Текст книги "Летний дождь"
Автор книги: Вера Кудрявцева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 27 страниц)
Хоть и невелика стипендия, а матери все же помощь была.
А раз весной приехал Вася из техникума, привез стипендию, а половодье началось. Весна была ранняя да дружная – разлилась их речка, как большая река. Переход снесло. Вася и вздумал по льдинам пройти. Вот и… И нашли-то не сразу.
– Эх, Вася… – стиснул Владимир, сцепил зубы, аж желваки заходили по скулам. Склонил голову, пошел дальше.
Остановился у могилы своей первой учительницы Марии Павловны. Как всегда, в белом воротничке, приветливо всматривалась она в него, будто наставляла: «В горку, Володя, бегом! Бегом в горку!»
Многое забылось из тех лет, а это запомнилось.
Бывало, идут они классом – на поле взрослым помогать или на прогулку просто, – и, как горка впереди, Мария Павловна скомандует:
– А ну-ка, ребята, в горку – бегом! Кто скорее? В горку всегда лучше бегом…
Он и сейчас – и на этаж надо когда: на второй, на пятый – все бегом.
Так и ходил Владимир от холмика к холмику и, будто фильм монтировал, склеивал кадрик по кадрику свое детство.
И вдруг, уже перед самыми воротцами, как запнулся, замер на месте: с новенького памятника смотрел на него Поленов. Первое движение – отвернуться, пройти.
– Что? – будто спрашивал его Поленов, – И мертвому простить не можешь?
«…Не в этом дело… не в этом. – Выбрел Владимир за крашеные воротца. – Не в этом… А в том… не хотел бы я, чтобы хоть один человек на свете отвернулся от моей могилы… не хотел бы… Смерть, Поленов, она тоже, оказывается, учитель…»
Он долгонько, видно, пробыл там, за крашеной оградкой: голенастые тени от сосен легли поперек дороги. Ему опять пришлось пройти под проводами. Но гудение их сейчас, в красноватом предзакатье, показалось унылым, монотонным.
Владимир подумал о Лене. Не вернуться ли, не узнать ли: она это или нет косила сегодня с матерью. Нет, завтра узнаю – не на день ведь приехал…
Не на день…
От охватившего вдруг беспокойства зашаталось шибче. Но не приподнято-легко, победоносно шагалось – вот, мол, говорил, вернусь, и вернулся! А как после изнурительной работы. Шагал шибче, и шибче росла тревога.
Лес кончился. Открылось пшеничное поле. А за ним у лесистой горушки – вот она, его деревенька. Притулилась к горушке, а избы, как вжали головы в плечи-заборы, от дождя прячась, так и стоят, хоть вовсю уже шарит по ним солнце.
Из-за горушки столбом дым, будто разожгли там огромный кострище. Но Владимир знал: не дым это – пар. Поле там, за той горушкой. После недавнего дождя в такое-то тепло – ох, и в рост все пойдет!
«А как у меня-то все пойдет?» – всматриваясь в родные дали, тревожно подумал. «Как начнешь, так и пойдет», – услышал он голос Телегина. «Эх, батя!.. А как начать-то? С чего начать-то?..»
Он и не догадывался, что уже начал свой первый день работы: вспомнил былое и поклонился ему…
1980
Помню
Учителю моему Алексею Евдокимовичу Пасову
Во время войны в нашей сельской школе в старших классах работало всего трое учителей. Старому историку Владиславу Сергеевичу, который еще до революции учил моих дядьев, пришлось взять и географию, когда наш директор Иван Тимофеевич добился-таки своего – ушел добровольцем на фронт, оставив старика и за директора. Все остальные предметы легли на плечи двух ленинградок – матери и дочери. Мать Александра Ивановна, «старушка», как сразу прозвали ее наши мальчишки, вела русский и литературу. А ее дочь Ольга Леоновна – все остальное. Перед самой войной она закончила аспирантуру. Ее главные предметы были ботаника и зоология, химия. Но почему-то она преподавала еще и алгебру с геометрией. А поскольку она хорошо знала немецкий, то еще и это ей поручили. Вскоре обнаружилось, что Ольга Леоновна неплохо рисует, так у нас в школе появились прославившие нас скоро уроки рисования и рукоделия. А чуть позже и уроки пения, потому что Ольга Леоновна еще и петь любила. Когда она все успевала? Неизвестно. Но нам-то, мальчишкам и девчонкам не только нашего села, но и многих в округе деревенек, повезло. Уроки Александры Ивановны до сих пор помнятся, как театральные представления. Учебников, книг не было, и Александра Ивановна преподавала нам и поэзию, и прозу, и драматургию наизусть. Нас это просто потрясало. Хотелось знать так же много.
Владислав Сергеевич мог часами рассказывать мифы. По немецкому уже к концу пятого класса мы начинали лопотать. Наши хор и драмкружок постоянно выступали в клубе.
Словом, жили мы насыщенно, увлеченно и… распривольно! Управлять нами двум горожанкам и полуслепому от близорукости старику было непросто, особенно мальчишками. Да они, наши учителя, и не стремились к строгости. На уроках мы могли репетировать, на каникулах нагонять программу. Кто хотел, конечно.
И вот уже после войны, осенью сорок шестого, разнесся слух: у нас будет новый учитель математики, фронтовик.
Заволновались все: и ученики, и учителя – налаженному школьному укладу грозили перемены.
И однажды сентябрьским днем мы увидели его. Издалека узнали: это он. Была большая перемена, и все носились по ограде и в пришкольном лесу. И вдруг как по команде замерли.
Будущий наш учитель шел налегке, с перекинутой на руку шинелью. Шел так, будто пробовал, а не покачнется ли под его ногами земной шар.
Мы, девчонки, переглянулись: он был молод, с тонкой, перетянутой широким ремнем талией, темноволос и ярколиц. И вся грудь в орденах и медалях.
Первое, что ему не понравилось, – наша калитка. Она давно висела на одном шарнире и, когда ее открывали, срывалась с места и болталась на ветру, шаловливо поскрипывая.
– Принеси молоток! – не обращая ни на кого внимания, хмуро приказал наш гость Ваське Заверткину, самому из непослушных непослушному. Васька сорвался с места.
– Васька! Васька! – раздалось сразу несколько голосов. – Молоток в пионерской! Газету прибивали!
В это время зазвенел звонок, но мы будто и не слышали его. Тут и наши учителя вышли на крыльцо. И мы все стояли и смотрели, как этот человек навешивает калитку и как многие наши мальчишки уже окружили его, помогают.
– А звонок для кого? – строго спросил он. Но в это мгновение из лесу, что-то беспечно напевая и с букетиком осенних листьев, выпорхнула моя соклассница Зинка, девчонка из деревни Каменки. И тут же мы услышали ее радостный крик:
– Алешка! Алешка! – кинулась Зинка к нему со всех ног, повисла на шее. Он тоже обнял ее, прижал к орденам. А потом отстранил, оглядел всех да как захохочет.
– Эх, Зинка, Зинка! Что же ты делаешь? Ведь я ваш учитель теперь, а ты – «Алешка». Авторитет подрываешь, соседка!
Он выпрямился, поправил и без того ладно сидящую на нем гимнастерку, шагнул к крыльцу. В его глазах, в уголках губ притаилось озорство, будто он изо всех сил сдерживается от смеха. Не сдержался, опять блеснули его ослепительные на смуглом лице зубы:
– Разрешите представиться! – сказал он, обращаясь к учителям. – Ваш новый коллега, учитель математики, бывший наводчик восьмидесятидвухмиллиметрового миномета сто тридцать второго отдельного лыжного батальона третьего отделения лыжной бригады четыреста пятого стрелкового полка двести пятьдесят восьмой стрелковой дивизии, переименованных в двести девяносто первый стрелковый полк девяносто шестой гвардейской дивизии, гвардии старшина Басов Алексей Петрович! Если еще раз назовешь Алешкой, возьму дрын и дрыном, поняла? – без передышки пригрозил он Зинке. – Владислав Сергеевич, вы меня не узнаете?
Историк приблизил к его лицу близорукие свои глаза, охнул:
– Алеша! Басов! Вернулся! Вот и замена мне наконец! А дрын, Алеша, по ним по мно-огим плачет! – И он троекратно расцеловал бывшего своего ученика.
– Очень приятно, молодой человек, – протянула ему руку Александра Ивановна. – А что такое «дрын»? – строго спросила. – Я такого слова в русском языке не знаю!
И гвардии старшина покраснел, как мальчишка, от шеи до щек, до лба. Румянец у него был густой, темный, отчего будущий наш учитель стал еще ярче и красивей. Наконец он щелкнул каблуками перед Ольгой Леоновной, и она дрожащим голоском сказала:
– Оля…
– Не Оля, а Ольга Леоновна! – одернула ее «старушка».
И началась наша новая жизнь.
Нам, шестиклассникам, повезло: Алексей Петрович стал нашим классным руководителем.
Мы прощали ему все. И его вспыльчивость и неровность характера. И его непосильную для нас, слишком вольнолюбивых, требовательность. И его «дрын», которым он нас частенько попугивал.
Раньше мы, девчонки, были в классе, да и во всей школе главными. Теперь как-то незаметно мальчишки отодвинули нас в сторонку от всех дел. Они задавали главные вопросы, когда Алексей Петрович рассказывал о своей легендарной дивизии; они лучше нас готовили политинформации; они учились бегать на лыжах и стрелять в цель. Даже в хоре и в драмкружке верховодили теперь они.
Да нам, если уж по-честному-то, и не до этого всего теперь стало. Потому что… Потому что влюбились мы все в своего учителя математики. Поголовно, с первого взгляда и навсегда. Разве что одна Зинка избежала этой участи. Она поглядывала на нас насмешливо, не краснела, когда выходила к доске. И однажды, когда Алексей Петрович влепил ей в дневнике жирную единицу, пригрозила ему бесстрашно:
– Ладно! Ладно! Ставь, ставь! Вот нажалуюсь Машеньке! Попомнишь ты этот кол, Алешенька!
Алексей Петрович замер на полуслове, потом брови, его черные, его атласные, волосок к волоску брови начали грозно, сдвигаться, а губы сжиматься в ярости. А глаза, его обычно яркие, как искорки, глаза буравчиками всверлились в Зинкино независимое лицо. Казалось, он вот-вот гаркнет свое самое, даже для любого из мальчишек, страшное:
– Ввон из класса!
Но уже через мгновение вместо этого начал он краснеть. А потом лицо, похорошевшее от румянца, осветилось одной из его чудесных улыбок:
– Ну, Зинка! – пригрозил он ей по-свойски. – Ну, Зинка! Ты у меня достукаешься! Вот возьму дрын…
Так мы, узнали о существовании первой красавицы на деревне Каменка Машеньки, Зинкиной двоюродной сестры…
И начались наши муки. Что в Алексея Петровича была влюблена Ольга Леоновна, мы давно знали. Но и знали, что безнадежно: ведь она была много старше его. И вот теперь – Машенька…
Пока наш учитель метался у доски, объясняя очередную теорему, мы, не спуская с него глаз и конечно ничего не понимая, гадали: какая она, эта Машенька. А он именно не ходил по классу, а метался. Метнется – и у двери. Повернется, метнется – и у стола. А медали на груди – дзинь-дзинь-дзинь. Были у него и пиджаки. Светлые, широкоплечие – дорогие. Но мы любили его в гимнастерке. Из-за этого тихого позвякивания медалей. Когда же наш учитель привычным жестом поправлял гимнастерку, загоняя назад под широкий ремень складки, не знаю, как у других, у меня сердце замирало – так он был строен и щеголеват.
По субботам Алексей Петрович сразу после уроков вставал на лыжи и прямо из школьного двора мчался в свою Каменку.
Иногда, перепутывая дни, он обещал нам:
– Сегодня не могу, иду на партийное колхозное собрание, а завтра останемся и поговорим…
– А завтра – суббота! – ехидно напоминала ему Зинка. И он опять краснел от этих слов и, не в силах совладать с собой, расплывался в широченной улыбке.
И назавтра мы высыпали следом за ним в ограду и, пока он надевал лыжи, смотрели молча и завистливо. А потом долго следили, как он торопится в свою Каменку.
В ту зиму впервые поняла я, что такое сердечная тоска. Раньше думала – слова и слова, для песен придуманные. А она, тоска, – вот этот сразу опустевший двор, опустевшая школа, опустевшее село. Вот этот тусклый зимний простор, по которому большой сильной птицей улетает от нас наш учитель, растворяясь вдали.
Перед Новым годом Зинка объявила:
– Алешка и Машка женятся! Свадьба будет в Каменке!
Мальчишки смотрели в те дни на Алексея Петровича с каким-то тайным любопытством, а мы, девчонки, исстрадались. Уж не помню, кто был зачинщиком, но в день свадьбы мы всем классом двинулись в Каменку. Когда проходили шумной ватагой мимо учительского дома, вышла за ворота Ольга Леоновна, позвала нас с Зинкой.
– Вы к Алеше? – спросила не по-учительски.
– Ага! – усмехнулась злорадно Зинка, – Он их ждет! Ох, он их стретит! Возьмет дрын да дрыном!
– А что вы подарите?
Мы растерялись: вот об этом и дум не было.
– Вот возьмите, – протянула Ольга Леоновна коробочку, – Это, конечно, просто пустячок… но все же…
Коробочка была невесомая. Мы приоткрыли ее: что-то хрупкое нежно заискрилось при свете декабрьского снега. Когда мы кинулись догонять своих, Ольга Леоновна попросила:
– Не говорите, что я… Пусть это будет от вас!
Зинка была права. Сперва, как только мы ввалились в ограду, Алексей Петрович вышел, нахмурился и угрюмо от нас отвернулся. Мы притихли и уже наладились повернуть назад, как распахнулась дверь сеней и из нее выскользнула, мы сразу поняли, Машенька, в крепдешиновом платье, в туфельках, с белой шалью на плечах. Одно мгновение она удивленно глядела на нас и тут же засмеялась:
– О-о! Алеша! Сколько гостей! Какие вы молодцы! Проходите, проходите!
Тогда и Алексей Петрович, зардевшись, стал обнимать нас, приговаривать:
– От неслухи, а! От взять бы дрын! А ну – все в хату! Машенька… – Никогда, кажется, не слыхала я более нежного мужского голоса. – Машенька, простынешь! – И он обнял ее, не стесняясь нас, и так, всей гурьбой, мы вошли в дом, где и без нас гостей было полным-полно.
Они без конца желали молодым счастья и все выкрикивали:
– Горько!
Алексей Петрович косился в нашу сторону, словно всем своим видом говоря нам, мол, раз пришли, так я смотрите, целовал Машеньку, поднимал ее на руки, кружил под гармошку. А она смеялась тихо и закрывала глаза.
– Ну, а вы что же пожелаете своему учителю? – вспомнил про наш угол усатый дядька с полотенцем через плечо.
И тут я достала ту коробочку. В ней, завернутая в вату, покоилась елочная игрушка. Когда я подняла повыше эту стеклянную, словно с живыми листочками, гроздь винограда, ягодки блеснули на свету и будто налились спелым соком.
– Мы дарим вам… мы дарим вам… – мучительно искала я необходимые слова.
– Игрушка! – ахнула Машенька. – Настоящая! Довоенная! Алеша, помнишь, перед войной мы были на елке в городе, всем классом?
И она обняла меня, прошептала сквозь слезы:
– Спасибо!
За эти слезы я великодушно уступала ей нашего Алексея Петровича.
Когда мы в сумерки возвращались из Каменки в свое село, мне почему-то захотелось отстать от всех, побыть одной, помолчать. Но тут же отстал и Генка Ланников. Он шел рядом по другой колее дороги и тоже молчал. Потом спросил:
– Ты все еще на меня злишься?
И вдруг я поняла, почему он меня тогда толкнул. Это было в августе. Мы заготавливали для школы дрова. Генка – из эвакуированных. – не умел колоть. И я сказала; «Эх ты! А еще мужчина! Вот как надо!» Он толкнул меня, я упала на чурку и разбила голову. В медпункте и дома я сказала, что бежала по завалинке вокруг школы, поскользнулась и ударилась головой об угол.
– Я… я тебя никогда больше не трону, – отвернувшись от меня, заговорил, торопясь, Генка. – Я… Я тебя… как наш Алеша свою Машу…
– Не надо! – крикнула я. – Генка! Молчи, молчи! – и кинулась от него догонять класс. Мне, двенадцатилетней девчонке, представить себя на месте Машеньки было легко. Но Генку на месте Алексея Петровича представить я никак не могла, ни в тот вечер, ни еще долгие годы…
Давно уехала я из того села. Алексей Петрович проработал в нашей школе все эти годы. Когда теперь я пишу в письме: «Дорогие Мария Васильевна и Алексей Петрович!» – я всякий раз вижу их теми, двадцатичетырехлетними, любящими и любимыми.
А еще мне всякий раз хочется написать: «А ведь вы, дорогой Алексей Петрович, наверно, так и думаете, что учили нас всего лишь математике…»
9 мая 1985 года
Зимнее поле
Впопыхах она перепутала дома. Видавшая виды директорская ее «Волга» с разбегу юркнула в арку, развернулась лихо в тесном дворе, замерла, взревев.
Любовь Федоровна удивилась: нигде ни души. «Опоздала, – сразу постарели ее губы. – Опоздала. Вечно с ним все не как у людей…» И осеклась, вспомнив, зачем приехала. Нашла нужный подъезд, взбежала на четвертый этаж, позвонила.
Открыли не сразу. Из квартиры пахнуло тишиной, уютом. Уже почти понимая, что не туда попала, машинально спросила:
– Похороны не у вас ли? Напутала я, однако…
У женщины, открывшей дверь, плеснулся в глазах страх:
– Что вы, бог с вами…
– Дом сорок восьмой?
– Да.
– Гагарина? Улица Гагарина?
– А-а, – облегченно вздохнули за порогом, – Это напротив. Угловой дом. У нас-то – Первомайская…
Любовь Федоровна заторопилась вниз, Рванула с места «Волгу».
Во дворе углового дома действительно чувствовалось беспокойство: у одного из подъездов стояло несколько легковушек. По двое, по трое торопились в дом люди.
«С цветами все, – подумала Любовь Федоровна, – а я…»
Она загнала свою «старушку» в ряд с другими машинами, тоже пошла не очень уверенно к тому подъезду.
Двери одной квартиры были распахнуты, и кое-кто входил, большинство же топтались на площадке.
Любовь Федоровна остановилась у батареи. Рядом оказалась маленькая сухонькая старушонка.
– Не привезли еще, – заморгала старушонка, задрожали блеклые в мелких морщинках щеки.
– Я ведь его с каких пор знаю-то! Как еще по Короленко мы жили. Он у Клавушки, суседушки моей, квартировал, можно сказать, заместо сына. Ну, Потомака снесли нас, квартеры дали далеко… И он комнату получил. И опеть стали оне с Клавушкой вместе жить, в одной квартере… И я недалечко от них. Бывало, стретит меня: «Когда домой, тетя Лиза?» Это я как-то пожалилась ему: мол, сколь живу в Юго-Западе этом, а дом все там, в той избенке по Короленко, хоть и места уж того не сыскать – позастроили… А вы хто же ему будете? Будто я вас не стречала? – полюбопытствовала старушонка.
Любовь Федоровна вспомнила ее: и в ту пору, лет десять назад, такая же была глуповатая, болтливая. Прибежала тогда – заделье нашла, а самой узнать неймется, кто приехал к соседу молодому.
«А Клавдии Ивановны что-то не видно, – оглядевшись, подумала. – Уж не умерла ли?..» Только подумала так, а старушонка закивала юркой головой горестно, закивала:
– Ох, нету, нету-ка нашей Клавушки! А то бы уж поголосила над им ото всего сердца, заместо матери…
На площадке заволновались, начали застегиваться, платки поправлять:
– Привезли… привезли…
Старушонка повернулась резво, запостреливала глазами во все стороны.
– Вон, вон она! – пальцем даже указала. – Матушка! Не успели и пожить-то, не успели…
Любовь Федоровна увидела ту, которая отняла у нее Владимира. «Отняла», – так привыкла думать, хотя понимала, что напраслину возводит на соперницу. Долго ведь один он жил, квартирантом у тети Клавы. Но, пока жил один, ей казалось, что хоть и не с ней он, а все равно как бы в ее жизни. И вот женился.
Любовь Федоровна беззастенчиво разглядывала вдову. В надвинутой на лоб меховой шапочке и в темном поверх ее платке. Кружевной платок-то, богатый. Глаза полуприкрыты, губы синевой отливают.
«Без году неделю и прожили, а гляди ты – в горе…»
Вдова, словно вдруг очнувшись, увидела в подъезде людей, укорила вежливо, мягко так:
– Что же вы в дом не зашли… Что же здесь-то… А теперь вот вниз надо… Привезли… – И, ссутулившись по-старушечьи, будто покорившись неизбежному, первой стала спускаться вниз.
– Така самостоятельна женщина! – шептала старушонка. – Ох, он уж выбирал! До-олго выбирал и уж выбрал!.. – и торопилась, – Скорей, скорей, не отстать бы…
Любови же Федоровне, наоборот, наверх захотелось подняться, на самый последний этаж, переждать там, пока не уйдут из подъезда люди. Уехать отсюда. Зачем она здесь? Никому она здесь не нужна. И ей – ни к чему все это.
Но старушонка, словно приклеившаяся к ее локтю, тянула, тянула следом за всеми.
Любовь Федоровна, взглянув в окно, увидела гроб посреди двора.
– Что с тобой, милая? – засуетилась старушонка. – На-ко вот – дыхни, дыхни, – совала под нос пузырек с нашатырным спиртом. – Ишь, с лица сменилась… Да он хто тебе будет-то?
Любовь Федоровна не ответила, шла, покорившись хлюпающей носом старухе.
– Моду взяли, – причитала та, – не заносить покойника в дом! Что же экое? Что же экое? – сокрушалась она и ловко проталкивала Любовь Федоровну поближе к гробу.
Он, казалось, не изменился. Казалось, прикрыл глаза и думает напряженно. Вот только руки… Сцепленные руки он всегда закладывал за голову и мог так сидеть долго, думая о своем.
– Володюшко, Володюшко, – поскуливала старушонка. – Соседушко мой родимый… Да куда же ты собрался-наладился, сокол наш ясный…
Вдова стояла у изголовья, не голосила, не причитала.
Любовь Федоровна поняла вдруг, что не совладать ей с собой. Так лихо ей сделалось.
«Зачем я здесь? С какой-то полоумной бабкой… Уеду!..» – Она стряхнула со своего локтя старуху и в этот миг встретилась глазами со вдовой. Та, показалось Любови Федоровне, звала ее, приглашала поближе…
Несколько мужчин с траурными повязками на рукавах, насупленные, озабоченные, расступились.
– Это его жена, – тихо сказала им вдова. – Пусть простится…
Любовь Федоровна склонилась своим большим сильным телом над покойным, заслонила его от всех руками, как крыльями, и тихонько запричитала:
– О-ох, родной ты мой! Володенька! Что же это ты натвори-ил! – И осеклась вдруг: не у себя ведь в деревне…
Она прикоснулась губами ко лбу, вздрогнула: как камень в погребе. Выпрямилась и, ни на кого не глядя, пошла к своей машине.
– Вот… хороший был человек, так и солнышко проглянуло, – старушонка уже устроилась на заднем сиденье. «Проворная, – беззлобно подумала Любовь Федоровна и стала издали смотреть на вдову. – Кого она мне напоминает… Кого же… Не видела их вместе ни разу… И не верила, никак не могла поверить, не могла представить… чтобы кто-то… не я, рядом с ним… А она вот… стоит, в печали… Любил, значит, раз так убивается… Не может быть! Неправда!..»
И тут екнуло и засмеялось, засмеялось ее сердце: «А ведь на меня она нашибает, на меня! И ростом, и глазами… Вот кого она мне напомнила – меня…»
И уже до конца этого печального ритуала высокомерно посматривала на всех сквозь стекло, уверенная, что она здесь самая для него родная.
– В последнюю путь-дороженьку, – всхлипнула старушонка.
Любовь Федоровна пристроила свою «Волгу» сзади процессии. Сперва было хотела повернуть на свою дорогу – домой, в Каменское. Да вдруг, только вот сейчас, увидела Владимира ТОГО, живого. Глаза его увидела. Будто вскинул он ресницы: «Теперь, когда убедилась – тебя любил, одну тебя, – неужели не проводишь? В последнюю путь-дорожку?..»
Покрепче сжала руль, потянулась следом за всеми.
На кладбище тоже стояла в сторонке, утопая по колено в снегу, равнодушно слушала нескончаемые речи студентов да причитания старухи. «Ровно кто привязал ее ко мне», – косилась на дешевенький полушалок. Птичья головка старухи вздрагивала от искренних, по всему видно, рыданий.
«Его всегда любили, – помимо воли пришли слова. – Все любили: и малые, и старые; и кошки, и собаки; и лошади, и машины… Клянутся – работу его доведут до конца… Что это за сорт пшеницы он вывел? Мне вот неизвестно… Многого я о нем не знаю…»
В толпе произошло движение. Старуха ворохнулась вперед. Освободившись от нее, Любовь Федоровна огляделась и шагнула к чьей-то могиле. Гранитное надгробие было довольно высоким. Она поднялась на него, встала прямо на портреты, высеченные по камню, и успела еще раз увидеть лицо Владимира, уже подернутое желтизной. Мужчины наготове держали крышку. К лицу покойного приникла вдова. И когда она наклонялась, Любовь Федоровна поняла: соперница ждет ребенка.
«Так вот почему! Во-от почему о разводе-то хлопотал! Десять лет молчал, и вдруг – нате вам: нам необходимо развестись… А сказать прямо: так, мол, и так, ребенка ждем – не пожелал… А сколько было бы сейчас нашему сыну? Около десяти и было бы…»
Неродившийся сын предстал в ее воображении третьеклассником Володькой, с которым она сидела за одной партой и уже тогда верховодила над всеми. «А почему сын? Может, дочка была бы, неизвестно ведь…» Не до того ей тогда было: заочно экономический заканчивала. При ее задумках – одного института маловато было. Да связалась как раз с тем… «Варнак! Обещал переводом в райсельхозуправление устроить. Голову потеряла, дура. И на кого позарилась? Ведь уж тогда сивый был… A-а, что вспоминать – кануло…»
Застучали в тяжкой тишине стылые рыжие комья земли.
Любовь Федоровна вышагнула из оградки чужой могилы. И больше не оборачивалась.
– Подождите! – услышала, подходя к своей машине. – Вы не останетесь помянуть? Тут недалеко… в кафе…
– Дома помяну! – и смотрела бесцеремонно на живот, приподнимающий полы дорогой шубы.
– Ну, всего вам доброго, – словно с облегчением сказала вдова. – Спасибо, что приехали.
Любовь Федоровна понимала: надо бы и ей поблагодарить за телеграмму, да язык никак не поворачивался.
– Вот… проводили, – печально, по-родственному посмотрела на нее соперница. Не договорила, боясь заплакать.
«И чего стою жду? В машину и – скорей! Подальше от нее! Нет, стою, выслушиваю…»
– Спасибо, что приехали, – опять сказала вдова. – У него ведь никого из… из своих…
«Ему и не надо было никого никогда, кроме меня!..» – так и рвались с языка слова. А сказала другие:
– Ты, слушай-ка, не приходись на меня… Ну, что развод-то не дала… Не знала ведь я про дите… Не серчай…
Когда вырулила из общей колонны на простор дороги, вздохнулось наконец всей грудью. Оттого, видно, что позади скоро будет этот громада город, этот ритуал, измотавший ее нервы.
– Я ведь не на поминки! – предупредила старуху, опять уже оказавшуюся в машине.
– Ак я тоже – притомилась. Думаю, может, до дому подкинешь, может, думаю, по путе. Тебе в каку сторону?
– Спросить бы кого – не знаю я этих новых районов. На Сибирский тракт мне…
– Дак по путе же нам! Меня доставишь, а там, дале, я тебе дорогу и укажу! – обрадовалась старушонка.
Долго петляли они по одинаково незнакомым кварталам. Наконец пассажирка весело сказала:
– Вот и прикатили! Вона мой дом! – и, проворно выбираясь из машины, хихикнула: – Вот и омманула я тебя, девка! Не все тебе! Это я тебе за Володюшку эдак насолить придумала! Я ведь тебя признала. Не сразу, а признала! Это ты, ты надсадила ему сердце-то! Ты ему век укоротила. Мы ведь с Клавушкой все-о видели! Все-о про тебя понимали. Вот теперь и я наказала тебя за Володюшку, господи прости! А ты кати, кати на все четыре стороны! Поплутай, поплутай! Мало плутала-то, однако!
– Старуха! Сгинь, ведьма!
– Ста-аруха! – обиделась та, – Сама скоро така будешь, мотри, не за горами! – кричала уже от подъезда надоевшая за день эта непрошеная пассажирка.
«Месть» старухи за Владимира даже развеселила Любовь Федоровну. Выруливая из этих многоэтажных лабиринтов-дворов, думала незлобиво: «Ну, бабуля, ну, нагрела меня…»
Но что-то в ее словах и царапнуло. Что же… Что же… A-а, на «ведьму» не обиделась, на «старуху» огрызнулась: «Сама скоро така будешь, не за горами…»
«…Не за горами, да, не за горами… через год – сорок уже… Эх, Володя, Володя, какая судьбина: и до сорока ты не дожил…»
Когда замелькали уже знакомые, родные уже леса да пригорки, будто споткнулась ее «Волга», затормозила, замерла на месте. И она, Любовь Федоровна, замерла, не снимая с руля занемевших от напряжения рук.
Вот здесь, вот на этом покатом поле, на этой вот опушке, любили они с Владимиром в первую свою медовую зимушку кататься на лыжах.
И часто бывало: остановится он, опершись о палки, надолго засмотрится на чистоту снегов.
– О чем опять? – рассыплется в беспечном смехе Люба. – Ну? Какие мировые проблемы решает мой молодой агроном?
– Посмотри, Любушка! Да приостановись! Вот поле, холодное, зимнее. А по снегу – зелень сосенок…
– Ну и что?
– Ничего?
– Ничегошеньки! Сосенки как сосенки! Сеянцы-малолетки!
– Вот-вот! Сеянцы! Смотрю на них, и кажется, будто их посеяли прямо в снег, и они растут! Это так радует… И зимнее поле будто плодоносит! Понимаешь?
Захохочет Люба, рванет с высоты горушки, балансируя ловко меж юными этими сосенками. Оглянется, а он все стоит, мечтает…
– Эх, Володька, Володька, мне бы твои заботы, – как о живом, вслух сказала Любовь Федоровна, включая зажигание.
И вот открылось село. «Ишь разнежилось без хозяйки на вечернем солнышке, пригрелось у горы… А ему уже не бывать здесь… не видывать всего этого…»
В эту ночь приснился ей сон. Из детства.
Проснулась – на душе нехорошо как-то, муторно. И долго после ничего в руках не вязалось. Хмурилась, злилась, а тот день, про который во сне намек был, не отпускал.
…Однажды летним утром вдруг задребезжали стекла в окошках. Выглянула – мотоцикл. Взвывая по-дурному, лихо развернулся, замер у ворот. За рулем – Володька, перепачканный, пропахший бензином и счастливый! Что-то кричит ей, на коляску показывает. А она онемела: впервые подумала о нем – совсем взрослый. И захотелось подойти к нему, пригладить вихры, стереть мазутное пятно на щеке.
Будто прочитав все это в ее глазах, он приподнял растерянно брови. «Волосы, как лен, глаза, как небушко, а брови – ночь темная…» Она устроилась в коляске со своим тяжелым ведром, завязанным марлей. Машина взревела, вздрогнула всем своим железным корпусом и рванулась вперед. У Любы уши заломило от ее звериного рыка.
– По-о-о-ехали! – хвастливо пропел Володька и объяснил, перекрикивая страшный грохот своего детища:
– Мотор-то от старого трактора поставил, вот он и орет! Лишь бы ехал – из ничего ведь собрал! Бежи-ит!
И они мчали, подпрыгивая на колдобинах да рытвинах. Промелькнуло зеленое поле пшеницы. За ближним лесом Володя свернул с дороги на целик.
– Ты куда? – крепче ухватилась за свое ведерко Люба.
– Так ближе! Я знаю – здесь можно прямиком!
И они поехали покосами, с елани на елань, едва успевая огибать пни да муравьиные кучи.
А лесной мир был до краев залит голубым светом июня. Щедро раскрашена была в сине-зеленое да желто-золотое земля.
– Останови! – крикнула Люба. – Смотри!
Машина, споткнувшись, вздрогнула раз, другой, недовольно фыркнула, замерла.
Люба, установив понадежней ведро в коляске, выскочила на полянку, побежала, сбросив туфлишки, по не высохшей еще росе к островку длинноногих доцветающих медунок.
Они сидели на солнцепеке, чистили медунки, хрумкали аппетитно.
– Ну что? – сияя глазами, все напрашивался на похвалу Володя, любуясь своим изобретением – мотоциклом. – А ты не верила!
– Я верила, – серьезно ответила Люба.
– Правда? – вспыхнул он. – Ты верь, ладно? Ты всегда верь!
– Ладно, – засмеялась Люба.
Он тоже засмеялся, смущенный, потом закинул руки за голову, затих так, опершись спиной о бок сосны.
Люба проследила за его взглядом и тоже засмотрелась на два легких, как газовые косынки, облачка. С какой-то незнакомой ей печалью смотрела, как они, будто устав гоняться друг за другом, приостановились и медленно, нехотя распались на клочья, и клочья эти скоро истаяли, исчезли…