Текст книги "Летний дождь"
Автор книги: Вера Кудрявцева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц)
Не одна Юлька принесла цветы. Они стояли на подоконниках класса, на столе и даже в ведре на полу. Ольга Леонидовна внимательно всматривалась в лица повзрослевших за лето учеников.
Порадовалась неиссякаемому веселью Лариски. Усмехнулась смокингу с блестящими лацканами, висящему на Миньке. Заглянула в тревожные глаза Юльки, будто спросила: «Что с тобой, девочка?» И только после этого поздоровалась:
– Гутен морген, фройнден!
Потянулись школьные дни. Юльке стало не до любви. Но однажды ворвалась в класс опоздавшая Лариска, шумно устроилась рядом, прошептала, задыхаясь от волнения, что сообщает подружке такую новость:
– Панка, говорят, приехал навовсе! Только хворый!
Закружилось все перед глазами Юльки, не сразу поняла, что к доске ее вызывают.
Стояла перед классом дура дурой.
– Что с вами, Юля? – Ольге Леонидовне не хотелось ставить Юльке «плохо», и она задала самый легкий вопрос:
– Назовите неотделяемые приставки.
Юлька молчала.
– Беги, офицер! Беги, офицер! – старалась изо всех сил Лариска, подсказывала, но Юлька ничего не понимала.
Когда они шли домой по опавшей листве, спросила:
– Ты чего это, Лариска, про офицера мне кричала? Я не знала, куда деваться!
– Бе, ге, оф, ер, цер – неотделяемые приставки. Получается: «Беги, офицер». А ты-то что подумала? – И Лариска расхохоталась на всю улицу. Но вдруг замолчала. Остановились обе, будто испугались чего-то. К пряслу огорода, раздетая, простоволосая, прислонилась головой тетя Васеня:
– Да он у меня не пое-ел, да он у меня не попи-ил! Да он у меня не поноси-ил! – причитала, как над покойником. Девушки подхватили ее под руки, увели в дом. Немного успокоившись, она рассказала им, скорбно поглядывая на дверь в горницу:
– Ненадежный он шибко, врачиха сказывала. Все нутрё изранено. Ни к чему ему было на тем заводе работать. Не жилец, видно, на белом свете.
Юлька заглянула в горницу, подкосились ноги. Павел лежал высоко на подушках. Лицо его было незнакомо холодно, рука безжизненно повисла до пола. Юлька заплакала. За спиной шептала тетя Васеня:
– Сказывают, своим средствием подымать надо. Мед нужон, яички, воздух, мол, сосновый, а главное дело – барсучий жир. А где же я возьму все это? На каки таки доходы? Коровенка и та доить перестала, стельная, видно…
Слух о болезни Павла быстро разлетелся по деревне. И пошли к Васене люди, кто с чем. Соседки приносили свежее молоко. Тетенька Шишка поставила на стол корзину яичек.
– У меня всюё зиму несутся, к паске еще накоплю.
Дед Бондарь принес мешочек муки.
– Довоенная еще, – объяснил. – Берег. Думал, Ваньша вернется. Теперь ни к чему. Бери, крупчатка мука-то, помол самый что ни на есть мелкий, покойник Афанасий Филимонович еще молол, царство ему небесное…
Дядя Ларивон долго развертывал валенки. Как скатал, тщательно завернул в тряпицу, так и не трогал.
– Петьше готовил. Думал, придет – порадуется. Новехоньки. Вишь, пачкаются еще. Панка встанет, ему тёпло ногам надо…
У Васени не было слов благодарить, все плакала.
Юлька уговорила мать продать баян отца. Придумала она на эти деньги во что бы то ни стало барсучий жир достать.
Позвали слепого дядю Тимофея. Он по-хозяйски огладил баян со всех сторон, потом сел на лавку, привычным движением закинул ремень на плечо. С тревогой посмотрела Юлька на мать. Мария казалась спокойной, Тимофей тронул клавиши.
– Степь да степь кругом, – тихо вздохнули мехи, Замерла Юлька; любимую песню отца вспомнил баян.
Путь далек лежит.
В той степи глухой
Замерзал ямщик…
Болью сковало Марию, а баян рассказывал:
И набравшись сил.
Чуя смертный час…
– Хороший инструмент! – оборвал песню Тимофей. И не видя, чувствовал он, что разбередил незаживающую рану. – Беру!
Он отсчитал деньги, протянул их перед собой. Но никто не взял из его руки пачку шелестящих бумажек. Тогда Тимофей пошарил рядом, положил деньги на лавку. Только когда застегнул с обеих сторон баяна ремешки и перекинул через плечо лямку, опомнилась Юлька, сказала тихо:
– Дядя Тимофей, а футляр-то?
– Не надо. Оставь на память, – и он ощупью двинулся к выходу. Мария не шелохнулась. Молчала Юлька. С портрета улыбался отец.
Щедрой была эта первая послевоенная осень в Сибири. Щедрой и радостью, и горем, и надеждами, и отчаянием. Особенно же народом на дорогах и вокзалах.
Юлька схитрила. Она поставила на самый край платформы свой «чемодан»– деревянный крашеный футляр из-под баяна, преспокойно уселась на него и даже отвернулась от состава, который готовили к отправлению. Со всех сторон ее обтекали люди, с мешками, с корзинами, чемоданами. Безбилетники устремлялись к составу, проводницы кричали на них, стаскивали с подножки их мешки, корзины, чемоданы. Юлька ждала.
Но вот где-то впереди, у самого паровоза, просвистел главный. Проводники заспешили по местам. Юлька ждала. Как по команде, выстроились проводницы на подножках, вытянув вперед руки с зелеными флажками, свернутыми в трубочки. Юлька давно облюбовала себе подножку вагона с той стороны, где не было проводницы. Поезд тронулся. Этого-то мгновения она и ждала: метнулась к подножке.
– Девушка с баяном, к нам!
– Девушка с аккордеоном, к нам! – кричали ей беспечные молодые солдаты (много их еще ехало и на запад, и на восток).
Мгновенно к Юльке протянулись их крепкие руки. Кто-то подхватил «баян», кто-то подтянул ее.
– От, хитрящая! Все лезут, а она сидит! Все лезут, а она…
– Та не бойся, мы тебя не скушаем!..
– А щечки-то, щечки, как яблочки!
Оказавшись в кольце стольких парней, Юлька не знала, куда глаза спрятать.
– А ну, прекратите зубоскалить! – появился молодой лейтенант, пригласил Юльку в вагон. Она села на краешек сиденья, задвинула было под него футляр.
– Э-э, нет, – сразу заметили солдаты. – Доставайте, красавица, свою музыку!
– А правда, можете? – спрашивали с любопытством.
– Сыграйте, девушка, зря мы, что ли, вас добывали!
Юлька было растерялась, но вдруг придумала. Хитренько улыбаясь, поставила футляр на сиденье, не торопясь, начала открывать замок.
Солдаты ждали. Крышка распахнулась, и взрыв хохота поднял всех даже с полок: футляр был наполнен яркими, чисто промытыми овощами. Желтела толстыми боками брюква, торчали хвостики моркови, блестели отполированные створки гороха.
– От так музыка!
– Угощайтесь! Угощайтесь! – извлекала Юлька содержимое футляра, протягивала солдатам. Аппетитно захрустели брюква и морковка. А кто-то уже сообразил рогатку и выстрелил горохом. Ему ответили. Что тут началось! Поднялся гвалт, как на школьной перемене. Молодой лейтенант решил было вмешаться, но только сказал: «Това…» – как на звуке «а» залетела ему в рот горошина. И опять вздрогнул от дружного хохота вагон.
Смеялась и Юлька: радовалась, что не надо будет на базаре овощами торговать. А на барсучий жир у нее денег хватит! Дядя Тимофей не поскупился, хорошо за баян заплатил.
Она не ожидала, что столько соблазнов будет подстерегать ее на городском базаре. Алели ломтики арбузов. Просвечивал солнцем виноград. Манили бархатистые персики. Юлька мужественно проходила мимо. Пока пробиралась сквозь толпу, ее то и дело спрашивали:
– За баян сколько просишь?
Потом Юлька долго шла мимо лотков с молоком, сметаной, мимо туесов с медом, мимо кадок с капустой, пока наконец не увидела бутылки с самодельными этикетками – «Барсучье сало».
Но и от барсучьего сала Павлу не становилось лучше. Тогда надоумили Васеню деду Футынуты поклониться. Многих поставил на ноги травами, ему одному известными, А недавно молодую девушку Груню выходил, сказывают, сосной. Совсем плоха была, а полежала в его избушке какое-то время – на своих ногах домой вернулась.
Дед выслушал Васеню, повздыхал, повздыхал, ответил:
– Не фершал я, Васеня, пойми! Пасешник!
– Дедушко, пошто отказываешь? Груньку-то дяди Семена выходил!
– Фу-ты, ну-ты! У Груньки задышка была, асма по-научному. Я ее сосной выходил…
– Так и Панке сосну прописали, дедушко! Ну, хошь, на колени перед тобой встану!
Уговорила-таки деда. Кровать Павлу поставили железную, с сеткой, у самой теплой стенки избушки. Осторожно, чтобы не потревожить больного, внес дед Футынуты небольшую сосенку, посадил в кадку. Корни еле втиснулись в воду. Юлька, перепачканная землей, с испугом смотрела на Павла. От ветвей, еще не успокоившихся после неожиданного переселения, на его лицо падали тревожные тени. Юлька заплакала.
– Фу-ты, ну-ты! – заворчал на нее дед, – Как ишо увижу – не пущу к нему, поняла?
Юлька поняла. Поскорее размазала грязными ладошками по щекам слезы, улыбнулась через силу.
– Ну, то-то, девка, – смотрел и дед на неподвижное лицо Павла. – Ничо, паря, авось да небось – выходим!
И он начал выхаживать Павла. Поил составами на меду. Заваривал травы. Каждый день менял сосенки в кадке.
Сосенки выкапывала Юлька, Старые не выбрасывала, а сажала на место выкопанной, так велел дед. Входя в избу, она всякий раз прижималась головой к косяку и подолгу стояла так, не решаясь подойти поближе. Иногда Павел приоткрывал глаза. Этого Юлька не выносила, убегала: уж очень не его это были глаза, неподвижные, безучастные ко всему. Она убегала прямо по зарослям кустарника, без тропинок. Останавливалась только в березняке. Там наконец давала волю слезам, причитала по-бабьи:
– Какая же я несчастная! Сиротина я го-орькая! И отца-то у меня теперь не-ету! И ты-то от меня ухо-одишь!
Слезы облегчали сердце. Уходила домой успокоенная, с надеждами на завтра. И почти всякий раз встречала тетю Васеню с узелком в руках.
– Там была, мила дочь? – спрашивала она неизменно.
– Там, – отвечала Юлька и прятала зареванные глаза.
Часто приезжала из района врачиха, привозила лекарства во флаконах и таблетках, задумчиво перебирала пучочки трав. Особенно интересовалась сосенками.
– Неужели каждый день меняете? – удивлялась.
– Дак кажинный, фу-ты, ну-ты! Отец, царство ему небесное, научил меня этому средствию. Множину людей подымал он эдак, – словно оправдывался дед. Но врачиха не осуждала. Наоборот, все в блокнот записывала, повторяя про себя:
«В этом есть смысл, в этом есть смысл…»
А Юльке плохо верилось, что в этом есть смысл.
– Погоди, торопыга! – успокаивал ее мудрый пасечник, – Вот полетят ужо белые мухи, мороз повысушит мокресь, и Панке нашему полегчает… – и, помолчав, добавлял, будто себя уверял:
– Выходим.
Выкапывать сосенки становилось все труднее и труднее, Снега еще не было, но земля промерзла довольно глубоко. Юлька подолгу долбила ломиком мерзлоту. Однажды промахнулась и изо всех сил сама себе врезала ломом по ноге. От боли закружилась голова. Она обхватила ушибленную ногу, прошептала упрямо:
– Не заплачу! Ни за что не заплачу! Панка! Любую боль, муку любую вытерплю, только бы ты встал! Только бы встал!
Ему действительно полегчало с первым снегом. С глаз будто сняли повязку – захотелось смотреть и смотреть. На бревенчатые стены, утыканные мохом в пазах. На пучки трав, свисающие сухими соцветиями с потолка. На нежную зелень юных сосенок. На сахарные оладьи за окном.
– Фу-ты, ну-ты! – только и смог сказать дед, войдя в избушку с охапкой дров. Засуетился, не зная, куда пристроить их, приговаривал:
– Знать-то, отудобел солдат! Знать-то, отудобел!
Вбежала с выдолбленной из земли сосенкой Юлька. «Панка! Тебе лучше?» – хотела крикнуть, да губы не слушались, и она смотрела во все глаза.
– Ну, вот, – слабо улыбнулся Павел сухими огромными глазами, – елка есть, снегурочка тоже. И Деда Мороза, – он с трудом перевел глаза на деда Футынуты, – найти можно.
И дед и Юлька зачарованно смотрели на Павла, боясь, что пригрезилось им все это. А он, устав вдруг, закрыл глаза, замолчал. Молчали и дед с Юлькой.
– А правда, – спросил через мгновение Павел, не поднимая век, – какое нынче число?
– Первое, – прошептала Юлька, – первое, – забыла назвать месяц.
А Павлу, казалось, это было ни к чему.
– Первое, – повторял он сквозь сон. – Первое… Это хорошо, первое.
– На сон, фу-ты, ну-ты, потянуло, – радовался дед, – теперь уж отудобеет… теперь уж да…
Юлька на цыпочках пошла к двери.
– Ульянка, – остановил ее сонный голос Павла. – Принеси-ка мне гитару.
– Правда, ли чо ли, дедушка?
– Конечно, правда, Ульянка, – ответил Павел. – Какой же Новый год без музыки? Я буду играть, а ты танцевать…
После тревог
Спит городок,—
попытался он даже спеть. Но сон заволакивал его.
– А танцевать-то ты научилась ли, пока я тут… Ну, ничего, я буду играть, а ты… – бормотал Павел, и голос его уютно погружался в сон. Не в забытье, а в живительный, желанный, как после хорошей работы, сон.
Пока Юлька несла гитару по улице (а ее ведь не спрячешь под полу), чуть не из каждого окна выглядывали любопытные. Выбежала, накинув на голову платок, тетя Танечка, спросила!
– Далеко ли с гитарой-то?
– Да Панка попросил, – радостно отвечала Юлька, – Полегчало ему, тетя Танечка!
Молодая вдова Танечка смотрела ей вслед, не торопилась в тепло.
– Улюшка! – окликнула Юльку тетенька Шишка, поднимаясь на берег от проруби и радуясь возможности постоять, успокоив руки на коромысле.
– Далеко ли с этой безбожницей-то?
– Да Панке, тетенька Шишка, полегчало! Вот попросил!
– Ну, дай-то бог, дай-то бог!..
В кузницу Юлька заглянула сама. Дядя Ларивон ахал жаром наковальни.
– А-ах! А-ах! – и молот плющил раскаленный металл.
– Дяденька Ларивон! – перекричала Юлька стук молота и показала хвастливо на гитару. – Во-от! Панка попросил! Полегчало ему!
Дядя Ларивон как поднял над головой молот, так и застыл, пока Юлька все это ему прокричала.
– А-а-ах! – ударил он по наковальне и добавил с чувством: – У Авдотьи моей капустка хороша!
Веселей стало ходить Юльке по лесу, Вон сосны хвою на свежий снег просыпали – приметила. Обрадовалась березам. Посветлеет кругом, как из сосняка в березовую рощу выйдешь, будто после сумерек сразу утро наступает. И светлеет Юлькино лицо, отдыхая от тревожных дней и ночей.
Павел встречал ее одним и тем же – как только Юлька перешагивала порог избушки, просил:
– Расскажи чего-нибудь!
Юльке казалось – уж про все на свете она ему рассказала: и про школу, и про Лариску, и про Миньку…
– Расскажи, как сюда шла, что видела?
– А что видеть-то? Лес да и лес. – И спохватилась: он-то ведь не бывал еще в зимнем лесу!
– Ну, сперва, – начала она, – как из деревни выйдешь, будто в палисадник попадешь: все кустарник да подлесок. Потом в сосняк, будто что в избу через порог перешагнешь. А уж как березник начнется, там уж, как в горнице: светло да чисто!
Слушал ее Павел, полулежа на подушках, улыбался:
– Ох, и выдумщица ты, Ульянка!
Она осмелела, попросила:
– Знаешь что, Панка? Проторил бы ты мне лыжню в том березнике! Так хочу в той горнице покататься. А?
Павел тронул струны гитары:
Будем дружить,
Петь и кружить…
Юлька смутилась, а он пообещал невесело:
– Будем, будем кататься в твоей горнице! – И попросил опять: – Расскажи еще чего-нибудь!
Догадывалась Юлька: про Тоню хочет узнать Павел. Да нечего ей было рассказать-то. Как и прежде, приезжала его зазноба по субботам на танцы, про Павла ни разу не спросила, будто и не было его на свете. Сколько раз собиралась Юлька сама подойти к ней, сказать: мол, хоть попроведовала бы. Да что-то удерживало ее от этого шага. То ли гордость, то ли боязнь потерять даже надежду.
Но идти к Тоне все-таки пришлось.
Однажды прибежала Юлька к лесной избушке с опозданием – долго перед зеркалом вертелась. Распахнула дверь и остановилась как вкопанная. Деда не было. А сидел Павел спиной к ней, И так скорбно сидел, что заныло Юлькино сердце в тяжком предчувствии.
– Ты, гитара, играй потихонечку, – пел Павел, вкладывая в эти слова всю свою тоску,
Расскажу я тебе свой секрет.
Полюбил я девчоночку Тонечку,
А она меня, кажется, нет…
Откуда взялись у Юльки силы, чтобы так же незаметно, как появилась, выйти из избушки? Но только на это и хватило. Она рванулась в синеву вечера. Уронил полено дед Футынуты, посмотрел ей вслед оторопело.
Юлька бежала, соскальзывая с дорожки. Набивался в пимы снег. В березовой роще приостановилась было, но вспомнила разговор с Павлом о лесной горнице, кинулась из нее, будто бы от себя можно было убежать.
У старинного тесового дома отдышалась, застучала что было силы в ветхую калитку. Скрипнула сенная дверь, захрустел под валенками снег.
– Юлька? – удивилась Тоня. – Проходи!
Юлька упрямо мотнула головой:
– Я здесь…
– Холодно, проходи! – Тоня куталась в шаль.
Я свою соперницу
Повезу на мельницу!
Брошу в омут головой —
Все равно миленок мой! —
пробежала мимо ворот стая малявок с хохотом.
– Дождалась? – засмеялась невесело Тоня, захлопнула за Юлькой калитку. – А пимы-то? Ты пахала ими, ли чо ли?
В горнице никого не было.
– Ну? – повернулась к гостье Тоня.
Юлька молча смотрела на чемоданчик у двери.
– На танцы явилась? – проговорила наконец. Не сдержалась, бросила своей мучительнице в лицо: – Фэзэошница выщипанная! Присушила! В город сманила! А теперь – танцы!
– Ты что, сдурела? – закричала в ответ «фэзэошница» и осеклась: – С Панкой, ли чо ли, плохо? Ну! Не молчи ты!
Юлька опомнилась: не за тем пришла. Заговорила, глядя мимо Тони:
– Сохнет он по тебе. Шибко. И гитару попросил, потому что тоскливо ему. Нынче пришла, а он сидит и песню про тебя поет. Про тебя песня… Если бы ты слышала! И сидеть-то еще не может…
Тоня куталась в шаль, молчала.
– Мы лечим его, лечим, а ты и издали сушишь. Не пришла бы я к тебе! – опять сорвалась на крик Юлька. – Ни в жисть бы не пришла! Да Панку жалко шибко!
Кусала Тоня крашеные губы.
– Дурочка ты еще, Юлька. Ты разве не помнишь? Ведь была, когда мы их на войну провожали. Кого я проводила – да не встретила?
Юлька помнила: не отходил от Тони в тот день Петьша. Смотрел с отчаянием, бритоголовый, растерянный.
– Сон я вижу, один и тот же, – рассказывала строго Тоня. – Вот будто иду я по школьному лесу (мы с Петей все там гуляли), вот иду, а весна! Ветреники цветут, березовка из порезов капает. Иду я, а навстречу мне Петя. Я бросаюсь к нему: «Ты не погиб? – кричу. – Вернулся?» – «Вернулся, – он говорит. – Это тебя обманули, что погиб», – и берет меня за руку, и мы идем по лесу. И такая я во сне том счастливая! А просыпаюсь…
Юлька не знала, что и сказать ей на это, так похожа боль Тони на ее собственную.
– Не скрою, – продолжала Тоня, – Панку встретила, подумала: хоть один из наших ребят вернулся, может, судьба… Да нет, видно, не судьба… Хоть лучше ему?
– Встанет скоро.
– Ну, слава богу! – вздохнула Тоня, словно груз с нее какой сняли. Помолчала, добавила: – А милостыня Панке не нужна…
– Мне тоже, – самой себе сказала Юлька,
– Что? – вспомнила о ней Тоня,
– Так, ничего.
На следующий день Юлька в избушку не пришла.
– Опять не пришла? – удивился Павел, когда дед, подбросив в железную печурку сухого корья, предложил:
– Ну, дако, на покой нам, брат Панка, пора! Карасин зря жегчи – это тебе – фу-ты, ну-ты!
Пылала боками печка. Мельтешили на стенах отсветы огня.
– И пошто ты, Панка, всю войну прошел, а такой несдогадливый? – разговорился дед. – Ить она, фу-ты, ну-ты, полюбела тебя, шибко полюбела!
– Кто? – не понял Павел,
– Хто, хто? Онна у нас с тобой зазноба, другой не видали! А ты, дако, вчера обидел ее, как кипятком ошпаренная, выскочила! Перед дверью-то чепурилась, щеки рукавицами красила, а потом кинулась – так фу-ты, ну-ты!
Заволновался Павел. Сел, пошарил рядом руками, будто закурить собрался.
– Дедушка, – заговорил несмело, – ребенок ведь она совсем, я же нянчил ее. Мне и в голову не приходило!
– Ребенок, фу-ты, ну-ты! Так, стало быть, в колхоз мы слились в тридцать втором годе. А Ульке уж годков пять было. Отец-то, Антон-то, гармонист был, А Улька-то все плясала. Только отец за гармошку, она и пойдет – фу-ты, ну-ты! – показал дед голосом, как плясала маленькая Улька, – Вот и считай… Счас, стало быть, у нас сорок пятый…
Но Павел уже не слушал деда. Как доказательство смешных дедовых слов «полюбела она тебя, шибко полюбела» всплывало в памяти недавнее.
…Вот Ульянка идет по жердочкам, перекинутым через неширокую мочежину. Он видит ее глаза, испуганные и взволнованные.
…А вот ест она сотовый мед. Облизывает по-детски пальцы и вдруг смущается не по-детски…
…Вот переступает с камешка на камешек речки Шадрихи и смотрит, смотрит, как пьет он из ее ведерка… Вспомнил Павел ее и с коромыслицем на плечах. И глаза ее, совсем не детские. Боль в них и страх, за него страх: вернется ли?
Сквозь зубцы сонного леса загадочно мерцало далекое звездное небо. Павел долго смотрел на него, удивленно встревоженный. Потом, держась за стенки, встал, накинул полушубок, сунул ноги в дедовы пимы, вышел на улицу. Закружилась голова. Он оперся о промерзший бревенчатый угол избы, жадно вдохнул сухой морозный воздух, На мгновение представил, что стоит здесь не один, а что рядом Юлька, и его измученное болезнью и равнодушием Тони сердце забилось.
– Панка? – пугаясь и радуясь, закричал дед, выглянув из двери. Павел засмеялся.
– Отудобел, дако. – Кряхтя, укладывался дед на свою лежанку. Павел, как только коснулся головой подушки, засопел покойно, даже всхрапнул по-здоровому, по-мужичьи.
– Отудобел, фу-ты, ну-ты! – радовался дед.
Вскоре после этого приехала врачиха, выстукивала Павла, вертела так и сяк.
– Ну, что же! – блеснула глазами, – Теперь гулять, есть, спать, и как можно больше!
Заплакала Васеня, заморгал дед Футынуты на радостях. А Юлька не приходила. Павел ждал. Гулял ли по тропинке среди сосен, вглядывался ли в даль леса. Сидел ли у окна, прислушивался к каждому шороху, к каждому стуку. Дед усмехался, хитро посматривая на Павла. Теперь, когда болезнь отступила, Павлу не терпелось вырваться из ее когтей совсем. Он хватался за любую посильную работу.
Зимами дед плел корзины, ладил туеса из бересты. Павел садился рядом, учился старинному ремеслу, мечтал:
– Вот выпустишь меня из своего лазарета, перво-наперво – женюсь! И чтоб сразу – сын! Так и прикажу Ульянке: чтоб сына мне принесла!
Дед подтрунивал:
– Ульянке… Где она, твоя Ульянка? Спугнул девку, фу-ты, ну-ты! Мотри, надорвалась любеть-то тебя!
У Павла сами собой растягивались в широченную, улыбку губы от этого слова «любеть». Подмигивал деду: мол, придет!
Но пришла Тоня. Пока скрипела под окнами пимами, пока обметала голичком снег с них, замерли руки Павла на туеске. Когда распахнулась дверь, не мог долго опомниться: ждал одну, пришла другая.
Перекинулись словом, другим, и говорить не о чем. Дед недружелюбно постреливал из своих зарослей. Тоня ждала, что он выйдет. Но он не выходил.
– Не сердишься, что не приходила?
– Не сержусь.
Тоня вертела в руках туесок, закрывала да открывала его. Павел плел корзину, не отрывался.
– Ну, пойду, – сказала Тоня. – Поздно уже…
– Да, девка, – вмешался дед, – поздновато ты пришла! Волки задерут, фу-ты, ну-ты!
После посещения Тони Павел не на шутку затосковал по Юльке. Дед смотрел, смотрел на него, придумал развеселить. Достал из тайника плотно запечатанный туес:
– Давай-ка, Панка, разговеемся! Теперь уж можно тебе, пользительно даже.
Запенилась в кружках медовуха. Дед достал из ларя балалайку, отер с нее пыль рукавом, разгладил на грифе выцветшую ленточку (старуха еще, царство ей небесное, привязывала).
Незабудочка-цветочек,
Незабудочка-трава,
Не забудь меня, миленок!
Не забуду я тебя!
– частил дед по струнам, подпевал озорно.
– А может, она другого завела, а, дед? – разомлел после кружки медовухи Павел. – Скажет: хворый, никудышный, чего мне с ним валандаться?
Я тогда тебя забуду,
Мой миленок дорогой,
Когда вырастет на камушке
Цветочек голубой! —
подзадоривал дед.
Оживился Павел, когда Лариска прибежала. Понял: нарочный от Юльки.
– Пришла Лариска, подсела близко! – затараторила та сразу, прощупывая Павла глазами. – Ой, сколько корзиночек! Да какие хорошенькие! Подари одну! – а сама в Павла стрель да стрель!
– Свиристелка, фу-ты, ну-ты! – ворчал миролюбиво дед.
– Ну, чего у вас нового, на большой земле? – спросил, не отрываясь от дела, Павел.
Лариска будто только того и ждала.
– Да ничо! Танцы вот были в клубе. Мы с Юлькой пришли, хотели покружиться маленько, а Минька хвать скорее Юльку! И весь вечер с ней да с ней! В свой пинжак заграничный вырядился! – стрекотала Лариска: что, мол, скушал?
– Да не умеет твоя Юлька танцевать-крутиться-то! – засмеялся Павел.
– Твоя! А может, твоя! – завелась Лариска. – Не умела, да научилась. Подумаешь, наука! Каждый вечер и бегаем теперь! Вот!
«Диверсант, вот диверсант», – усмехался Павел и нарочно ничего не спрашивал о Юльке. А Лариска, ждала: долго собиралась уходить.
– Ну, я пошла, – скажет, а сама полушалок перевязывать начнет.
– Ну, я пошла, – а сама за скобку двери держится.
– Проныра, фу-ты, ну-ты! – засмеялся и дед, когда Лариска наконец выскочила из избушки.
Потянуло Павла в деревню.
Утро выпало ясное, с морозцем. Дым прямым столбом стоял над избушкой. Павел затянул потуже опояску на полушубке, закутал грудь материным платком.
Пока шел по густому сосняку, не торопился, хлебал аппетитно морозец, смотрел да не мог насмотреться на заснеженные лапы сосен.
В березняке невольно приостановился, пораженный необыкновенным светом, исходящим от каждой березы.
– «Горница»… – вспомнил. – Горница и есть!
Сквозь березы виднелись крыши домов. Из труб рядами застыли розовые дымы. Павел заторопился. У выхода из «горницы» остановился вдруг: навстречу не шла, бежала Юлька. Увидела Павла, словно споткнулась, не зная, попятиться ей или вперед рвануться. Заиндевевшие волосы выбились из-под платка, щеки разгорелись, в глазах страх.
«Похудела, родная моя, – с неожиданной для себя нежностью подумал Павел, – извелась совсем…»
Юлька шла к нему, не разбирая дороги, шла осторожно, будто опять под ногами прогибались березовые слеги.
Долго стояли они, обнявшись, не говоря ни слова. Затаились березы. Застыли дымы над деревней. Только где-то вдалеке тянули по привычке тоскливую песню сосны.
Потом они заговорили сразу, торопливо, будто боялись, что не успеют сказать всего.
– С уроков убежала! Не могла больше! Лариску, дура, послала! Она, поди, наговорила с три короба!
– Новую избу поставим, – откликался Павел. – Деда Футынуты к себе возьмем, заместо отца, и твоего, и моего…
– …к Тоньше тебя приревновала… Пришла, а ты поешь эту песню. Про нее, думаю…
– …за ребятишками нам будет приглядывать… Ребятишек мноо-го у нас будет!
Рядом в снегу валялся старенький Юлькин портфель.
– Только сначала школу закончи! Плохо учиться будешь, драть ремешком буду и замуж не возьму! Поняла?
Засмеялась счастливо Юлька, подставила лицо низкому холодному солнцу. Светились вокруг березы…
Надумал Павел домой вернуться, совсем было решился, да дед Футынуты отсоветовал: дома не горит, а в лесу и пользительно, и при деле ты, парень!
И опять каждый вечер прибегала Юлька в сторожку. Пылала боками железная печка, наполняя избушку особым теплом и уютом. Ладили мужики туеса. Приспособилась и Юлька расписывать их, разрисовывать крышки. Дед к ее приходу затеивал представления: мастер был на выдумку! Возьмет простую солому, в пучочки ее свяжет, косицы из кудели сплетет, и готовы девицы-красавицы. Радуется Юлька, как маленькая, а дед Футынуты хитренько на нее посматривает, будто говорит: погоди, то ли еще будет, и достает из ларя сито попросторнее, поселяет в него соломенных красавиц.
Мой миленок, как теленок,
только веники жевать!
Проводил меня до дому —
не сумел поцеловать!
Дед поет озорно, а руками сито потряхивает. Как потряхивает, разглядеть невозможно, потому что уж очень потешное зрелище в сите разыгралось: соломенные девушки пошли в пляс, то парами кружатся, то хоровод выводят, то каждая в отдельности трепака дает! Хохочут Юлька с Павлом, и деду радость. На другой раз другое придумывает. Дровосека, например, раз соорудил. Совсем живой мужичок с ноготок получился. Да деловой такой, сноровистый! Без устали колет и колет невидимые дровишки. А и весь секрет-то в том, что дед незаметно под столом за ниточку подергивает.
«Эх, ладная у меня семейка будет! – радовался про себя Павел. – Это разыграй такое представление перед мальцом, ведь всю жизнь детство помнить будет! Да и сам всему обучится живо. Только бы пожил подоле дед наш Футынуты».
А когда убегала Юлька домой, продолжал вслух мечтать про будущее свое житье:
– А вот ты можешь, дедушка, сплести из прутьев зыбку? Знаешь, какая была бы легкая? Это тебе не деревянная!
– Решился ты, Панка, ума от любови навовсе! – смеялся дед. – Зыбку! Торописся больно! Ты сперва оженись!
Глядя в звездное небо за окном, сознавался Павел:
– Правда, что решился ума. Только ни о чем не могу другом думать, дед: во сне вижу мальчонку, сына будто своего. И ведь одного и того же вижу, вот в чем штука странная!
– Ну-к, что страдать-то! – усмехнулся в темноте дед. – Гляди, на масленку и оженим!
– А тебя мы к себе жить возьмем, будешь нам с Ульянкой заместо отца.
Ворочался, кряхтел на своей лежанке дед, никак не находил от этих слов угомону.
Давно, еще во время первых прогулок по лесу, придумал Павел: как только перестанут противно дрожать ноги в коленях, проложить в березовой роще, в Юлькиной «горнице», лыжню для нее. Проложить, потом встать в сторонке и смотреть, как она замелькает между берез.
День выдался будто по заказу. С утра выпал снежок и теперь искрился, тронутый солнцем. Лыжи дед патер воском, и, пока Павел приноравливался к ним, они весело скользили по сыпучему снегу.
– Недолго, мотри, слаб ишо, поберегчись надо, – наставлял дед Павла.
Первый круг давался ему тяжело: лыжи тонули в снегу, след за ними напоминал первую борозду на целине. Когда концы борозды соединились, опустился на пенек, навалился всем телом на комель. От рук, от лица валил пар. Удивленно смотрели на парня молчаливые березы. Павел не шевелился. Казалось, на следующий круг сил не хватит. Будто никогда и не стоял па лыжах.
И вспомнился Павлу вдруг день, когда он в первый раз надел их. Да и не сам надел, а отец, уходя на работу, еще затемно примотал к его пимам выструганные им самим две плоские дощечки. И весь-то день не могла маленького Панку дозваться мать: упрямо пахал и пахал он снег в огороде, пока не осилил этот секрет – управлять двумя плоскими дощечками. И уже не себя видел Павел, а своего будущего сынка. Ручонки в больших рукавицах крепко сжимают палочки. Зипунок подпоясан отцовским солдатским ремнем. Шапка на лоб сползла. Под носом пузыри, а он бороздит и бороздит настойчиво снег в огороде.
Павел снова встал на лыжи. И, размечтавшись, уже не замечал усталости, не считал круги, словно не лыжню торил для Юльки в ее «горнице», а дорогу своей будущей жизни. Остановился, когда две колеи, будто два луча, заблестели перед глазами. С неба на землю струилась, так что глаза ломило, мерцающая синева. По-прежнему молчали березы. И Павел, стоя на гребне пологой горки, впервые понял, что болезнь отступила. Грудь его сильно дышала, и он не чувствовал ни хрипов, ни колотья. Он облизывал соленые от пота губы, и пот этот не был потом немочи, это был пот настоящей мужицкой работы.