Текст книги "Летний дождь"
Автор книги: Вера Кудрявцева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц)
Из Москвы за песнями
Его разбудил крик петуха. Было шесть утра. Свежее от ночного ливня небо дремало над городом.
– Ку-ка-ре-ку! – горланил петух, хозяин часов на фасаде Театра кукол. В этот час утра, когда эстакада Садово-Самотечной улицы еще отдыхала, крик петуха отчетливо доносился до окон противоположной стороны, и всякий раз, просыпаясь, Сергей ощущал себя участником веселого представления – день начинался сказкой.
Но сегодня он не проснулся, а очнулся от тяжелого забытья, и крик петуха, наоборот, не радовал: вот начинается новый день и, хочешь – не хочешь, его надо прожить. И следующий, и потом, и потом. И каждый день – без Тани. То есть она будет все равно где-то рядом, будет ходить по тем же улицам, будет слышать по утрам тот же крик петуха, будет сидеть с ним в одной аудитории, и – чужая, посторонняя.
Сергей засунул голову под подушку, застонал даже, стиснув зубы, – так задохнулось все внутри. Хорошо, что мамы нет дома. Он взглянул на календарь: уже три дня, как она уехала в дом отдыха. Хорошо, пускай отдыхает спокойно.
Самое трудное в таком вот состоянии – это обязательства перед близкими: как бы себя ни чувствовал, как бы тошно тебе ни было, а надо улыбаться, пить по утрам с мамой чай, балагурить, может быть… А так… Сегодня ночью, например, он в самый ливень метался по своей улице вниз-вверх, вниз-вверх, пока не промок до нитки и не вымотал себя до изнеможения. А утром вот, как всегда ровно в шесть что-то сработало в нем, и он очнулся. А хорошо бы проспать часов до двенадцати – все-таки скорей бы прошел день. А вечер? Что он будет делать вечером?
Надо, надо что-то делать! От каникул осталось всего ничего, меньше месяца. Надо встать, сделать зарядку, выпить чаю покрепче или кофе и – в читалку!
И опять заныло, заныло в нем все, как зубная боль: в читалку и без Тани? Это несправедливо! Это противоестественно! Это жестоко! Хорошо бы поплакать. Если бы он был маленький, он бы сейчас зарылся головой в подушки и поплакал бы всласть. Он не заплакал, но в подушки зарылся и… забылся.
И всего-то на мгновение забылся. И сразу увидел, что пришел в читалку. Пришел, а навстречу ему Таня. Взяла его, как всегда, за руку, повела, улыбаясь, к своему столу. «Таня, ведь ты не выходишь замуж, ведь это неправда?» – «Конечно, неправда! Кто это тебе сказал?» И они идут, и уже не в читалке, а в березовом светлом лесу, держатся за руки, и такой он счастливый!
С этим ощущением счастья он и очнулся в другой раз за это утро. Очнулся, огляделся: на полу мокрые, брошенные как попало джинсы, на столе немытая посуда, пыль.
«Да что это я в самом деле – не мужчина? Сейчас встану, зарядочку хорошую, вымою посуду, уберу квартиру…»
Но встал он только, действительно, в двенадцать. Из зеркала смотрел на него хмурый верзила. Глаза провалились, углы рта книзу – такой-то обиженный, обойденный! «Сереженька, пойми меня, пойми! Ты – мое детство, ты – мое первое волнение! Я тебя никогда не забуду, никогда! И приходи на свадьбу, слышишь? А то я буду несчастна, очень несчастна! – И тут же, без всякого перехода: – А в загс мы решили с Колей в джинсах! Представляешь? Ни фаты, ни колец на машине – в джинсах! Здорово? А после свадьбы – сразу в глубинку, к его родителям!» И засмеялась вдруг, будто анекдот вспомнила: «Коля говорит: „Поедем в глубинку, к моим старикам“. А я говорю: „Глубинка… Глубинка… Не могу вспомнить. Это что, где-то около Хосты?“ Так смеялись!..»
Чтобы на ее свадьбе в роли жалкого друга детства? Никогда! Ни за какие коврижки!
Он налил в ведро воды, шмякнул о пол тряпку – мама не любила паркет и сама покрывала полы светло-коричневой блестящей краской. Рраз – и он смахнул пыль, рраз – и заблестел пол. Попутно включил магнитофон:
Выйду ль я на ре-е-е-е-ченьку?
Выйду ль на широ-о-о-кую?
«Любишь песни наших предков?» – зазвучал опять в памяти голос Тани. Эту пластинку они покупали вместе. Шли как-то по Калининскому, заглянули в магазин грамзаписей. Среди какофонии звуков вдруг этот высокий задушевный голос:
Выйду ль я на ре-е-е-е-ченьку?
Выйду ль на широ-о-о-кую?
И Сергей тогда, держа Таню за руку, ощущая касание ее волос на своей щеке, вдруг представил себя добрым молодцем, ведущим в хороводе на зеленом берегу реки красну девицу – Таню. И тянул ее, проталкиваясь сквозь толпу, на этот голос.
– Любишь песни наших предков? – усмехнулась она.
– Мама любит, для нее собираю, – почему-то соврал он тогда. А почему соврал? Разве в этом есть что-то стыдное?
Опершись о черенок лентяйки, он вспомнил и другие случаи, когда, подлаживаясь под вкусы Тани, изменял себе по мелочам.
«Тряпка! Так тебе и надо!» – и замахал лентяйкой под диваном, под буфетом.
Выйду ль я на ре-е-е-е-ченьку?
Выйду ль на широ-о-о-кую?
вопрошала песня.
– Выйду! Выйду на широкую! – пообещал решительно Сергей и вдруг замер: «А что, если?» – и глаза его посветлели, весь он как-то расправился, подтянулся и стал и правда похож на того доброго молодца, который звал, звал его за собой.
И чем дольше слушал Сергей песню, тем больше и больше хотелось ему туда, в ту самую глубинку, к тем людям, в сердце которых родились эти задушевные слова: «Выйду ль я на реченьку?», туда, на периферию, как высокомерно говорят обо всем, что не столица, иные москвичи.
«На периферию!» – собирал Сергей лихорадочно чемодан, и слово это звучало сейчас для него как – на простор, к людям! Подальше от этой свадьбы в джинсах! «На широ-о-окую!»
От станции, небольшого деревянного дома-теремка, выкрашенного в ярко-желтый цвет, он шел пешком. Длинноногий сосняк скоро кончился, и перед Сергеем открылось округлое пшеничное поле. Проселочная дорога разрезала этот огромный каравай на две равные краюхи, и над всем этим висела предавгустовская синева.
Поднявшись на самый пик пшеничного каравая, Сергей ахнул: будто на детском рисунке, раскинула руки-крылышки деревушка. К самой речке пятились пузатые, как созревшие арбузы, огороды. А за речкой опять начинался сосняк, убегающий в сизую даль.
От речки, голоплечий, в закатанных по колено штанах, вразвалочку шел со связкой прозрачных жирненьких пескаришек парнишка лет десяти. Поравнявшись с Сергеем, он даже глазом не повел: мало ли, мол, приезжих бывает в их краях об эту пору.
Сергей спросил:
– Мальчик, это и есть деревня Брусянка?
– Ну, – ответил парнишка и солидно зашагал рядом.
– Знатный улов, – кивнул Сергей на связку пескаришек.
– A-а! – махнул парнишка небрежно рукой. – Так, кошке на понюшку.
– А у вас точно живет, – заглянул Сергей в записную книжку, – Агафья Степановна Пронина?
Сначала ему почему-то понравилось, что она очень смутилась, эта девушка со странным именем Таля. А спустя мгновение понравилось смотреть на нее. И он смотрел и удивлялся, что ее имя так соответствует внешности. Таля… Что-то весеннее, тающее, мягкое слышится в этом имени. Светло-русые волосы, прозрачные глаза. Таля… Такие глаза обычно меняют оттенки в зависимости от цвета одежды, неба, леса. Сейчас они отливают синевой, потому что Таля сидит у ярко-синей занавески окна.
Он смотрел на нее, она смущалась, а бабушка Агафья Степановна, польщенная, что из самой столицы гостенек к ней пожаловал, говорила, говорила, не умолкая:
– Как же без самовара-то? Счас наставлю самовар, почайпьем, а уж потом за дело… Таля, мила дочь, спустись-ка в погреб, огурчиков, грибков, варенья принеси. Да и наливочки смородишной – попотчуем гостя-то. Бывали, бывали у меня городские-то, записывали мое пенье, тоже стюденты все. А из Москвы не бывали, врать не буду. Уж я тебе попою…
Посвистывал на столе самовар. Таля спряталась за ним, и Сергей, чтобы спросить ее о чем-то, заглядывал то за один бок самовара, то за другой.
Разговаривал и думал одновременно: «Вот я, оказывается, какой! Верно, что самая большая загадка для человека – он сам. Сутки назад страдал, маялся. И вот уже играю в прятки с незнакомкой…» Правда, сутки эти, за которые он успел проехать полстраны и перезнакомиться с уймой народу, казались ему целой вечностью. Они словно отдалили от него Таню с ее неожиданной свадьбой, отстранили, отодвинули.
И вот он здесь, в далекой деревушке, сидит в чистенькой горенке за самоваром и ему нравится и слушать певучий голос бабушки, и смотреть в прозрачные глаза внучки.
– Ваш идеал? – спросил он Талю, кивнув на портрет женщины, грудь которой вся в орденах. Цветная обложка журнала, вставленная в рамку, висела на самом почетном месте на стене.
– Это моя мама, – будто не заметив иронии, просто ответила Таля.
– О-о! А вы похожи на маму! – чтобы скрыть неловкость, воскликнул он.
– Ой, нет! – вступила в разговор бабушка. – Таля у нас – вся в отца – и статью, и обличьем… Не пожилось вот только отцу ее, сынку моёму молодшенькому, – привычно вздохнула Агафья Степановна. – Старший-то, во-он он на карточке снятый, в войну сгинул. И молодшенькому не пожилось. Таля, налей-ка гостю горяченького!
– Это я его привел! – заглянул в распахнутое окно давешний парнишка.
– Айда почайпей с нами, Тимушка!
– He-ка, сытый я, бабушка Аганя!
– А каральку хошь?
– Ну! – Влез парнишка по пояс в окно, потянулся за кренделем и спросил приезжего шепотом: – Сговорились насчет песен-то с бабушкой Аганей?
– Ну, – ответил ему тоже шепотом, и оба засмеялись.
Ох, да скука-печаль на чужой стороне.
Плакать я не смею, тужить мне не велят.
Только велят помаленечку вздыхать.
Сяду я на лавочку, подумаю одна…
Вращаются катушки в магнитофонной кассете. Покачиваясь в такт песне, поет Агафья Степановна. С чувством поет, прикрыв глаза, видя сейчас что-то свое, одной ей ведомое. И ни с чем не сравнимое волнение охватывает Сергея: вот сейчас, в это мгновение, рождается подлинник, маленький шедевр. Ах, как мы богаты и как расточительны! Отыскать, заметить, не пройти мимо, запечатлеть, записать, сохранить! Он сделает это! Он посвятит этому жизнь!
…Весь народ гуляет, моёва дружка нет,
Мой-то разлюбезный во зеленом саду…
Он смотрит на Талю, и ему кажется, что это про нее песня, про ее печаль – так слушает она, глядя куда-то в зеленую даль за окном.
…Мой-то разлюбезный во зеленом саду,
Щиплет, ломает зеленый виноград…
– Таля, – прерывает песню Агафья Степановна. – А ну-ко помогай-ко мне! Знат ить и она все мои песни. А голос-то покрасивше моёва будет. Ох, парень, испортила я тебе, однако, – спохватилась старуха, взглянув на магнитофон. – Ну, давай, нето, сызнова. Таля, садись-ка рядом, подсобняй!
– Нет, бабушка, твой голос нужен-то. Да и некогда мне, вы уж без меня! – И выскользнула из избы. И сразу прострекотал за окнами мотоцикл.
– Аккуратнее, мотри! – высунулась из окна Агафья Степановна.
– Ох, наказанье – деваха, а гонят, аж пыль столбом!
– Таля на мотоцикле? – удивился Сергей.
– Она! И на мотоцикле, и на тракторе, и на комбайне – хошь на чем: села и покатила! Не гляди, что быдто тихоня! К дояркам, мотри, наладилась: культурой она у нас пока управлят. Городская в клубе да в той в избе-читальне робила. Уехала. Тальку и посадили на культуру-то. Она и хлёшшется! На мотоцикл и айда! То к дояркам, то в поле. Все выступат, выступат, людей от работы отрыват, отрыват. Ой, она у нас така грамотейка! На медаль школу кончила, дале учиться загадывала, да вот…
– А далеко это? – спросил Сергей.
– Ферма-то? Да нет. Вот эдак прямиком по-над речкой с версту будет всего пути-то… Али собрался?
– Интересно.
– Антиресно, дак ступай: потом, посля с тобой допоем. Сту-у-пай! А то мне-ка коровенку, знать-то, время доить. Эта, – ткнула в портрет на обложке журнала, – другу неделю как в Москве, на выставке, звеньевая она у нас над комбайнерками, дак все на мне!
Ему показалось, что это радиопередача. А может, у них здесь, в красном уголке, и телевизор есть. Кто это читает? Голос знакомый, а вспомнить не может. Что за актриса?
И растерялся даже, заглянув в проем двери. Читала Таля.
…Взошла заря – зачем? Зачем?
Она одно осветит всем:
Она осветит бездну тьмы,
Где гибнем невозвратно мы…
Сергей не стал мешать, вышел незаметно, прислонился всей спиной к бревенчатой стене. Прогретая за день, она ласкала его теплом. За леском было поле. После недавнего реденького дождичка оно парило, и пар, поднимаясь над лесом, освещал его вершины.
«Лес, освещенный туманом, – выспренно подумал Сергей. – Что это со мной? Ведь я мог не поехать в эту Брусянку никогда. Или не доехать. Или проехать». Но ведь и этого еще мало. Надо было, чтобы в этой Брусянке родилась и выросла девушка, полюбившая читать стихи. И надо было, чтобы ее бабушка пела старинные песни. И надо было, чтобы Таня собралась выходить замуж не за него. Таня… Совет тебе да любовь… И надо было, чтобы он сел на поезд да и рванул сюда, в глубинку, на пе-ри-фе-ри-ю.
Почему, почему эта цепь случайностей не кажется сейчас случайной? Есть что-то в этом во всем то единственно необходимое, что руководит всеми этими событиями, направляет их. И все для того, чтобы он, обыкновенный двадцатидвухлетний студент, успевший отслужить в армии, но не успевший разобраться в себе, чувствовал вот сейчас, вот в это мгновение себя человеком, к которому прикоснулись волшебной палочкой.
…Вадим на землю тихо пал,
Не посмотрел, не простонал.
Он пал в крови. И пал один —
Последний вольный славянин!..—
звучал за теплой стеной, голос Тали.
И вдруг неизвестно по какой логике увидел он сказочные часы на неброском фасаде театра кукол. Сколько раз, тоскуя в армии о доме, видел он эти часы и во сне и в воображении, слышал их перезвон и нехитрые мелодии песен и задорный, живой крик петуха. Во-от как все непросто и в то же время гармонично в жизни.
За полвека до его появления родился человек, от жизни которого, от судьбы, от мира его души зависел вот этот сегодняшний миг Сергея. Значит, и оттого, как проживет свою жизнь он, Сергей, от его сегодня зависит чья-то – полувековой, может быть, дальности – судьба.
«Смотри, – словно сказал ему тот, родившийся за полвека до него, человек, – смотри, – сказал он подростку, раскрывшему от изумления рот перед чудо-часами. – Смотри, слушай: это сказки твоего народа, это песни твоего народа, это твое начало…»
…Под ними спит последним сном,
С своим мечом, с своим щитом,
Забыт славянскою страной,
Свободы витязь молодой…
Читает Таля и даже не догадывается, как задолго до их дня и как много должно было произойти, прежде чем он смог сказать пока только самому себе: «Я нашел тебя… Да и себя ведь тоже…»
Мимо прошли, чинно поздоровавшись с ним, одна за другой доярки. Кое-кто вытирал кончиком платка покрасневшие глаза. Самая молоденькая оглянулась на Сергея с любопытством.
– Это вы? – увидела его Таля.
– Тальк! – позвала ее молоденькая доярка – любопытство одолело. – Хто это? – зашептала. – Из газеты, что ли? Опять про нас писать станет?
– Да нет… к бабушке он… из Москвы… песни записывает старинные. Кирша Данилов новоявленный, – засмеялась Таля.
– Из Москвы за песнями? – подхватила ее смех любопытная доярочка.
– Вот, пришел посмотреть, – сказал Сергей, когда Таля остановилась рядом.
Говорить с ней после всего, что он передумал, перечувствовал, было ему непросто. Она, будто поняв это, попросила несмело:
– Помогите придумать стихи для «молнии».
Слово это – «молния» – она уже успела написать на листе ватмана.
– О чем стихи? – бодренько спросил он, обрадованный ее просьбой.
– В их честь, – кивнула Таля в сторону корпусов фермы, откуда доносился ровный гуд электромотора, – завтра поднимают флаг.
– Флаг над сельсоветом. Таля, вы прекрасно читаете!
– Нет, у конторы, – будто не услышала она его похвалы, – на центральной усадьбе. А «Флаг над сельсоветом» они тоже любят слушать.
– А что еще вы им читаете?
– Да что попросят, то и читаю. Литераторша у нас была в школе такая: сама любила стихи и нас приучила…
– Значит, так: ммм… мммм, – начал он сочинять. – Готово! Слушайте:
В вашу честь алеет флаг!
Держать всю пятилетку так!
– Ничего?
– Ничего.
– Ну вот, а вы говорите – Кирша. Кирша был собиратель, а я еще и сочинитель, как обнаружилось. Открываем «Окна РОСТа»!
– Смеетесь? – писала Таля его стихи в «молнию». – А люди вернутся с дойки – вот как обрадуются!
Бабушка Аганя так и звала его – Киршей.
– Кирша, а мы потчевали, нет тебя нынче парным-то молочком? – И торопилась в сени, приносила кринку парного молока.
– Ну, Кирша, – говорила в другой раз, вдохновенно блестя глазами, вытирая о фартук руки после вечерней управы. – Теперя и за песни можно, готовая я…
– Бабушка, – засмеялась однажды Таля. – Не Кирша он – Сергей. Кирша Данилов – это был такой собиратель устного народного творчества, умер давно.
– Ох ты, мнешеньки! – всплеснула бабушка руками. – А ты его все Кирша да Кирша, я и думала – мол, Кириллой его кличут. Ах ты – баловница!
И Сергей смеялся вместе с ними.
Всего пять дней он в гостях у Агафьи Степановны и ее внучки Тали, а кажется, что живет у самых близких родственников – так легко ему с ними, просто.
– И ты, Кирша, будто народно-родной нам, – не могла отвыкнуть от этого имени бабушка. – Полюбели мы тебя, парень…
Талю эти признания бабушки смущали. Садилась на мотоцикл, мчалась по своим делам культработника.
И как только она уезжала, Сергей начинал ждать ее. Перекрывал ли крышу старенького сарая – ждал, поглядывая на веер дорог, разбегающихся от деревни. Чинил ли забор – опять ждал. Сгребали ли они с бабушкой Аганей сено за ближним леском – ждал.
Но наступал вечер, Таля возвращалась, пропыленная, обгоревшая, со счастливыми глазами человека, необходимого людям, и он опять и опять откладывал тот разговор, что вызрел в его сердце.
Только накануне отъезда решился. Послушав бабушкиных песен, сели они, по обыкновению, на крылечко.
– Ну, что вам сегодня почитать? – спросила Таля.
– Таля, – сказал Сергей. – Вот что я решил: я тебя увезу.
– Как это – увезете? – чтобы скрыть волнение, засмеялась Таля.
– Таля, тебе надо учиться! Ты еще успеешь поступить, а готовиться тебе не надо – ты больше любого студента знаешь!
– Вы думаете, мне не хочется учиться? И я обязательно буду учиться, потом, попозже. – Она задумалась и сказала мечтательно. – Уж если бы я и надумала уехать, так на БАМ. Подумать только: наше поколение БАМом прославится, а ты в стороне!
– Можно и в Москву, на строительство Олимпийской деревни, – тоже комсомольская стройка.
– Ну уж в Москву – нет!
– Почему? – обиделся Сергей.
– Стыдно потому что: там уж наверно полегче, чем на БАМе! Только никуда я не поеду…
– Ну почему? Почему?
– Потому что самое трудное сейчас – суметь дома остаться, так я думаю. Все уезжают, уезжают. После армии не возвращаются, после институтов тоже. Кто в город, кто на центральную усадьбу норовит. А такие вот Брусянки – что? Погибать должны? Вон как у нас красиво, ведь правда же? Из маминого звена тетя Даша на пенсию уходит, сяду на комбайн. А в Москву я приеду… отгащивать к вам… на часы сказочные поглядеть…
Дома он первым делом включил магнитофон.
– Сережа, – зазвучал вдруг голос Тали. – Не сердитесь на меня за мое самовольство: я напела вам на память свою любимую…
Выйду ль я на ре-е-е-ченьку…
Выйду ль я на бы-ы-ыструю…
Он стоял у окна, слушал голос Тали, смотрел на людей, столпившихся у фасада театра кукол, и ждал вместе с ними, ждал с нетерпением мальчишки: вот-вот распахнутся створки терема-часов, оживут их обитатели, и начнется сказка…
1978
Урок внеклассного чтения
Памяти О. И. Марковой
Последнее студенческое лето, уже не каникулы и еще не отпуск, Тоня жила в деревне у бабушки. Таежная эта деревня находилась километрах в десяти от центральной усадьбы и поэтому хирела помаленьку, опустошалась. Дома поновее скупались за бесценок, перевозились в другие села. А у престарелых избушек заколачивали ставни.
Вот в такую глушь и заточила себя Тоня нарочно, будто в ссылку отправила.
Каждый день с утра уходила она в лес. За черникой, за земляникой. Потом подоспела малина, брусника, костянка. Но ягоды были только поводом. Главной же страстью стал лес, вернее, то состояние, в какое погружалась она, как только обступали ее со всех сторон сосны. Даже музыка не действовала на ее душу так, как шелест деревьев.
Ей словно постоянно хотелось понять, постичь высокий и недосягаемый смысл жизни леса. Впервые умиляла каждая невзрачная на первый взгляд травинка, тоже, оказывается, способная цвести.
А пугающий скрип-стон немощных сухостойных сосен надолго погружал ее в незнакомую прежде задумчивость. Словом, Душа Тони жила в лесу полно, трудно, возвышенно, и, стремясь и не умея ни понять себя, ни выразить, со слезами на глазах, она шептала, шептала:
…я был в лесу листом,
я был в лесу дождем…
Успокаивалась, уравновешивалась только дома, когда, сидя на крылечке, перебирала ягоды. Глаз бы не отрывала от решета: пестробокая брусника, пурпурная костянка, синеглазая черника.
«Ну почему я не умею рисовать?» – думала, глотая горьковато-кислую ягодную смесь.
– Ох-хо-хо, – вздыхала бабушка. – Опять конец лету пришел: уж бруснике время. А чернига-то ноне все не отошла или по оборышкам? Пора, знать-то, лук разламывать, чеснок завязывать… Вот и дожила я, вот уже и последняя моя мнученька в ученые люди вышла! Еще бы взамуж выдать, на свадебке твоей поиграть, а там уж можно и…
У Тони от бабушкиных слов «взамуж», «свадебка» туманились глаза. Брала книгу, уходила. Читать больше всего любила в бане, сидя на промытой лавке у маленького оконца, до половины заросшего крапивой да лебедой.
Только не читалось. Все тянуло смотреть в оконце. Отцветала крапива, шелушилась семенами. Свекольными прожилками подернулись стебли постаревшей сизолистой лебеды. К стеклу оконца прильнуло и трепетало в бессилии семечко одуванчика. Ему бы порыв ветра, чтоб оторваться от стекла, взлететь и уж если осесть, то чтоб было где пустить корешок, а по весне первым выглянуть на свет солнцеподобным ликом.
Тоня вышла, осторожно дунула на семечко и, пока оно не опустилось на межу, следила за его неторопливым плавным полетом. «Вот и конец твоей трагедии, – подумала о спасенном семечке и тут же о себе. – Вот так бы и мне на парашюте вот прямо сейчас приземлиться бы в том городке с деревянными тротуарами…» Присела меж грядками, обхватила колени, спрятала в них лицо: «Господи, как долго еще до пятнадцатого августа! А не поехать ли завтра?» «Завтра! Завтра!»– обрадовалось, застучало сердце.
Думала, в лесной глуши забудется все, развеется. Видно, теперь уж ЭТО навсегда.
ЭТО началось с ней давно, точнее, в день поступления в институт. В тот год она не прошла по конкурсу на филфак университета, не хватило одного балла. Кто-то и посоветовал: мол, иди на филфак в пед, там недобор. А через семестр в университете кое-кто отсеется и перескочишь!
Перед приемной комиссией пединститута она стояла разочарованная, ко всему равнодушная, на вопросы отмечала, не глядя на того, кто спрашивал. И вдруг почувствовала, что надо поднять голову. Подняла и натолкнулась на презрительный, даже брезгливый взгляд. Он был самый молодой из всех, этот член приемной комиссии, но чувствовал себя здесь равным.
«Какие у него глаза! – подумала Тоня, – Вот это глаза!»
А он заговорил, еле сдерживая негодование:
– Послушайте! Зачем нам это? Человек надеялся стать литературоведом. Не получилось. Он идет к нам – значит, этому человеку все равно, куда идти. А нам нужны… Вы читали Сухомлинского?
– Нет, – сказала Тоня.
– Ну вот, видите! – говорил так, будто Тони здесь не было, и это ее злило. – Не удивлюсь, если угадаю замысел абитуриентки: мы ее примем, а через семестр-другой, когда в университете произойдет отсев, она переметнется туда. Были такие мысли? Только будьте прямодушны!
– Были – сказала Тоня.
Ему что-то зашептали с обеих сторон.
– Това-арищи! Оценки ни о чем не говорят! Да нам, если хотите знать мое мнение, давно надо творческий конкурс объявлять, как для актеров или там художников…
Ему опять зашептали, наверно, напомнили, что у них вообще недобор, о каком уж творческом конкурсе мечтать! И он замолчал, угрюмо глядя перед собой глазами трагика.
Весь остаток дня Тоня сгорала от стыда за свою беспринципность, будто на нее всюду смотрели презрительно и угрюмо глаза молодого члена приемной комиссии пединститута. Она узнала, что это секретарь комсомольской организации, старшекурсник с истфака. Еще сказали ей, что он настоящий фанатик в своем деле. Он уже работал в школе и учился заочно и только на предпоследнем курсе перевелся на очное отделение, чтобы, как он говорил, более разносторонне подготовить себя к будущему служению.
От нечего делать (результаты должны были объявить только завтра) Тоня пошла в городскую библиотеку и попросила Сухомлинского. А оторвалась от книги только после третьего звонка, потрясенная и… влюбленная в Сухомлинского, в профессию учителя и в молодого члена приемной комиссии. Душа ее, воспитанная чтением, могла покориться: только вот такому, захваченному большой идеей человеку. А что он такой, она теперь не сомневалась. Он был тем, кто ведет, и она готова была идти за ним!
И неважно ей стало, примут ее теперь или нет: она все равно станет учительницей. Не примут – пойдет работать пионервожатой, а через год… И с ужасом сообразила, что через год ЕГО уже не будет в институте. Ну и что ж! Она закончит вуз и поедет туда, где будет работать ОН. Вот что с ней сделал Сухомлинский!
Ее приняли.
Весь первый курс Тоня жила, как перед праздником: ведь каждый день она могла видеть ЕГО. А если хотела слышать, то подходила к двери комитета комсомола, останавливалась у окна напротив. Из-за двери доносился ЕГО всегда категорический голос. Ноги Тони слабели, все тело становилось невесомым, будто парило, так что она ухватывалась за подоконник.
Он не замечал ее. Мало ли прошло перед глазами членов приемной комиссии абитуриенток, и своих и перебежчиков?
Тоня изо всех сил старалась в учебе и скоро на Доске почета появилась рядом с ЕГО ее фотография. Она стала самой, наверно, активной комсомолкой на первом курсе, а на вечерах читала стихи Блока, Гейне и французских шансонье.
ОН ее не замечал.
И однажды… Нет-нет, она не верит, что это был просто случай. Не случай – провидение, предсказание, почти мистика.
Был новогодний вечер, и неутомимый культмассовик Леня, спасибо ему, придумал эту игру – «Литературный вальс». Он вообще был мастер своего дела: культмассовая работа в институте кипела. Посещаемость театров была чуть не стопроцентной, а хор – лучший среди институтской самодеятельности города. Как он этого добивался? А приходил, например, в аудиторию и говорил:
– Ребята, если горит, что надо делать?
– Тушить!
– Так вот, наш хор горит – все на пожар!
С «Литературным вальсом» он, конечно, рисковал, потому что в моде были совсем другие ритмы. Но вот розданы карточки с именами героев и героинь.
Тоня подсмотрела, что и ОН, немного поартачившись, взял карточку, сунул ее небрежно в карман. И она вдруг загадала: «Если ОН окажется ее героем, это судьба!»
Загадала и со страхом смотрела на всех, кто подбегал к ней с вопросом:
– Девушка, вы не…
– Нет, нет! – торопливо отвечала Тоня.
– А я угадал! – радостно кинулся к ней сам культмассовик Леня. – Вы – Ольга, которая Ларина!
– Ольга Ларина – это я! – пробасила мужеподобная Степанова, лучшая пловчиха города.
Маленький, юркий Леня – Ленский растерялся было, но Степанова решительно подхватила его и повела в круг. Тоня засмеялась, но в это время полилась музыка вальса, и она, оглянувшись, обнаружила, что стоит у стены одна.
– Кхм… кхм… Разрешите, так сказать, представиться: небезызвестный Германн… А вы, надо полагать, Лиза!
Она была не та Лиза, она была Бедная Лиза, но разве это имело теперь значение? ОН приглашает ее! Голосом, который должен был хоть отдаленно напомнить ЕМУ пушкинскую героиню, близкая к обмороку, она промолвила:
– Да!
Он, неумело подхватывая ее и волнуясь, предупредил:
– Только я не того… не силен…
И пока они топтались в ритме вальса, Тоня судорожно соображала, о чем бы ей заговорить, чтобы и глупой не показаться, и интерес его к себе вызвать. Но в голове было пусто. «Судь-ба, судь-ба!» – выговаривал оркестр. – «А ведь не та я Лиза, не та! Ну и что ж! ОН подошел ко мне! Судьба!»
Но и после «Литературного вальса» ОН не замечал ее.
А потом пришла весна. Ее сессия. Его защита. Поговаривали, что его оставляют в институте, и Тоня опять жила надеждами.
А осенью как осиротела. На занятия ходила будто из-под палки и перестала читать на вечерах стихи, хоть культмассовик Леня и грозился за такие дела влепить ей строгача.
ОН, узнала Тоня, уехал в небольшой районный городок, и его сразу назначили директором школы.
«Разлука уносит любовь». Потихоньку вошла в колею и ее жизнь. А на третьем курсе она даже влюбилась в студента из политехнического. И дошло до того, что целовалась с ним в зимнем, продуваемом ветрами сквере. Но однажды между поцелуями студент из политехнического сказал вдруг:
– Коленки замерзли!
Всю ночь Тоня плакала злыми слезами: до чего дошла! Целоваться с человеком, таким нетонким!
И опять заболела она своим Германном, своим Чацким, мучаясь и страдая от тяжкого греха: подумать только – с другим целовалась, изменница!
На зимних каникулах нашла предлог, мол, слышала, что в том городке редкая коллекция картин, и покатила… в картинную галерею.
Встретилась с ним неожиданно. Шла по центру, где на небольшой площадке сгрудились всевозможные учреждения, от заготзерно до районо. Вот у районо и увидела ЕГО. Он спускался с высокого деревянного крыльца, солидный и, как показалось Тоне, постаревший.
– Здрасте! – обреченно сказала она.
Он поклонился, потом взглянул на нее, будто пытаясь вспомнить. Но не вспомнил, обремененный заботами текущего дня.
Отсидевшись на скамейке сквера, Тоня решительно поднялась по деревянным ступенькам.
– Здрасте! – беспечно сказала она девушке, секретарю районо. – Шла мимо – нашего институтского секретаря встретила. Он что, теперь здесь работает?
– Да, Константин Георгич – заведующий районо.
– Постарел как! Женился, наверно, жена… дети… – стрекотала Тоня, полагая себя хитрющим дипломатом.
– Прямо! – хмыкнула секретарша. – Он женщин презирает, прямо не переваривает! Моя бы, грит, воля – ни одной бы в школу не пустил! Сухомлинских, грит, среди них нет. Только, грит, еще старые девы более-менее прилично работают…
Час от часу не легче! Значит, чтобы обратить на себя ЕГО внимание, надо остаться старой девой. Да, кажется, так оно и будет: не миновать ей такой судьбы.
И все-таки на душе было празднично: увидела ЕГО. А в нагретом автобусе даже задремала, умиротворенная.
И вот теперь, закончив институт, она получила направление в распоряжение… Долго ждала, а подождать еще несколько деньков не хватает терпения.
Бабушка напекла подорожников и все бодрилась, скрывая печаль: