопут, вернешься.

Я пропускал мимо ушей отцовы пророчества: с чего б это мне возвращаться? Обета я земле не давал, стало быть, ничего ей не должен, зато в гминном правлении и четверти того не наработал, чего потребовала бы земля, потому что, как и обещал войт Рожек, почти никакой работы там не было. Расписываться по-прежнему никто не приходил, так что почти все время я сидел за столом и смотрел в потолок. Ну еще в окно выглянешь, поговоришь с кем-нибудь, кто перед гминой чего-то там дожидается, или почитаешь газеты. Но газетами дня не заполнишь, хоть бы и такого, уполовиненного, как в гмине. Скучновато бывало. Кончишь читать и не больно знаешь, чего дальше с собою делать. Пока не пробьет четыре часа. Поначалу, вдобавок, из соседних комнат даже никто не заглядывал, боялись, что ли, меня или нарочно сторонились? Изредка только забежит секретарь, постреляет глазками по углам, спросит:

– Ну как, коллега, никто еще желания не изъявил? Старайтесь, старайтесь. – И поминай как звали.

Или войт Рожек зазовет, когда ему понадобится речь сказать на собрании мужикам или перед детьми в школе.

– Нате, почитайте, Петрушка. Чего умное в голову придет, допишите. Как-никак в милиции служили, разбираетесь, что к чему. Против духовенства только не особо, а то меня потом баба из хаты взашей погонит, коли ей донесут. Да и мужики могут обидеться. Ну и ошибки поправьте.

Еще просил войт, чтоб я ему начисто речь переписал и поразборчивей. Читать он с грехом пополам читал, но, когда до письма доходило, царапал, как курица лапой. И даже подпись нормальную поставить не мог. Секретарь ему не раз показывал как нужно, чтобы слитно и на конце росчерк, а не так, буковка за буковкой, точно первоклассник, к такой подписи никто уважительно не отнесется. Поэтому, когда к нему ни зайдешь, всегда на столе валялось полно листков с этими росчерками.

– Учусь, как видите. Но, похоже, мне уже не научиться. Вот кабы рука отсохла да заново выросла. То ли было у войтов до войны житье. Какой-нибудь там Кужея или Задрусь – поставил три крестика, и готова подпись. А теперь не позволят. Народ весь образованный. Да и какие у войта тогда были заботы? Выбоину на дороге засыпать. А нынче тут и политика.

Да и чего тут удивляться, он всю жизнь кучером в именье служил и вдруг стал войтом, рука-то у него к кнуту привычная, не к ручке с пером. Но если речь хорошо слушали, обязательно приносил мне четвертинку. А если плохо, тоже приносил, в утешенье.

– Не получилось, Петрушка, не получилось. Двое-трое разок хлопнули, а остальные башки свои понурили и волками глядят. Это тебе не кучером быть. Там сиднем сидел, а лошади тянули. И баре имелись, было против кого бунтовать. А против кого теперь? Если б еще повыше залететь – наверху оно всегда полегче. Хуже всего, Петрушка, внизу, а совсем худо при самой земле. Эх, дерьмовая, скажу я вам, у войта жизнь. А казалось, сладкая будет. Как думаете, может, мне на тракторе ездить научиться? Лошадей скоро не останется. Те, что в деревнях, перемрут, и конец лошадям. А за трактором будущее.

Но так он и не успел обучиться на тракторе. Вскоре его застрелили неизвестно за что. Возвращался под вечер, как всегда, домой на велосипеде, потому что жил в бараке в соседних Бартошицах, и чего-то у него с цепью стряслось, он и вел этот велосипед за руль по лесу. А утром нашли его на дороге с тремя пулями в груди и запиской, приколотой английской булавкой к куртке: смерть красным холуям. Велосипед на нем лежал.

Первыми я поженил Стаха Магдзяжа из Лисиц с Иркой Беднарек с хутора. Ирка была в зеленоватом костюме, Стах – в коричневом в полоску. У Стаха была мать-старушка, а Ирка жила в прислугах на мельнице. Стах с войны не ходил в костел, ему ксендз согрешения не отпустил. А потому не отпустил, что ехал однажды к больному со своими дарами, а тут у Сапели на хуторе пожар. Все лошади в поле, насос везти не на чем. Ну и Стах, не долго думая, остановил бричку с ксендзом, перепряг лошадей в телегу с насосом и укатил. Не такой уж страшный это грех, ксендзу и было-то идти к больному всего на край деревни, вполне мог дойти пешком.

Пришел войт, секретарь и еще несколько служащих поглядеть, как у меня на первый раз получится. Не по себе, конечно, мне было, и язык запутывался, но ничего, кое-как справился. Набрались мы потом со Стахом в корчме до чертиков. Ирка одну рюмочку выпила, а от второй отказалась, как мы ее ни уговаривали. Сидела пригорюнившись и все только спрашивала, будут ли они после такого венчанья счастливы. Мне раза три пришлось ей поклясться, что будут. И даже одну поллитровку я на свои за их счастье поставил. Они и жили счастливо, покуда у Стаха не открылись какие-то язвы в желудке, от которых он умер.

Я в два счета выучился этому делу, поженить кого-нибудь для меня было все равно что съесть кусок хлеба. Точно я бог весть с каких пор этим занимался. Да и невелика штука. Сперва скажешь несколько официальных слов. Ты, Петр, Ян, Владислав, Казимеж, берешь в жены Гелену, Ванду, Брониславу или которую-нибудь еще и клянешься ей в любви и верности, а также в том, что не покинешь ее до смерти. Клянусь. И ты, Гелена, Ванда, Бронислава или как там тебя. Клянусь. Потом надеваешь им на пальцы обручальные кольца, если они у них есть. Подтверждаешь, что брак законный. Потом еще что-нибудь от себя добавишь. Пусть ваш жизненный путь будет усыпан розами, и уважайте друг друга, потому что отныне у каждого из вас никого нет на свете ближе.

Говорил я всегда от чистого сердца, и слова прямо сами слетали с языка, так что, когда я кого-нибудь женил, все в гмине бросали работу и сбегались, чтоб хотя бы через приотворенную дверь поглядеть, послушать. А если еще и окно в комнате было открыто, его сплошь загораживали головы, и казалось, все оно уставлено цветочными горшками. Ведь тем, кто приходил в гмину по своим делам, тоже хотелось поглядеть, послушать. В горе ли, в беде, всегда друг дружку поддерживайте. Зла никогда другому не чините, а будьте, как небо и земля, друг к другу добры. Огорчений не доставляйте, жизнь сама вам их доставит. И не ругайтесь, не обзывайтесь, и чтоб один на другого никогда не поднял руку. А если подымет, пусть та рука отсохнет. И не потому, что так говорится. А потому, что ты, муж, и ты, жена, с этой минуты словно две руки одного тела, она левая, ты правая. А тело ваше едино. Если же кого-нибудь из вас одолеет немочь, или скрутит боль, или у которого-нибудь слезы потекут, знайте: все это ваше общее. Ни ты не сможешь сказать, что не тебе больно. Ни ты – что не ты плачешь. И помните, что вечно молоды вы не будете, да и сколько этой молодости у человека в жизни? Как кот наплакал, меньше, чем весны в году. Она у тебя когда-нибудь изморщится, да и ты моложе не станешь, полысеешь или поседеешь, а тогда особенно трудно быть мужем и женой. Тогда иные кулаки пускают в ход, хотя никакой вины у них друг перед другом нет. В ложке воды готовы друг дружку утопить, а раньше души не чаяли. Но помните, от несогласья никому еще легче не делалось, а жить надо, пока все само собой не придет к концу. Так уж лучше жить в согласье. Женитесь вы не только на то короткое время, покуда молодость не пройдет, но и пока старыми не перестанете быть. Вы теперь как это дерево за окном.

Перед гминным правлением рос высоченный клен, помнивший еще времена, когда правления здесь не было, а стояли старые бараки, куда свозили больных холерой. Летом кто ни приходил по своим делам в гмину, прятались в его тени от солнца, еще надо было их унимать, чтоб не галдели, как на ярмарке. Эй, вы, потише! Тут женятся! Так вот, ты, муж, ствол этого дерева, а она – ветви. Обрубишь ветви, засохнет ствол, покалечишь ствол, засохнут ветки. Желаю вам счастья, здоровья и хороших детей. А теперь поцелуйтесь. Потом я отправлялся с молодоженами пить водку, потому что хоть в гмине расписывались в основном бедняки, а на рюмочку всегда приглашали.

Сколько я пар ни расписал, один только раз побывал на настоящей свадьбе. Женился Юзек Ковалик на Зоське Секере. Старики забили кабанчика, привезли оркестр, пригласили кое-кого из родни, из соседей, ну и меня. Но не ради молодых они старались: у старого Ковалика было по тем временам чересчур много земли, и вечно его попрекали, мол, кулак он и кровопийца, потому как еще и работника держит. Хотя работнику совсем не худо жилось, и даже, когда его спрашивали, говорил, что у Ковалика ему лучше, чем если б сам хозяиновал. Мог бы, конечно, Ковалик на то, что он кулак и кровопийца, плевать, но, когда ему с каждым годом стали повышать плановые поставки, в конце концов не выдержал. Прибежал как-то в гмину, пусть забирают у него землю, не то он повесится.

– Не хочу земли! – размахивал руками. – Не хочу, чтоб через нее мне житья не было! Забирайте ее себе! Пашите, сейте, косите и сдавайте, сколько хочете! Сказано ведь у царицы Савской, что придет пора, мужики сами будут отдавать землю! Видать, пришла!

Ну и тогда войт Рожек дал ему совет: зачем так уж сразу землю отдавать или вешаться. У него сын есть, Юзек, пускай он его женит, да поскорее, потому как сроки поджимают, и хозяйство распишет на двоих. На ком? На ком попало, какая подвернется. Не сладится у молодых – разведутся. Брак Не церковный, гмина не костел, и Шимек Петрушка не ксендз. А в книгах будет черным по белому написано: два середняцких хозяйства, а середняцкие никому не колют глаза. Куда проще хоть три раза жениться и три раза развестись, чем на центнер уменьшить плановые поставки.

И, чтобы разделить хозяйство, выбрали Юзеку в жены Зоську Секеру, потому что она рядом через забор жила и бедная была, как костельная мышь. А уж выйти за такого богача, как Юзек, могла разве что мечтать. Так что ей все равно было, в костеле или в гмине, на всю жизнь или только для раздела земли, с оглашением о помолвке или без, в фате или в обычном платье, перед ксендзом или передо мной, она б согласилась и перед чертом в пекле, лишь бы за Юзека.

Сунул мне Ковалик в карман пятьсот злотых, чтобы я речей не произносил, только расписал сына с Зоськой и точка. А не прошло и трех месяцев, насел на молодых: разводитесь, и все. Но тут Юзек заартачился, нет и нет. Не для того женился, чтоб разводиться. Он Зоську в жены взял, не в прислуги – и в обиду не даст. А земля разделена, и на отца ему теперь начхать. На худой конец, он на свое пойдет, а отец пускай сам на своей половине горбит.

Пока старик жил, а жил он долго, Зоське приходилось несладко. Никогда он ее иначе, чем голодранка, потаскуха, приблуда, не называл. А случалось, и из хаты выгонял, мол, не здесь ее дом, а там, за забором. Даже когда ребенок родился, не помягчел старик. Нет чтобы хоть изредка приглядеть за маленьким, поиграть с ним, как другие дедушки, что и посмеются, и поболтают с внучонком, и расскажут разные чудеса про белый свет. Еще не пропускал случая подколоть сына:

– Не твой это, видать, Юзек, ни вот столечко на тебя не похож. А смеется криво – точь-в-точь Генек Скобель.

А Зоська хоть бы раз сказала старику: совесть-то у вас есть? Самое большее убежит в чулан или в сад, чтобы там выплакаться, а Юзек за ней – утешать. Что же ему, родителя бить?

Только когда пришла старику пора помирать и Зоська за ним, как за отцом, ходила, взял ее раз за руку, когда она ему поправляла подушку, и сказал:

– Плохой я был человек, Зося. А ты святая. Да не простит мне господь, а ты прости.

И Зоська его, как отца родного, обмыла, когда он помер. И как отца оплакивала на похоронах.

Зайдешь, бывало, к ним телевизор посмотреть, так они точно два голубка, хотя уже и волосы седые. Зосенька, Юзенька. И один за другого в огонь и в воду, а у них уже внуки. Сядь, отдохни, я сам сделаю. Мало ты наломалась? Ничего со мной не станется. Станется, не станется. Ты не меньше наработался. На, выпей кислого молока. И даже в страду, когда работа из людей пот и проклятия выжимает, они всё Зосенька, Юзенька. Будто припевка у них такая к жизни была. Недавно даже обвенчались в костеле – ксендз их допек, покоя не давал: что им мешает, чтоб и богу место нашлось возле ихнего счастья. Вредить ведь он не станет.

Три года я на регистрации просидел, а потом меня перевели на плановые поставки, где работы было невпроворот, там не только зерно, но и убойный скот, и молоко, а главное, полно писанины, и год от году все больше. А на регистрации в кои-то веки раз кто-нибудь придет расписаться, вот и все дела. Время от времени, правда, мне подбрасывали какую-нибудь работенку, чтобы не скучал. Чего-то проверить, переписать, подсчитать. Раз прислали в гмину книжки, а библиотекарша в аккурат ушла рожать, так секретарь меня заставил все названия записать, книжки обернуть, пронумеровать, поставить печати, что гминные, разложить по полкам. А бывало, некому было присмотреть за ремонтниками, чинившими дорогу на мельницу. Осенью, когда зарядят дожди, или весною, в оттепель, там и двуконной телеге не проехать, грязь выше осей. Кого просить? Известное дело, у всех работы по горло, а ксендз сидит за письменным столом и в потолок смотрит. Ну как, пан Шимек, может, сходите? Расписываться сегодня никто не придет. Надзирать вроде бы не работать, и можно было полежать в теньке под кустом, потому как мужики и без надзору свое дело делали, но я уже так привык к письменному столу, что только и мог смотреть в потолок, и вовсе мне не казалось, будто я бездельничаю. Иной раз задремлешь, когда солнышко через окно посильней припечет или если накануне выпил. А то кто-нибудь заглянет, поговоришь о том, о сем. Либо сам пройдешься по комнатам, поточишь лясы или полюбезничаешь с девицами.

Ой, девиц тогда было в гмине, как пчел в улье. Часто только затем и приходили работать в правление, чтобы мужа побыстрей подцепить, притом из служащих. Была б охота, можно бы даже жениться, и не один раз. Только зачем, когда и без женитьбы то же самое получаешь. Девки тогда помирали по нейлоновым чулкам, и за пару таких чулок любая соглашалась. Вытащишь, бывало, покажешь, хочешь, Агнися, Юзя, Рузя, чтобы были твои? Было в этих нейлоновых чулках что-то такое, отчего у девушки, едва она их завидит, глаза туманились, голос теплел, вот-вот сама прильнет к тебе. Другое дело, если у которой ноги кривые, в таких чулках они будто распрямлялись, чересчур толстые, опять же, становились тоньше, а слишком тонкие делались в самый раз. И даже из-за этих чулок меньше на лицо глядели, красивое, некрасивое – главное были ноги. А уж стоило какой в костеле показаться в нейлоновых чулках, весь костел вместо того, чтобы вверх смотреть, смотрел вниз, и у всех баб служба была испорчена, и не всякий мужик мыслями оставался с богом.

Я покупал чулки у одной торговки, которая время от времени приезжала в деревню с разным барахлом. Знал ее еще, когда работал в милиции, как-то задержал на станции по подозрению, что она дрожжи самогонщикам продает. Обыскал узлы и наткнулся на пару таких чулок, она их кому-то везла.

– Привезите и мне, куплю. Может, даже несколько пар, – сказал я. С тех пор она и привозила.

Раз купил все чулки, какие у ней были, штук, наверное, двенадцать, и на разный размер, большие, маленькие, средние, и разных цветов, мышиные, рыжие, как горелая солома, как ржаной хлеб, а тонюсенькие – как паутинка.

– Беру все, – сказал я.

– Ой, вот это барыня. Столько пар, – сказала она. – Есть же счастливицы на свете. А какая у нее нога?

– У кого?

– Ну, у той, для которой берете, невеста или жена, не знаю.

– Видно будет.

– Здесь-то разные, не всякой подойдут. А тонюсенькие какие, зацепишь ногтем, и уже побежала петля. Надо, чтоб руки были ухоженные. Вы бы ей крем купили. У меня и кремы есть. А то потом принесете обратно дырявые. А я не возьму. В такую даль тащиться да еще остаться внакладе.

– Подойдут. Не той, так этой. Чего загодя думать.

– Ну, дело ваше. Привезти еще?

– Привезти, привезти.

Спрятал я эти чулки на чердаке во ржи, в соломенной кади. Засунул как можно глубже, чтобы отец не нашел ненароком, когда придет смотреть, не отсырела ли рожь. Хотя, отсырела не отсырела, в глубину незачем лезть, достаточно сверху поворошить или сунуть кисть и подержать немножко – если рожь волглая, руку все равно как над паром держал. У меня и сомнений не было, что лучше спрятать чулки нельзя. В прежние времена Люди в кадях под зерном деньги прятали, доллары, рубли, а в войну – оружие. Потому что на зерно в последнюю очередь подозрение упадет. Что может быть невинней зерна? Да и кому захочется до самого дна докапываться, когда в такой кади помещалось с десять корцев.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю