355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Веслав Мысливский » Камень на камень » Текст книги (страница 19)
Камень на камень
  • Текст добавлен: 11 августа 2017, 13:30

Текст книги "Камень на камень"


Автор книги: Веслав Мысливский


Жанры:

   

Прочая проза

,
   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)

И так, слово за слово, проговорили мы с ним почти до белой зорьки, он помалкивал, а я ему о том, о сем. А утром вышел из хаты отец, оглядел небо.

– Погожий будет денек, погожий. Небо-то, не поймешь, то ли высокое такое, то ль глубокое. Вот бы полюшко заиметь, как небо. Да на равнине. Знай молись, а у тебя там все всходит, растет, цветет. Ни тучки, ни облачка, ни травинки сорной. А солнышко как зеница господа нашего Иисуса Христа. Ну что, может, поедешь в поле?

– Куда ж ехать, не выспавшись. Завтра поеду.

– Завтра, завтра. С каких уже пор завтра. У всех вспахано, взборонено, кое у кого засеяно, а у нас после жатвы поле нетронутое. Люди уже спрашивают, продавать, что ль, надумали, отчего такое заброшенное, а он – завтра. Завтра на том свете будет, а на этом надо пахать, сеять, пока земля согласна родить. А не захочет, ты ее не упросишь. Земля добра, покуда добра, а заупрямится, пиши пропало.

– Дед тут со мной целую ночь просидел, – сказал я, чтобы отвлечь отца от этой земли. – Только-только сгинул.

– И что, сказал, где бумаги зарыл? – оживился отец.

– Не тот дед. Лукаш из Америки.

Отец махнул рукой.

– Пустозвон. Чего хотел?

– Да ничего, просто так, поговорить пришел.

– Видать, в покаяние. Босой был?

– Я ему на ноги не смотрел.

– Должно, босой. За грехи всегда босиком.

Как-то я вернулся домой пьяный, почти уже ночью. Что-то меня толкнуло сунуть в карман поллитровку, когда мы выходили из шинка. Можно бы, конечно, сказать, предчувствие это было. Но никакого предчувствия не было. Просто нам в тот день дали зарплату, а я с получки иногда прихватывал с собой пол-литра. Пригодится утром, когда с похмелья с души воротит. Сперва я удивился, почему у нас в окне свет горит. Но потом подумал, наверное, отец ноги парит. Ноги у него были все в желваках, и, когда болячки очень уж докучали, он заваривал какие-то травы и в этом настое парил ноги. Сядет на скамеечку, ноги в ушат, то помолится, то с матерью поговорит. Но когда мать засыпала, и сам задремывал, иногда так и спал, с ногами в ушате, покуда от холода не проснется или я не вернусь.

Захожу я в дом, что такое? – то ли мне чудится, то ли Михал у окна на лавке сидит. Квелый какой-то, даже головы не повернул, когда я вошел. Но, вижу, Михал. Может, ехал долго, с дороги устал? Он всегда был хлипкий. Раз на ярмарку ездил с отцом, такой же вернулся, растрясло его на телеге и вырвало, едва он слез. А ночь прогуляет – наутро бледнехонький, под глазами круги.

– Ой, Михал, приехал, – сказал я. И хотя в голове у меня здорово шумело, обрадовался. – Сколько лет мы ждем и ждем. Выпьем, брат. У меня в аккурат пол-литра при себе есть. Прихватил, будто подтолкнуло что. Гляди. – Вытащил бутылку, поставил на стол. – Где хоть стаканы-то? – спрашиваю. Отец сидел на скамеечке опустив голову, словно дремал. И вдруг поднял голову и на меня:

– Ты что, паразит, водкой его хочешь поить? Погляди на него.

– Чего глядеть? Я же вижу, Михал. Неужель Михала не узнал? Родного брата? Постарел малость, но не так уж и сильно, если посчитать, сколько лет прошло. Скажи, Михал, братья мы, а? Хоть ты в городе, я здесь и ничего друг про дружку не знаем, но не обязательно знать, раз братья. Ты Франека Мазеюка помнишь? Учился с тобой в одном классе. Повесился он, брат. Была у него на складе недостача в десять центнеров сахара. И охота человеку такой сладкий чай пить! Говорит вроде бы ксендз с амвона: не грешите. Попробуй не греши, говорить-то легко. А я, брат, и живу, и не живу. Да чего там, ты здесь, приехал, это самое главное. Ну где же стаканы, мать?

Мать ничего не ответила, лежала с закрытыми глазами, будто спала, но я знал, что она не спит. Сердится, подумал, наверное, что Михал приехал, а я заявился пьяный. Ну да ладно.

– Отец, может, вы знаете?

Но отец тоже – ни слова. Может быть, он и правда не знал, есть ли в доме стаканы. Да и для чего они нужны? У нас только молоко пили, воду, иногда травы, так для этого лучше кружки. Толще, больше, есть за что ухватиться, и век ихний длиннее, чем у стаканов. У меня до сих пор есть одна жестяная, я больше всего из нее люблю пить. Еще дед из этой кружки пил и говорил, что и его дед пил, – пусть который стакан столько проживет. Ни из какой другой посуды нет вкуснее воды. Бывает, и не хочется пить, а напьешься, все равно как прямо из родника. А стакан возьмешь натруженной рукою, будто яйцо берешь клешней. Вернешься с поля после косьбы – что ни возьми, все тебе кажется, в руке коса.

– Что ж, поищем, – сказал я и взял со стола лампу, чтоб себе посветить. – Не из бутылки же пить, когда брат приехал. Ой, хорошо, что ты приехал, брат. Наконец-то наговоримся за все эти годы. И ты мне скажешь, чего тогда, в войну, от меня хотел.

Я открыл буфет. Тарелки, бутылки, пузырьки, кулечки – все так и замелькало перед глазами, но стаканов среди этого добра не было. Я тоже не очень-то помнил, есть ли они в доме, но мне как никогда хотелось выпить из стакана.

– Как корова языком слизнула. Завтра пойду куплю целую дюжину, и пусть стоят на виду. – Подошел к кровати, к матери. – Где стаканы? – стал дергать на ней перину. – Мы с Михалом выпить хотим. – И тут при свете лампы увидел, что из-под ее опущенных век текут слезы. – Что это вы, мама, плачете? Не из-за чего. Я и не такой пьяный приходил. А сегодня и выпил-то всего ничего. У Вицека Фуляры сын родился. Я их с Бронкой когда-то женил. Завтра возьму у Махалы косилку и за один день все скошу. Я за него заявление написал, он мне даст, ясное дело, даст. Пусть попробует не дать, сукин сын. – Я все стоял над матерью с лампой в руке, а у нее из глаз все сильней текли слезы. – Не плачьте, мама, – сказал я. – Что с матерью, отец?! – Я повернулся к отцу, лампа качнулась, и пламя словно из нее вырвалось. На минуту в горнице потемнело и снова посветлело.

– Поставь, дьявол, лампу, еще спалишь дом. – Отец поднял голову, и в его глазах тоже блеснули слезы. Он утер их верхом ладони.

– Плачете, что Михал приехал?

– Михал он, а может, и не Михал, – сказал отец. – Один только бог знает.

– Очень надо богу знать, кто Михал, кто не Михал. Я знаю, что я Шимек, вы знаете, что вы отец, а Михал – что он Михал. Каждый сам лучше бога знает. Что он, вчера родился, чтобы только бог за него знал, кто он? Хоть бы я и не хотел Шимеком быть, ничего б не вышло. Пьяный напьюсь, а все равно знаю, кто я такой, потому как никто другой мною быть не захочет. Надо бы тебе, Михал, написать, что приедешь. Видишь, теперь они плачут.

– Не приехал он, она его привезла.

– Кто?

– Жена его, что ль.

– Так у тебя жена есть? Почему молчал? Мы бы хоть поздравленье послали. Желаем молодоженам всего того, что зовется счастьем. Или: пусть солнце освещает ваш совместный жизненный путь. Или: всего вам хорошего, счастья, здоровья и первенца сына. Даже придумывать не надо, можно на почте выбрать. Яська-начальница только спросит: какую тебе, пятый номер, второй? А которая подешевле? Тебе бы я самую дорогую послал. А может, ты говорил? За столько лет и забыть нетрудно. Эх, обязательно надо выпить. Отец с матерью пускай плачут, такое их дело. А наше дело – выпить. И не обращай внимания. Я с ними живу, они меня каждый день видят, а тоже, бывает, плачут. Отец-то нет – мать. А тебя вон сколько не было.

На столе как раз стояла та самая жестяная кружка, я ее ополоснул.

– Ты из кружки пей. Я могу из бутылки. А завтра выпьем из стаканов. – Я налил, ему побольше, себе оставил поменьше. – Ну, твое здоровье, за то, что приехал и нас не забыл.

Я уже поднес бутылку ко рту, но тут вдруг отец вскочил и накрыл кружку рукой.

– Ты что, напоить его хочешь, анчихрист, совести у тебя, проклятого, нет! Не видишь, пьянь, какой он?

– А какой? Он мой брат! – Я стукнул бутылкой об стол, аж водка выплеснулась из горлышка. – Скажи, Михал, что ты мой брат. – Я обхватил обеими руками его голову и, запрокинув, притянул к себе. На меня смотрели почти невидящие, остывшие глаза. – Ты мой брат. Был и всегда будешь.

Тут и мать приподнялась на постели и стала его просить:

– Скажи что-нибудь, Михась. Скажи, сынок, что у тебя болит?

– Что у него болит, его дело! – набросился я на ни в чем не повинную мать. – Здесь он, приехал, и радуйтесь.

– Да он как приехал, так и сидит, и ни слова. – Отец встал со скамеечки и пошел было к ведрам с водой, но, не дойдя, повернул к матери, а потом снова повернул и пошел, будто с косой по полю, сам не зная куда. – Чего-то она там… Да что она. Вроде здесь ему будет лучше. Михал, Михась, мы его спрашиваем, а он как язык проглотил. Матери, отцу не скажешь? Даже дерево дереву скажет, тварь твари. А человек хоть с землей, что под ногами, поговорит, когда больше не с кем. Как жить молчком?

– Выпейте, отец. – Я сунул ему кружку прямо в руки, которые он беспомощно держал перед собой, точно не знал, куда девать, – от водки должно полегчать хоть немного. – И пускай не говорит, не надо. Мы говорить будем.

Вскоре после этого мать умерла. И не столько от болезни, сколько с горя, извела себя, плакала и плакала, и все: Михась, сыночек, Михась, что тебе? А после ее смерти и отец сдал. Бывало, не слышал, что ему говорят, будто всем своим нутром прислушивался к тому миру, куда отошла мать. Так что все свалилось на меня. Хоть бы собаку покормили, он или Михал. Нет, сидят себе, один на скамеечке возле плиты, другой на лавке, и ждут, когда я вернусь из гмины.

Я даже подумывал, не уволиться ли, потому что уже рук не хватало на все. Сразу после смерти матери соседки немножко помогали. Одна сготовит, другая горницу подметет, та постирает, а эта хоть придет и нас пожалеет. Но когда материна смерть отдалилась, то и они перестали заглядывать. А с другой стороны, вроде бы жаль было уходить из гмины, худо-бедно, а пару злотых первого числа принесешь, хотя б на соль, сахар или кусок колбасы.

Но как-то, сразу после пасхи, приехал ревизор из повята, и председатель Маслянка водил его по комнатам. Тут дорожный отдел, здесь налоговый, здесь страховой, плановые поставки, Межва, Антос, Винярский, панна Крыся, панна Ядзя. А я в аккурат ел свяченые яйца. Так уж повелось у нас в гмине, что служащие приносили с собой второй завтрак, а наша уборщица даже чай заваривала, злотый за стакан. Ну и я тоже, чтоб не отставать от других, приносил, когда было чего из дому взять. Не с голоду, конечно, к голодухе я был привычный, мог три дня не есть. Разложил я эти свяченые яйца на газетке на письменном столе, сижу и луплю, одно было красное, другое зеленое, и тут они вошли.

– Что, Петрушка, свяченые яйца едите? – не то спросил, не то поддел меня Маслянка, а тот, из повята, рожу скривил.

– Свяченые. – И продолжаю лупить.

– Ну и как, лучше свяченые, чем прямо из-под курицы? – опять Маслянка.

– На мой вкус – лучше, а для кого не лучше, тот пускай не ест.

– Хо-хо! Сколько ж вы этих яиц освятили, что дома не можете съесть, а приносите в гмину?

– Полсотни.

– Гмина вам не костел, Петрушка! – рявкнул Маслянка, злой как пес.

– Так я ж не свячу, а ем.

Он ничего больше не сказал, но я чувствовал, что этих свяченых яиц мне не простит, да еще разговор был при ревизоре из повята. Видно, я его здорово разозлил, он и другим стал заглядывать в рот. Антос ел хлеб с сыром, а ведь ни хлеб, ни сыр к богу отношения не имеют, разве что говорится: хлеб наш насущный, но и верующие и неверующие – одинаково едят. А он прицепился к Антосу, эвон сколько кусков, небось целый час будете жевать, а положено пятнадцать минут.

Через несколько дней вызвал меня к себе и, хоть мы давно были на ты, говорит:

– Чересчур много пьете, Петрушка. Пора кончать.

Меня прямо затрясло – будь что-нибудь под рукой, я б ему башку проломил. Но на столе только чернильница стояла и деревянная промокательница, что ими сделаешь.

– Ты мне не выкай, мать твою так. Шимеком меня звать, коли забыл. А пью я на свои. Думаешь, мне невдомек, что тебя зацепило? Пьянство тут ни при чем. Ты, что ль, не пьешь? Мало тебя видели вдребадан пьяного? Тоже мне шишка, председатель. А в оккупацию ты что делал? Трясся со страху.

И через неделю меня уволили. Вовсе не из-за пьянства, как Маслянка мне пытался вдолбить, я тогда уже меньше пил, – свяченые яйца его напугали. Хотя, может быть, он, как и я, больше всего такие любил, только чистил их под периной, да еще мальца караулить перед хатой выставлял, вроде бы тот играет, а сам глядит, не идет ли кто. И вдруг увидел: за казенным столом государственный служащий как ни в чем не бывало свяченые яйца ест – ну, ему и почудилось, не яйца это, а гранаты. Да он боялся не только свяченых яиц. Всего боялся. И уж не приведи господь при нем вздохнуть: боже мой. Сразу кровью наливался как упырь, и, кабы мог, запихал бы человеку вздох этот обратно в рот.

– После работы у себя в хате вздыхайте! А здесь гмина, вы мне тут суеверий не разводите! – А ведь иные часом, забывшись, вздыхают. Легче от слов отвыкнуть, от мыслей, чем от вздохов. Но такой уж этот Маслянка был человек.

Вон уже сколько лет, как я начал строить склеп, но он все еще ходил в председателях. А тут мне понадобилось восемь центнеров цемента, Хмель так подсчитал. С запасом, один лишний всегда пригодится, пару ступенек, к примеру, сделать, чтоб не спрыгивать с гробом вниз. Я бы мог краденый цемент купить, и на что другое, возможно бы, купил, только не на склеп. Первым делом пошел в кооператив. Цемент там был, но требовался наряд из гмины. Пошел в гмину. Они наряды дают, но надо заявление написать. Я пишу.

– А на что пойдет цемент? – спрашивает девушка, которой я заявление принес. С виду ей лет двадцать, глаза большие, голубые, мне показалось, симпатичная, носик только очень уж курносый. Но в такие годы и курносые хороши.

– Склеп надумал строить, – говорю.

– Склеп? – Она чуть не прыснула, даже голову отвернула, вроде бы просто так, куда-то посмотрела. Потом вытащила из стола какую-то бумагу и начала водить пальцем: на что я имею право получить. На дом, свинарник, коровник, конюшню, овин, под силос, под навоз, на разведение кроликов, птицы, лисиц, нутрий, на теплицу под овощи, под цветы в горшках и на срез. Вон, про хризантемы даже написано, обрадовалась. Но склепа там не было. Тогда она спросила у человека, который сидел в углу возле окна:

– Пан Владек, есть какое-нибудь распоряжение насчет выдачи цемента на склеп?

– А кто собрался помирать?

– Гражданин.

Тот тупо посмотрел на меня, пожал плечами.

– Что же мне делать? – спросил я.

Девушка даже улыбнулась, но развела руками.

– Надо бы к председателю сходить.

– А он здесь?

– Здесь, но занят.

– Я подожду.

Тогда отозвался пан Владек:

– Если занят, будет занят до конца.

– Я здесь когда-то работал, давно, – сказал я. – Тут, в этой комнате, был налоговый. Вас еще тогда не было. И столов не было таких.

Пану Владеку, похоже, стало неловко. Девушка опустила голову.

– Попробую спрошу. – Посмотрела на меня уже не по-казенному, поднялась и вышла.

Долго ждать не пришлось, Маслянка меня сразу принял, хотя вроде был занят.

– Садись, – сказал. Меня удивило, почему не на вы. Видать, вспомнил тот случай, хотя столько лет прошло. Он здорово постарел и еще больше растолстел, едва умещался в кресле. И нос стал как картошка, и взгляд словно бы тяжелей, чем раньше, а может, он о чем-то думал перед тем, как я вошел. Не то засмеялся, не то скривился: – Что, на тот свет собрался?

Я сел, пристроил свои палки. Но он будто и не заметил, что я с палками.

– И куда торопишься?

– Я не тороплюсь, – сказал я. – А даже если б и торопился, у меня перед государством долгов нет. Разве что вы мне налог разрешили в рассрочку выплачивать. Но я до смерти выплачу, не бойся.

– А я и не боюсь. Помирай, коли охота. Помереть каждому дозволено. Гмине до этого дела нет. Но ты цемент просишь, да? А это уже дело гмины.

– Восемь центнеров.

– Восемь центнеров, восемь центнеров. Неважно сколько, важно на что. Думаешь, я на все могу, кому какая блажь ни втемяшится? В инструкции черным по белому написано, на что можно. На повышение урожайности – пожалуйста, это экономическое развитие, имею право. Но чего нет, того нет, и точка. И что тебе вдруг приспичило склеп строить? Успеешь еще. А пока не мешало б о жизни подумать. Я не уговариваю коров заводить или свиней, с ними набегаешься, а ноги у тебя, вижу, никуда. Ну, а если куриную или утиную ферму? Фермы мы поддерживаем. И тебе бы перепала пара грошей, и государству польза. Еще б получил от нас ссуду. Пожалуйста. Составь заявление, я подпишу. Процент небольшой, рассрочка надолго, потом часть с тебя спишут. Чем в покойники, пан-барин бы стал. Куры у тебя кудахчут, утки крякают. Только подбрасывай корм, а тысчонки растут. А нападет мор, они у тебя застрахованные, государство все возвратит, и на новых получишь ссуду. Это тебе не как раньше, когда об каждой наседке слезы лили. Рябая, пеструшка, зеленоножка. Издохнет – все равно как если бы Валек богу душу отдал, Франек, Бартек. И даже яйцо узнавали, какое от которой. Теперь все белые, так белые, желтые, так желтые, нет наседок, есть производство, брат. Или теплицу. Поддерживаем. Пожалуйста. Огурцы, помидоры, лучок, салат, редиска – спрос есть. И о доставке не надо заботиться. Приедут, заберут, в любом количестве. Тара у них своя. А склеп не хозяйственная постройка, от него у меня продукция не возрастет. Одного цемента сколько в землю ухнет.

– Восемь центнеров, я тебе уже сказал.

– А хоть и восемь. Оправдывайся потом, отчего не под силос раздаешь, а на могильные постройки. Сразу: плохое хозяйствование, неправильный подход. А то скажут, староват Маслянка стал. Мало, думаешь, таких, что рады бы от меня избавиться? Уже разговоры пошли, на пенсию, дескать, пора. А у меня еще четыре года в запасе, вон сколько. А то вспомнят, училищ я не кончал, одни курсы. Теперь, чтобы ты знал, все молодые с дипломами, а носы задирают, черти, – не подступись. И ни на что не глядят, только все по науке. У коровы чтоб шесть сосков, у пшеницы по два колоса, у свиней по четыре окорока. А скоро вздумают тот свет вспахать, засеять. И даже не хотят верить, что была когда-то война. А какое в войну было ученье? Одна школа – лес. Кому лучше тебя знать? Хорошо, башка у меня варит, кое-как выкручиваюсь. Но времена уже не те, ой, не те, что были, когда ты у нас служил. Нынче так не поработаешь. Нынче каждый центнер цемента обязан дать прирост урожайности, мяса, молока, яиц, овощей. Все тебе рассчитают. И с каждым днем все больше требуют. А тут мужики: хошь продукцию, председатель, гони цемент. Я тебе и сотню голов могу завести, но сперва надо свинарник перестроить. Я могу то, могу это, давай только цемент. А цементу придет вагон, от силы два, и неизвестно, когда снова вагон пришлют. Голову сломаешь, кому давать, кому не давать. Пойду в день поминовения к тестю на могилу – так нет чтобы о покойнике подумать, прикидываю, сколько б вышло коровников, свинарников, силосных башен из того цемента, что здесь в землю ушел. Сердце на куски разрывается. А есть тут у нас в гмине один, только и ждет, чтобы я откинул копыта. И при каждом случае норовит подковырнуть. Старой закалки наш председатель, не больно умен наш председатель и на партийного не похож. А гмина такого учиться посылала. Теперь магистр, туда его. Попробуй прикажи ему что-нибудь сделать. Если распоряжение придет – дурацкое, мол, распоряжение. Для них все дурацкое. А распоряжение есть распоряжение. Неважно, дурацкое не дурацкое, – надо выполнять. Думаешь, от чего я седой? От старости? Нет. Знаешь, какой я крепкий – точно в прежние времена. Иной раз схватил бы дерево и выворотил с корнями. С Юзькой своей каждую ночь любиться могу. А она мне говорит: стара я для тебя, Леон. Взял бы себе жену помоложе и сам бы подмолодился. Да мы ж когда женились, ты молодая была, говорю я ей, куда уж теперь денешься. Но про себя, часом, думаю, может, и вправду жениться? А чего? Гмина все молодеет. Куда ни глянешь, везде хихикают, краснеют, а в тебе как что-то обрывается. Но попробуй женись. Сейчас скажут: ты что, того? На такой должности надо быть как слеза. Придется с Юзькой век коротать. Хотя жаль, брат. Ты вот на тот свет собираешься, а седых волос у тебя раз, два и обчелся. А я седой как лунь. Отчего? Оттого, что все думаю и думаю. А тут еще надо правильно думать, как положено, согласно инструкциям, а не как тебе взбрендится. И по-хозяйски. Справедливо. Прогрессивно. Вот и посчитай, сколько выходит этого думанья. Служебного времени уже не хватает, брат. Нужно и дома думать. При тебе жизнь была другая. Ты во время работы в шинок мог пойти. А то три дня совсем не являться. Попробуй теперь. Пусть только заметят, что председатель пьет. Но, скажу я тебе, иной раз с удовольствием бы напился до чертиков. Чтоб хоть ненадолго обо всем этом забыть. На дворе ночь, люди спят, а я ворочаюсь с боку на бок и думаю, к примеру, кому дать цемент, кому не дать. И все больше – кому не давать. Дать-то можно бы всем. Только откуда взять? Люди с этим строительством свихнулись совсем. Юзька моя и то просыпается: хватит тебе ворочаться. Думает, думает. Так и так ничего не придумаешь. Лучше помолись. А что, я б когда и помолиться не прочь. Но как при такой-то должности? Помолись-ка ты за меня, Юзя, авось и с моей души тяжесть спадет. Видишь, старая жена тоже может пригодиться в трудное время. А у молодой бы одно только было на уме. Ты не думай, что я тебе подписать боюсь. Столько лет подписываю, и сходит. Пожелал бы ты, скажем, двор зацементировать. Я подписываю, и точка. Или сделать ступеньки к крыльцу. Подписываю, беру на себя. Ноги у тебя ни к черту, а инвалидам мы идем навстречу, вот и объяснение есть. Или хотя бы нужник. Подписываю, на то воля божья. Хозяйственная постройка, не хозяйственная, можно еще поспорить. Но склеп – это склеп. Смерть, загробная жизнь, вроде к богу имеет отношение. Ну не для всех, конечно. Для некоторых ты был – и нет тебя. Хотя я бы в таких делах никому верить не стал. Человек, худого не говоря, штука сложная, хитрая. Никогда не знаешь, куда повернет. А у нас все на жизнь нацелено. Только и слышишь – по радио говорят, по телевизору показывают, в газетах пишут, на собраниях обсуждают. Неподходящее время ты выбрал, брат. Нам положено жизнь улучшать. И правильно. Люди заслужили лучшую жизнь. Больно долго мы на тот свет уповали, там, думали, будет лучше. Там справедливей. Там ангельские хоры. Здесь должно лучше быть. И будет! Вон мы на последнем собрании постановили дорогу до Зажечья проложить, автобусы ходить будут. А где дорога, там и мост. Телеги перестанут тонуть. Молодежь о стадионе мечтает – построим и стадион, пусть уж лучше мяч гоняют, чем пьют. Дом культуры б не помешал. Будет и дом культуры, не сразу, но будет. А если хочешь знать, мы и о водопроводе подумываем. Хватит, находились с коромыслами к роднику. Открутишь кран – вода бежит. А хорошо пойдут дела, и речку нашу когда-нибудь запрудим, будет озеро. Домиков понастроим, приедут дачники. Жизнь настанет, эх! Может, и рыбка будет. Мы еще с тобой как-нибудь порыбачим. И фазанов в полях завести планируем. Привезем и выпустим. Ты себе косишь, а на твоем поле фазан. Сразу работа веселей пойдет. Вдобавок они колорадского жука истребляют. А шинок под книжный магазин отдадим и взамен построим предприятие общественного питания. Пока была старая дорога – и шинком обходились. А теперь проезжих больше, чем местных, надо и о них подумать. Мажец пообещал деревянную соху. Повесили б ее над дверью, и название готово: «Под сохой». Еще думаем хор организовать. Сколько можно каждому у себя в халупе петь. Да и старики умирают, а с ними песни. А как-нибудь весной обсадим новую дорогу деревьями. У нас даже лозунг есть: посадишь дерево – получишь тень. Назначим по два дерева с гектара. Вязы, липы, акации. Увидишь, как станет зелено. А ты ко мне со своим склепом. Я тебе уже сказал, склеп – это загробная жизнь. Кого на тот свет тянет, у того, получается, на этом нет желанья жить. Да так рассуждать – уж лучше б ты не платил налогов. Налог в крайнем случае можно списать или в рассрочку взимать. А кому жить не хочется, тот, значит, назад глядит, сознательность у него, значит, не на высоте. Ой, Шимек, Шимек, и когда ты, брат, наконец холопскую душу в себе изживешь? Барщина сто лет как отменена. Санацию уже мало кто помнит. Да и оккупацию позабудут вот-вот. И самое время. Сколько можно старое ворошить. Запутаешься, где право, где лево. О будущем помыслить пора. А ты от будущего склепом отгородиться хочешь, да? Тебе плевать – ты помирать собрался! А как мне, в случае чего, объяснять, зачем на тот свет раздаю цемент? Получается, выделяю на строительство склепов. Ты-то лучше других знаешь, что я всегда неверующий был. Ни елки, ни вертепа никогда у меня не видал. И колядников я гнал как собак. И всегда верил только в лучшую жизнь. Лучшая жизнь была моей вифлеемской звездой.

Он вспотел, запыхался, в уголках рта засохла слюна. Но видно было, что собой доволен. И вроде не знал, рассмеяться ли ему или развести руками, мол, разговор окончен. А может быть, он ждал, чтобы теперь я что-нибудь сказал. Ой, Леон, Леон, ну и голова у тебя. Недаром столько лет в председателях. Времена меняются, люди умирают, а ты как дуб. Да еще восемь центнеров цемента спас, не то бы в землю ушли.

Но я ничего не сказал. Только взялся за палки, собираясь встать. Тогда он вскочил, толкнул дверь в канцелярию и крикнул:

– Панна Ганя! Две рюмки и две чашки кофе! И я сегодня больше не принимаю! – А мне: – Погоди, куда заторопился! Выпьем. Сто лет не виделись. – Будто жаль ему вдруг стало расставаться не столько со мной, сколько с удовольствием от самого себя. Даже руки потер, и на столе чего-то переставил, и меня хлопнул по спине. – Хорошо, что пришел. Ага. – Затрусил к шкафу, вытащил какую-то пузатую бутылку. – Я не пью. Редко когда, если подвернется случай. И не какой-нибудь там. – Сунул мне под нос бутылку, покрутил в руках.

– Что ж это за водка такая? – спросил я.

– Это не водка. Коньяк. Пил когда-нибудь?

– Не помню. Разное доводилось пить, может, и пил.

– Его понемножку пьют. Не так, как сивуху.

– Значит, не пил.

Панна Ганя принесла на подносе рюмки и кофе. Пропорхнула близехонько, окатив меня теплой волной. Запахло духами, молодостью. Да, подумал я, это тебе не та гмина, в которой ты служил. Мы с газетки ели, а тут на подносах подают. Пальцы у панны Гани длинные, кожа нежная, тонкая, ногти накрашены красным. Можно подумать, никогда в земле не копалась, а с малых лет в гмине.

– Вам немножко послабее, пан председатель, – сказала она умильно, кладя махонькие ложечки на блюдца возле чашечек.

– Послабее, послабее. – И хлопнул ее по заду, прямо как свою Юзьку. Она вроде бы засмущалась, но, наверное, только потому, что при мне, и как дикая козочка выскочила из комнаты. – Хе-хе-хе! – засмеялся Маслянка. – Ничего девка, а?

– Ты с каждой так?

– Ты б на моем месте то же самое делал. Власть требует. Одну хлопнешь, другую нет, и знаешь все, что у тебя в гмине. Да им нравится. Обойдешь которую-нибудь, ходит потом надутая. А видел бы ты эту нагишом. Эх, хоть сызнова начинай жить. Ни худая, ни толстая, и все на месте. Не то что в наши молодые годы. Помнишь, сколько было девок с кривыми ногами? С лица матерь божья, а ноги колесом. Теперь витамины. Ну и хлеб, хлеб, брат, у всех его вдоволь, вот и цветут девки, только пользуйся. Да что проку, когда надо с Юзькой век доживать? И все из-за санации, можно сказать. Иногда, конечно, кой-чего себе позволишь, только с оглядкой. Кто другой ее обрюхатит, а покажет на председателя. И пусть неправда, все равно выгонят взашей. Ну, выпьем.

Он стукнул своей рюмкой об мою. Отпил немножко, и я столько же – следил, сколько он отопьет, чтоб не попасть впросак, раз уж это такая чудная водка, что ее помалу надо пить. Мерзость оказалась, не то разбавленная чаем сивуха, не то мыльная вода. Еще прихлебывай ее, как птичка. Не сравнить с чистой, та бежит по горлу как бурный ручей. И встряхнет тебя, и лицо тебе искривит, и аж боднет куда-то, от макушки до пят почувствуешь, что ты – это ты. И никто другой тобою быть не имеет права. Не то что эта моча.

– Ну как? – посмотрел он на меня свысока.

– Ничего, – сказал я.

– Видишь. Надо понимать, что хорошо. И для сердца полезно. Ты с сахаром? Я нет. Научился несладкий пить. – Он пододвинул мне сахарницу.

– У вас теперь и сахарница есть, – сказал я.

– А как же. Если подумать, не такая она и плохая, жизнь. А будет еще лучше. И цементу будет больше, и вообще всего. И никакие наряды не понадобятся, накладные, подписи. Помнишь, с ведрами когда-то так было. Захочешь купить ведро, покупай в придачу книжку. А сегодня ведер завались. Цинковые, обливные, пластмассовые, желтые, красные, голубые. И гмине все равно будет, кто для чего этот цемент покупает, под силос или на склеп. Нужно только, так сказать, правильное отношение иметь. Лишнего не требовать. Посетовать, конечно, можно, но чтоб никому не во вред. А главное, смело глядеть в будущее. Не назад. Производительность, планы, разведение скота, капиталовложения, показатели – вот какие нынче мерки. А не кровь и раны. На будущем еще никто ничего не потерял, а прошлое не одного на бобах оставило. Заруби это у себя на носу, не прогадаешь. Не подумай только, что я тебя в сельхозартель заманиваю. Даже если б хотел, не тот нынче этап. Сейчас все по добровольности. Надо, конечно, помочь, когда люди хотят вместе хозяйство вести, – кой от чего освободить, кое-что выделить в первую очередь. Но единоличника у нас тоже уважают. Пусть богатеет. Мы не запрещаем. Возьми Сеняка: каменный дом, машина, у бабы шуба, у самого шуба, у дочки шуба, и на книжке два миллиона. А с чего? Со льна. И мы не против. Государству выгодно, пусть и он свою выгоду имеет. Кулак, середняк, бедняк – это дело прошлое. Тогда, брат, диалектика так наказывала. Надо было тряхнуть мужика, чтобы революции не проспал. Ну и чтоб меньше господу богу верил, а больше нам. К тому же требовалось показать, кто теперь власть. Но что было, то быльем поросло. А рассчитывать теперь не на что. Душу, брат, надо сменить, душу. Сегодня с холопской душою не проживешь. А дальше будет еще трудней. С классовыми противоречиями давно покончено. Снова мы все от одной матери. Нет сирот, и пасынков нет, и ни про кого не скажешь, что он ничей. Враг, понятное дело, есть. И всегда врагом будет. Такая уж его, вражья, натура. Но не тот теперь враг, что стога поджигал или Рожека убил. С тем врагом можно было худо-бедно жить. Сейчас человек сам себе враг. Самый лютый, потому как в твоих мыслях скрыт, в том, что ты чувствуешь, к чему как пес цепью привязан. Раньше легко было узнать, в ком черт сидит. А как нынче узнаешь, когда нету чертей? Да кабы я хотел со своей прежней душою жить, меня б давным-давно здесь не было. Не такие вылетали. А я, брат, издалека все чую, когда еще и не пахнет ничем. Мне не нужны жаворонки, чтоб распознать весну. Верить только надо, и не по большим праздникам, а каждый день, каждый час. А уж в служебное время вдвойне верить изволь. Пусть даже веры меняются, а ты верь. Беда, если в тебе что-то надломится, тогда пиши пропало. Раз, два – и нету тебя. Вроде бы ты есть, а нету. Юзька моя мне говорит: ты, Леон, как вдругорядь на свет родился. Все знаешь наперед, обо всем имеешь понятье. А я молюсь-молюсь и ничего не пойму, только вечно мне чего-то жаль. Видал? А казалось бы, глупая баба. Ну что, еще по одной? Хорошо, что ты пришел. С самого утра тянуло с кем-нибудь выпить. Хоть и нельзя мне. Сердце. Оглянуться не успеешь, как отстанешь. И потом уже не догонишь, не догонишь, брат. Холопская душа, она, как и встарь, пешочком, на лошаденке, не спеша, чтобы, упаси бог, ненароком не перегнать дня. Для нее всякая дорога к смерти ведет, всякая жизнь – крест. А тут тебе на реактивных самолетах летают и века проходят, не то что дни. Ты летал хоть раз? Я летал, во Францию. Юзьке сумочку привез, себе трубку. Может, начну курить. Трубки теперь в моде. Деревья, поля, реки, дома – всё под тобой. Махонькие, так и хочется целую деревню в кулак да поглядеть у себя на ладони, как людишки живут. И кажется, ты ангел или даже сам господь бог. Еще тебе есть-пить подают. Эх, с такой бы высоты управлять. Только показывай пальцем. Ты то сделай, ты это. Щелкнул бы кого-нибудь по макушке, тот бы подумал – гром с ясного неба. А посмей кто тявкнуть, я б храбреца этого к ногтю, чтобы знал. Или, скажем, субботник: побарабанил по деревне пальцами – земля трясется, все как один бегут. Не надо уговаривать, убеждать, просить. Хвать за космы: бери лопату, бери заступ, ну. Ведь сколько со всякой такой ерундой намытаришься. Говорю тебе, придешь в хату, так сразу бы завалился спать. Хорошо, телевизор есть, поговорит вместо тебя с бабой, с детьми, за тебя их повеселит, за тебя взгрустнет. Лучше, чем ты сам. Нажми только кнопку – и можешь ложиться спать. Верил кто когда в такие чудеса? В радио не верили, в телефон не верили. А тут тебе картинки по хате летают, ровно сны. Твои, чужие. А ты знай смотришь. Может, скоро людям вообще сны не будут сниться? Да и зачем они, честно говоря, нужны? Мучиться, потеть, рваться куда-то, убегать, от страха дрожать, и еще неизвестно, чего какой сон сулит. При тебе на чем в гмине считали? На счетах. Одни счеты на всю гмину и были. У Рожека на столе лежали, чтобы всякий знал, что он войт. А нынче, видал, на каждом столе машинка. И сама считает. Сотни, тысячи, мильоны в один момент, только стрекочет. А холопья твоя душа – да байки это, турусы на колесах, можно сказать. Придумали ее паны супротив мужиков, чтобы не бунтовались. Но панов давно уже нет. Усадеб нет. Реформа была? Была. Два гектара получил? Получил. Значит, голод свой по земле утолил. А не утолил, мы тебе еще два прирежем. Вон, Валихов залежь стоит, они ее государству за пенсию отдали. Хочешь, бери, пожалуйста. Только знай, с холопскою-то душой, пусть у тебя хоть сотня гектаров, все равно жур с картошкою станешь есть и на рядне спать. Потому как жалеть все будешь. Все, кроме самого себя. Земля тебе уродит – соберешь урожай. Не уродит – не соберешь. И слова худого ей не скажешь, чтоб она тебя на следующий год хуже не наказала. Самое большее обедню за нее закажешь или поставишь распятие: святой этой земле, чтоб не оставила своею милостью Петрушку Шимона. Только земля теперь тоже неверующая. Ей суперфосфат, цианамид, селитра, известь нужны, а не суеверья. Правду сказать, она и к людям меньше привязана, чем в былое время. Плохой хозяин, так она его бросит и к другому, к третьему пойдет, кто лучше умеет считать. А холопья душа считать не любит, ей лишь бы страдать. Зачем страдать, когда со счетом лучше выходит? Но она привыкла, что ей страдать предназначено. И земля для нее тоже только страданье. А землю-то жаль. Земля должна родить, брат. Миру все больше жратвы требуется. Целые горы жратвы. Одна выше другой. И земля должна все это дать. Должна! Хоть выпусти из нее кишки. Обязана. А крестьянская душа пускай отдохнет в музее за все прежние века. Ей причитается. Пусть свидетельствует, что были когда-то крестьяне. Молодежь придет посмотреть или туристы приедут. Туризм, брат, мировая проблема. Вон сколько людей туда-сюда ездит. А вскоре, может, все подряд ездить начнут. Даже старые старики не захотят дома сидеть. Постучишься в одну хату, в другую, а везде пусто. Будто люди открыли, что земля вертится, и сами пошли вертеться волчком. Мало кто усидит на месте. Раньше, брат, отчего отправлялись в мир? То нужда гнала, то в армию шли служить. А нынче всякий норовит туристом заделаться, будто никем другим быть уже не может. Это ж сколько на всех надобно поездов, кораблей, самолетов, дорог, ночлегов, постоев, ну и, ясное дело, памятников старины. Есть памятники, нету – должны быть. Мы уж думаем, не приспособить ли Бонкову хату под курную избу. Без подвалин под соломенной стрехой, оконца как дупла, подойдет. Бонк мог бы курным хозяином быть, баба его – курной хозяйкой. Сшили бы им сермяги, ложек насобирали, квашней, пенсию б положили. Таблички на столбы понавешали: курная изба, пятьсот метров. Да не соглашаются Бонки, ставь им за это каменный дом. А туда они как на работу будут ходить. Ну чего еще в деревне покажешь туристам? Рожь, пшеницу не покажешь, что, мол, растет. Растет, ну и пускай растет. Или коров, что молоко дают. Или что телята в день прибавляют от восьмисот до тысячи граммов. Ведь они тебе на это скажут: а почему у телят такие грустные глаза? А какие ж еще должны быть?! Жрут сколько влезет, вот и пялят потом глаза, не поймешь, видят чего, не видят. И человек, как нажрется, тоже мало что замечает, еще несчастным с виду покажется. А загляни к нему в желудок: счастье-то его, вон оно где. Так и у телят – не в глазах счастье. Может, они увидели тех, кто их сожрать должен, потому и опечалились. Но туристам разве это в голову придет – глаза, говорят, грустные, мать их за ногу. Философы. А попробуй не дай такому мяса, посмотрим, спросит ли он тогда про глаза. Вот крестьянская душа – это для них в самый раз, печалься над нею вволю. И памятник как-никак классовый. Безвредный, можно сказать. Самобытный. Бремя столетий. Эх, брат, брат, ты ведь милиционером был, а несознательный. И не такой уж и старый. Старше тебя сызнова начинают. Взять Боленя, семьдесят лет, а строит ферму. Мартыка лен сеет, Янишевский на цветную капусту перешел. Успеешь ты со своим склепом! Не убежит. Да и, может, недолго еще будут хоронить в могилах. Сжигать всех будут. Вот и не израсходуешься. Земли-то все меньше, а не больше. Еще когда она под заводы идет, не так обидно. Но под кладбища? А людей прибывает и прибывает. И все должны когда-нибудь помереть. Посчитай, сколько понадобится земли, чтобы всех в могилах похоронить. Да еще в каменных. Эдак вскоре покойники всю землю займут. А нам куда, на луну? Да и смерть, скажу я тебе, уже не та, что была. Теперь как: был человек и нету. А на его место уже сотня других прет. Даже память по нему затопчут. А раньше, брат, помрешь – в деревне брешь остается, точно выбоина на дороге. Раньше смерть, можно сказать, при людях состояла. Все в одном месте жили целую жизнь, вот смерть одного и была вроде бы общей смертью. А сейчас все бегом, и смерть бегом. Как на фронте. Слева, справа падают, а ты вперед и вперед. Люди помирают невесть от чего, невесть когда, не знаешь, можно ли еще это смертью назвать. Даже хворать не обязательно, без причины мрут. Притомился человек, и конец. А в былые-то времена притомится – сядет на межу, отдохнет и дальше живет. Мы, брат, так умираем, что на нас смерть знака не оставляет. Иной раз не отличишь, помер кто или еще живой. И ничегошеньки тебе не прибудет, коли помрешь. Только от жизни еще перепадает кой-чего. Вот и живи, пока живется. Долго? Да недолго, свое проживешь, а там, глядишь, и склеп не потребуется. Р-раз в печь, и горстка пепла. Ни гроша тебе не будет стоить. Все за счет гмины сделаем. Ты тут не один год проработал, тебе положено. И в глиняном горшке поместишься целиком. Неужто хочешь, чтоб тебя черви сожрали? Это ж какая мерзость, брат. Муха на руку сядет, и то ее сгонишь. А там целые полчища. Ты пашешь, тебе лучше знать, сколько всякой пакости в земле. Будут в тебе копошиться, как, с позволенья сказать, в дерьме, а ты даже не почешешься. Откуда ты знаешь, что ничего не будешь чувствовать? Может, смерть, она долгая, а не одна минута? Может, нет ей конца? А после огня что останется? И огонь чистехонький. Чище воздуха, чище воды. Даже совести чище. И был бы ты первый в деревне. Первый в гмине. Хотя зачем я тебе это говорю? Не согласишься, знаю. Холопья твоя душа, что в тебе скулит, не позволит. Ладно, пока спешить некуда. Хотя в будущее уже сейчас заглядывать надо. Не то заплутаешь. Или назад откатишься. И что тогда? Снова в путь? Ну нет, брат. Я жизнь знаю. Не зря столько лет при одном деле. И на разных участках. Здесь, там. И, можно сказать, всегда, как солдат, на передовой. А насчет жизни прямо тебе скажу: тут я спец. Не одного повыше себя скручу в бараний рог. Отчего в гмине сижу? А чем мне здесь плохо? Слечу, так по крайней мере падать не высоко. Ну и мои три гектара при мне. Картошка своя, помидоры, огурцы, лук, морковь. Я, брат, жизнь знаю, как мало кто. И не потому, что ученый. Такая жизнь, про которую в учебниках пишут, не одному уже шиш показала. Перемолола как мясорубка. Даже позабыла о нем. А я, видишь, вот он. В школах, конечное дело, таблицу умножения можно выучить, тоже, говорят, полезно, но жизни там не научишься. Можно много чего вколотить в башку и почти все уметь, а жить не уметь. Потому как жизнь, скажу тебе, это не только жизнь. Вроде бы ты есть, а она сама собою бежит. Хуже, лучше, под горку, в горку, а бежит. Ты родился, помрешь, и вроде это и есть жизнь. Захочет – повалит нас, захочет – поднимет, возвысит, в яму спихнет. А мы – пусть по ее будет, живем – и хорошо. Куда ветер подует, туда и летим. Ну нет, брат. Ни хрена похожего, с позволенья сказать. Жизнь – такое же ремесло, как любое другое. И может, изо всех самое трудное. Сколько, к примеру, должен врач учиться или инженер? Пусть даже профессор? Пять, десять, да хоть бы и двадцать лет. Получит диплом, значит, выучился. А жизни сколько нужно учиться? Никаких годков не хватит. И диплома не жди. Да будь ты хоть семи пядей во лбу, а можешь ничего не уметь. Все от человека зависит, есть у него дар или нету. Иные и две жизни проживут – ничему не научатся. А некоторым и вечности не хватит. Уж кто олух, тот олух. Хотя я, понятное дело, ни в какую вечность не верю. Говорится только, вроде это такая мера. Но ведь и солнце всходит, говорится, а дитя малое знает, не всходит оно – земля вертится. Это мы так, по привычке. Кабы не привычки, шаг наш длиннее был бы, поверь. И не брели б мы на ощупь. Не слепые ведь, а иногда как слепцы. Точно по Млечному Пути идем, а идти-то, брат, надобно по земле. И знать, как идти. Ну и, понятное дело, что-то должно светить. Ни в ком не горит свеча. А у жизни свои извилины, колдобины, овраги, буераки, омуты, ненастья, черт-те чего. Еще говорится, жизнь течет. Только некоторые думают, что она от начала в одном направленье течет. Вроде бы реки так текут. Время так течет. И вообще все, что течет, только так. Ерунда это на постном масле, брат. Жизнь сегодня в одну сторону повернет, завтра в другую или еще куда, и на месте топчется, и поперек течет, и как хошь. Не то омут, не то туман, не то небесный простор. Нет своего пути. Не умеешь жить – шагнешь, и утоп. А я могу хоть с закрытыми глазами шагать. Грамотей я небольшой, есть и поученей меня, да мне это особо и ни к чему. Зато насчет жизни ученые эти – дураки дураками. С жизнью когда осторожно нужно, тогда осторожно, а если дорога свободна – вали вперед. И прежде чем услышать, хорошенько прислушайся. Увидел – не спеши, погоди, пока увидишь ясней. Только не думай, что так всегда. Это тебе не покер и не очко, где выучил правила и играй. Бывает, никто еще ничего не сказал, а ты уже должен услышать. Ничего не видно, а ты должен увидеть. Замешкаешься – другие обскачут. И еще надо знать, что у тебя может заболеть и когда. А когда, пусть даже и болит, ты должен быть здоров как бык. Хотя крепкому здоровью радоваться не след. Известно, кто всегда на ходу, тот не может быть совсем уж здоров. У меня вот сердце. Не знаю, здоровое, больное. Но мне служит. Нужно – болит, не нужно – не болит. Сто докторов будут его слушать, и каждый свое скажет. Понятное дело, сердце. Да еще у председателя? Гмина вроде большая. А сердце, можно сказать, ноготок жизни при этаком гминном теле. И уж одно я тебе точно скажу: помирать тоже надо с умом. Нехорошее ты выбрал время, брат. В оккупацию, к примеру, время было подходящее. Историческое, можно сказать. Умирали за что-то, даже если тебя просто-напросто бревном придавило. Сразу после войны тоже неплохо было помереть. На той стороне, какой надо. Но сейчас – ты хорошенько подумал, брат? Сиди себе на печи и не дергайся. Тебе даже хозяйство оставить некому. Государству придется забирать, а это значит гмине. А я с теми, кто землю за пенсию отдает, уже не знаю, что делать. И похороны тебе тоже за счет гмины устраивать придется. Вроде у тебя братья есть, но братья в городе, то ли приедут, то ли не приедут. Ну и ты в гмине работал, заслужил. Какой-нибудь венок хотя бы. А откуда на все это средства взять? Вон, библиотекарша тут мне: меньше стали люди читать, книжки – одно старье, а у нас молодежь растет. А у меня и на книжки денег нет. На бензин приходится из культуры брать. Думаешь, у самого часом кошки на душе не скребут? Еще как скребут. Выйдешь иной раз в поле, поглядишь на хлеба, нутро аж все размякает. Присесть бы на межу, жаворонков послушать. Но я себе говорю: эх ты, председатель, где ж твоя сознательность? Ты должен новую жизнь строить, а сам старую в себе не истребил. Присядь, присядь, незачем уже будет вставать. Помнишь, при Рожеке висела в гмине картина? Мужик на волах пахал. Пришлось заменить – все, кто ни приезжал, на нее глаза пялили. Ну и намалевал мне тут один, десять тысяч содрал. Гляди, теперь трактор пашет. Только, между нами, брат, я до сих пор не могу привыкнуть. Все хвалят, а я как ни посмотрю, сердце болит за землю. Словно кто-то над ней насильничает. Бывает, даже слышу, как она стонет, кряхтит, спасибо, трактор громче ревет, прибавит газу и заглушит. Посиди столько лет под такой картиной. – Он вдруг схватил бутылку, налил себе, мне, стукнул об мою рюмку своей и выпил залпом, точно забыл, что пить надо помалу. – Ну, поговорили. – Посмотрел на часы. – Хорошо иногда так поговорить. – Вытащил листок из стопки и принялся что-то писать. – Хватит тебе восемь центнеров? Выпишу на всякий случай девять. Держи. – Протянул мне листок. – Только скажи Бореку, чтобы выдал из того, который на молочную ферму. Мол, председатель велел. И не помирай пока. Хе-хе-хе! – засмеялся, встал. Я тоже поднялся. Хотя со стула на палки не так-то легко перекинуть кости. Он не выходил из-за стола, пока я не встал. Потом проводил меня до дверей, хлопнул по плечу. – Ага, – как будто только что припомнил. – Жаль, я тогда тебя выгнал. Может, поменьше бы пил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю