Текст книги "Летний дождь"
Автор книги: Вера Кудрявцева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 27 страниц)
Вера Кудрявцева
Летний дождь
Неоднозначное ощущение, волнующая гамма создается особым видением материала – автор смотрит на своих героев словно бы сквозь призму народной песенной традиции. От этого фольклорного начала идет и светлая печаль, и доверчивая, открытая радость, и обрывающаяся как бы на полуслове сердечная речь…
Недосказанность, идущая от природной застенчивости, от смущения и нежелания кого-то обременять своей болью и душевной смутой, придает произведениям Веры Кудрявцевой интонацию сокровенности, правду исповедального слова.
Незатейливо повествование, но сложны судьбы, сложна жизнь, и нелегко оставаться самим собой в беспокойном водовороте будней. Тем дороже теплота взаимопонимания, тем бесценнее высокие минуты откровения, искренности.
Живица
После тревог…
После тревог спит городок.
Я услышал мелодию вальса
И сюда заглянул на часок…
Юлька пела, стоя на высоком школьном крыльце, как на сцене. Худенькие ее руки раскинулись, словно для полета. Казалось, она не удержится и вот-вот сорвется с этих подмостков – высокого школьного крыльца – и закружится в тишине неба, не переставая и оттуда напевать для своих подружек. Юлька танцевать не умела, и поэтому ей приходилось петь, а девчонки парами сосредоточенно топтались по кругу.
Отодвинулась к самому забору и без того просторной ограды прошлогодняя поленница. Потеснились вынесенные во двор для ремонта пестрые от заплат парты.
Танцевали девчонки. Одни легко, едва касаясь босыми ногами травы, – уже научились. Другие старательно, вытаращив глаза от напряжения. На жердочках, прогретых солнцем, расселись девчонки помоложе, завидовали. Которые посмелее, топтались на примятой траве ограды, мешали старшеклассницам. И только мальчишки не удостаивали вниманием это никчемушное, на их взгляд, занятие, щелкали в стороне бичами, прыгали с поленницы и то и дело поглядывали в сторону деревни.
Ночь коротка…—
пела Юлька, пытаясь кружиться на своем пятачке, стукнулась об огромный замок на школьных дверях, вскрикнула от боли. И сразу споткнулся весь круг танцующих. Но, потирая ушибленное плечо, Юлька неутомимо продолжала петь, дирижируя свободной рукой:
…И лежит у меня на погоне
Незнакомая ваша рука…
Заработало было, закружилось живое колесо, да мальчишеский голос выкрикнул: «Идет!»
Круг распался.
Юлька сорвалась наконец с крыльца, шлепнула босыми пятками в траву, первой оказалась за калиткой. Девчонки, разобрав свои прутики-вички, высыпали на поляну. Не поляну – огромное поле, отделяющее окраину от пришкольного леса. От деревни не торопясь, степенно шел паренек с длиннорукой деревянной лаптой. Его-то и ждали без дела скучающие мальчишки, закричали нетерпеливо:
– Минька, ты чо телишься? Скорея!
Игра начиналась с деления всех на две команды. Пара за парой подходили к «маткам»:
– Бочка с салом или казак с кинжалом?
Скоро замелькала отполированным деревом длиннорукая лапта, застонал под ее меткими ударами мяч и, описывая пологую дугу над закипающей страстями поляной, исчезал в сине-зеленом просторе.
Сверкали пятки, сверкали зубы, развевались на ветру вихры – игра набирала темп.
– Мазила!
– Бей!
– Шпарь!
– Перехватывай!
– Держи!
– Соли!
Никто не заметил, когда прихромал на поляну солдат Илья. Азартно следил он за мячом, нетерпеливо сжимал отполированный костыль, будто ручку лапты. Не выдержал, скрипнул костылем:
– Дай рразок!
Перекинул костыль в другую руку, пальцы вросли в дерево лапты. А-а-ахнул мяч! Проводил его взглядом солдат, смахнул пот со лба.
– Хошь еще? – восхищенно смотрел на него подавала.
– Играй, – отмахнулся солдат, скрипнул в сторону.
А вечер уже дошагал до поляны длинными тенями. Далеко-далеко на пригорке зашевелились пестрые пятна коровьего стада. И потянулись на поляну из всех переулков деревни старухи с вичками, старики.
А лапта гомонила. Глухо вздыхал мяч, метались по поляне упаренные беготней ребятишки.
Показались из-за леса подводы – возвращались с покоса колхозники. Как услыхали вздохи мяча мужики в выгоревших гимнастерках, повскакивали с телег.
– Степан!
– Ефим! – заголосили им вслед женщины. – Вечер ить! Со скотиной надо управляться!
Отмахнулись в ответ мужики, жадно вливались в игру. Усталости как не бывало. Новой жизнью зажила поляна. Мяч туго врезался в небо, выписывая на нем такие траектории, что можно было всей командой дважды добежать до заветного колышка и назад вернуться.
Постоял-постоял заколебавшийся было самый пожилой из всех бывший солдат дядя Ларивон:
– Эх! У Авдотьи моей капустка хороша! – Не выдержал, сбросил с ног пропыленные сапоги, размотал портянки.
– Гля! Гля! – захохотала, забыв, что рот-то без зубов, старуха. – Разобрало Ларивона! Туда же! Тьфу!
А Ларивон катился по полю на кривых ногах, обтянутых галифе. Вот наступил на тесемку, упал, ругнулся беззлобно – у Авдотьи моей капустка хороша! – дальше покатился, не выпуская из виду мяча.
Уже сняли гимнастерки мужики, уже давно вытеснили мальчишек с основных постов игры. Уже вползало в деревню стадо.
Но все яростнее разгоралась лапта. Словно впервые, только сейчас, добравшись до игры, поняли солдаты, что дома они наконец, дома, на той самой поляне, которую не раз вспоминали вдали от родной деревни, и вспоминали-то не иначе как оглашенную лаптой.
Вертелся нетерпеливо молодой солдат Илья вокруг своего костыля, болел за каждый промах, восхищался настоящему удару по мячу.
– Эх, лупят! – выкрикивал тонко старик. – Инда руки, якорь его, зудят! – И то и дело почесывал двумя пальцами бородку.
– Да, настоящая опеть лапта пошла, слава тебе господи! С мужиками, – откликнулся другой. Но ничто не дрогнуло в закаменевшем его лице. Скорбно было это лицо: то ли молодость вспомнил старик, то ли сыновей, не вернувшихся к лапте. Да и не он один тщетно искал своих сыновей, братьев и мужей среди недавних фронтовиков, по-хозяйски, с умом да с хитринкой гоняющих сейчас мяч по поляне. Вот и старуха притихла, слезинку смахнула – мало уж их осталось, все выплакала. И вдова молодая, что спешила к стаду, словно запнулась вдруг, наткнувшись взглядом на крепкую солдатскую спину. Опустила поскорее глаза, чтобы не выдать, о чем в этот миг затосковало сердце. Растревожила всех лапта, за живое взяла. И про стадо, беспризорно расползающееся по переулкам и дворам, позабыли люди. Жила на просторной поляне исконная русская игра лапта.
А в противоположном конце поляны, за редкими березками, что отстали от длинноногого табуна деревьев, показался молодой офицер с вещмешком за плечами. Люди были заняты одним делом – лаптой, и Павел подходил никем не замеченный, радуясь, что почти вся деревня в сборе, и волнуясь от этого еще больше.
Подойдя к границе игры, он жадно окинул взглядом плотное кольцо людей, окаймляющее живое поле. Матери не было. Навстречу Павлу под мощный вал криков катился, болтая тесемками галифе, дядя Ларивон, пытаясь догнать летящий впереди мяч. Не успев сообразить, как вести себя, Павел ловко поддел мяч носком сапога.
– Ты чо! У Авдотьи моей капустка хороша! – заругался дядя Ларивон. – Это ить тебе не валетбол!
– Не футбол, хотел ты сказать, дядя Ларивон? – засмеялся Павел.
Опешил старый солдат.
– Панка! – не верил своим глазам. – Панка! Живой! – Он тискал поджарого Павла своими мохнатыми лапищами и приговаривал свое любимое: «Эх, у Авдотьи моей капустка хороша!»
Лапта смешалась. Все – и игроки, и болельщики – сгрудились вокруг Павла.
– Дядя Степан! Дядя Ефим! – крепко сжимал он шершавые руки. – Илюха!
– Да вот, видишь? – показал Илья на костыль. А к Павлу рвались женщины:
– Да где ты оставил годочков-то своих?
– А Васеня-то, Васеня! За Васеней бегите!
Только Юлька осталась по-за кругом. Вспомнилось ей, как провожали новобранцев на фронт. Как сейчас видит: идет она, двенадцатилетняя девчонка, по заснеженной улице. Покачиваются на коромысле ведерки, полные синего холода. А у сельсовета играют в снежки новобранцы. Стриженые и оттого круглые, как кочаны капусты, головы обнажены, глаза озорно сверкают, зубы блестят. И беспричинный, беспечный хохот висит в воздухе. Будто не на войну едут парни, а в соседнюю деревню на свадьбу. Засмотрелась Юлька тогда, вздрогнула, когда Павел окликнул ее:
– Эй! Ульянка! Напои-ка на дорожку!
– Это я по метрике – Ульяна, а зовут – Юлькой, – строго сказала она.
Парни глотали из ее ведерышек синий холод, передавали их друг другу, как кринки с молоком. Совсем рядом пьет Павел, Панка, так все зовут его в деревне. Крупно глотает, неторопливо. На стеганку стекает два ручейка.
– Эх, хороша водица! Обжигает! – На подбородке блестит росинка. Юлька заплакала.
– Ты чего это, Ульянка? – заглянул он в ее глаза.
– Жалко, шибко тебя жалко, Панка! – И, спохватившись, добавила: – И всех вас жалко шибко…
Дрогнуло лицо Павла, обнял ее вместе с коромыслицем.
– По коням! – понеслась команда. Из сельсовета пестрой толпой высыпала родня. Запричитали женщины.
– Вернусь, Тоньша! Ты только жди, Тоньша! – шептал светловолосой голубоглазой своей однокласснице Петьша, Панкин друг. Оправляли сбрую на лошадях старики. Не снимая рук с Юлькиного коромысла, смотрел и Павел на Тоню, хотел попрощаться, да не отходил от нее Петьша, вглядывался с отчаянием в ее голубые, как утренний снег, глаза. К Павлу молча приникла мать.
Лошади взяли рысцой. Новобранцы отрывались от родных, сыпались в кошевки. Уже на ходу Павел отыскал глазами Юльку, одиноко стоявшую в стороне с коромыслицем на плечах, пообещал при всех:
– Я вернусь, Ульянка! Вернусь! А ты расти поскорея!
И вот он вернулся. Он, Панка.
– Да где же ты оставил-растерял дружков своих закадычных? – причитала Сергеевна, припадая головой к медалям да орденам, густо украшавшим грудь Павла. – Да где же они, го-о-доч-ки твои?
– Пойдем, Сергеевна, пойдем, – осторожно освобождал Павла от старухи дядя Ларивон. – Дай солдату передохнуть. – И сам крепко сжимал зубы, чтобы, как Сергеевна, не зареветь в голос: ведь лучшим другом был Панка сыну его.
– Эх, Петьша, Петьша! – простонал Павел. Кто-то протянул ему лапту. Подбросил ее в руках Павел, размахнулся было и замер!
– Панка! – опередил взмах лапты задыхающийся крик. Расталкивая сельчан, рвалась к нему мать.
– Варначище! Лихоимец ты эдакий! – ругала она сына так, словно не было четырехлетней разлуки, а просто ее Панка вовремя не вернулся с игрища! – Варнак! Лапту сдумал гонять! А мать жди его, окаянного! Счас огрею лаптой этой по загривку твоему!
Павел, как самую лучшую на свете музыку, слушал эти слова, и лицо его вздрагивало от волнения. Он не шелохнулся, пока мать не приблизилась к нему, не прильнула, истосковавшаяся.
– Панка, кровиночка моя, – проговорила только губами, для одного сына проговорила. Но так тихо стало вокруг, что слова эти долетели до каждого, кто был на поляне.
Доставали поспешно бывшие солдаты кисеты, ловко высекали из кресала искру, закуривали, отворачивались, чтобы не видеть старух, стариков, вдов, их ребятишек, засмотревшихся на счастье чужой встречи. Будто в чем-то были виноваты они, несколько мужиков-солдат, доживших до этого вечера.
Повиснув на плече сына, уводила его тетка Васеня с поляны. Гуртом семенили за ними мальчишки, спорили, кому нести вещмешок. Группками растекались по переулкам люди.
Юлька рвалась глазами за Павлом: не заметил, не узнал, не оглянулся.
Отец Юльки погиб в сорок первом. Оплакивая его, теперь все свои радости и надежды связывала она с возвращением Павла. Шла год за годом война. Взрослела Юлька. И взрослела ее детская любовь к солдату.
– Улька! – окликнул ее от огорода материн голос. – Пестрянка, якорь-то ее, где-то шляется! Гони-и!
Юлька заторопилась в лес. Перед ней кудлато рос куст крапивы. «Если перепрыгну, – загадала она вдруг, – то…» И она разбежалась и прыгнула! И – в самую середину куста.
– Ой! – взвизгнула на всю поляну, кубарем выкатилась из крапивы, растирая изжаленные ноги. Хорошо, что никто не видел.
– Прямо что! – сердито ответила кудлатому кусту. – Так я тебе и поверила!
Но все-таки, убегая в поисках Пестрянки, несколько раз обернулась тревожно на темную тень куста.
Павел угодил к самому сенокосу. Косил он, не чувствуя усталости. Натосковавшиеся по деревенской работе руки крепко держали литовку. Косил он ладно, красиво, чисто прокашивал ряд, ровной волной укладывал траву. Сзади шел дед Бондарь. Давно уже забыли в деревне его настоящее имя, звали по ремеслу – Бондарь да Бондарь. За ним тетенька Шишка. Ее опять за бородавку на носу так величали. Дальше шла тетя Танечка, маленькая, кругленькая, яркоглазая вдова. А за тетей Танечкой Минька. Он еле успевал за взрослыми косцами, но храбрился, то и дело покрикивал;
– Поторапливайтесь, бабоньки! Пятки подкошу!
Юлька вместе с другими девчатами сгребала чуть поодаль сухое сено в огромные перекати-поле и видела только Павла. Да и не она одна. Поглядывала на его играющую мускулами спину и хохотушка Лариска. И длиннолицая перезревшая девушка Соня.
В конце ряда Павел остановился, прислушался. Легонько пошумливал лес, стрекотали кузнечики. С соседнего покоса, где мужики и бабы дометывали зарод, слышались вздохи нелегкой работы…
– Ну, брат Панка, пристал я за тобой гоняться! – дед Бондарь достал из-за голенища брусок.
Жжиг-жжиг – заходил он у него в руках. Павел тоже достал брусок. Ловко, будто делал это каждый день, навострил косу.
– Стосковались, видать, руки-то по литовке?
– Стосковались, дедушка Бондарь, – ответил Павел, а глаза не могли оторваться от лощины, на краю которой кончался покос. Давно выкошенная, она казалась такой прибранной да нарядной от сочной отавы. Ну, хоть ложись набок да и катись так до самой речки. А между тем косари наточили литовки и Минька захорохорился:
– Ну, что стали? Пятки подрежу!
Павел теперь шел в сторону девушек, и Юлька могла смотреть на него, сколько душе хотелось. Она торопливо скатывала просушенное звонкое сено в огромные валки, поднимала, царапая шею, руки, неподдающийся живой ворох, помогала коленом и смотрела, смотрела сквозь решето былинок на Павла. Вот не заметила копну, прошла мимо.
– Юлька! – засмеялась на весь покос Лариска, – Ты что это сегодня? Ничего не видишь, окромя… – И она хитро прищурилась в сторону Павла.
– Дурочка ты, Лариска! – одернула ее Соня. – Одно на уме.
Юлька испугалась разоблачения, заработала проворнее, бегая от валка к валку, и уже опасалась глядеть в сторону Павла. А глаза сами просились туда, неподвластные ей.
Нарядная в молодой отаве лощина сбегала к звонкой, проворной речке Шадрихе. Заглушая древнюю неторопливую ее песню, хохотал Павел, бросая пригоршни воды в девчонок. Те повизгивали, довольные.
Юлька прыгала по промытым таежной водой камешкам, искала место поглубже. Нашла, зачерпнула ведерышко. Не успела разогнуться, вздрогнула, замерла над серебристой струей.
– Дай напиться солдату!
Павел взял ведерко, будто крынку с молоком. Глотал крупно. На подбородке блестела росинка. Непрошеные слезы комком застряли в горле Юльки.
Павел оторвался наконец от ведерка, вздохнул шумно: устал пить. Посмотрел на Юльку, будто спросил:
– Ну, что так смотришь?
– А ты? – ответили Юлькины глаза.
– Выросла! – сказали его.
– Правда? – вспыхнули радостью Юлькины.
– Правда! – подтвердили его.
– Пришла Лариска, подсела близко! – ревниво прервала этот диалог Лариска, села на бережок поближе к ним.
– А что, на выпасах есть еще запруда? – спросил Павел.
– Есть! – обрадовалась было Лариска. – Купаться! Купаться! – затанцевала на берегу. Но в это время из-за леса выкатился на своих кавалерийских ногах, обтянутых галифе, дядя Ларивон, закричал тонко:
– Скорей, у Авдотьи моей капустка хороша! Не видите, ли чо ли?
Бровастая туча ползла к покосу. Засновали по нему люди. Будто соревнование началось между ними и тучей: кто кого?
С открытым, как у птахи, ротиком металась от вороха к вороху Лариска. У тетеньки Шишки сбился с головы платок, мешали волосы. Она не замечала, подстегивая лошадь, обвивала готовую копну веревкой, волокла к стогу. Там, как автомат, работал Павел. Склонялся, целился вилами в ворох сена, поднимал огромный навильник деду Бондарю, опять склонялся, целился вилами в ворох сена, поднимал деду Бондарю. Тот, не суетясь, посасывая трубочку, словно не было над головой противника-тучи, утаптывал в стог навильник за навильником.
– Эх, прольет, наскрозь прольет, у Авдотьи моей капустка хороша! – ругал тучу дядя Ларивон, катаясь по стерне, поторапливая:
– Поскорея, девоньки! Поскорея, бабоньки!
Павел работал, не только не чувствуя усталости, а самозабвенно, с радостью отдаваясь общему ритму. Каждый мускул его тела знал сам, что от него требуется в любое мгновение, и оттого особенно легко становилось на сердце. Он крепко стоял на земле, но в то же время ему казалось, что какая-то сила приподняла его вместе с вилами, с зародом, на котором, посасывая трубочку, колдовал дед Бондарь, и он парит над всеми, как это бывает во сне. И оттого, что он приподнялся, и тело его, и вороха сена, которые он вскидывал и вскидывал над головой, казались невесомыми.
А там, внизу, танцевала свой сложный танец Юлька-Ульянка. Катила, помогая всем своим легким корпусом, огромный ворох, обнимала его, зарываясь в него с головой, несла, покачиваясь. Вот не удержалась, передолил он ее к земле.
– Ха-ха-ха! – рассыпалась звонко Лариска, сочиняя на ходу: – Средь шумного бала упала…
Растут копешки. Бороздят по стерне волокуши. А туча ползет. Шумит угрожающе навстречу ей лес. Все это сливается для Павла в одну симфонию, успокаивающую, благостную.
И когда скатился с зарода дед Бондарь, Павел даже пожалел, что пришло время всему этому остановиться.
Первые капли дождя шлепнули по горячим плечам.
– Успели! У Авдотьи моей капустка хороша! – ликовал дядя Ларивон, стягивая потемневшую от пота гимнастерку.
Повизгивая, вытряхивала из-под кофточки набившееся всюду сено Лариска. Спрятались в шалаш женщины, а с ними упаренный, еле живой Минька. Смотрел на свою работу дед Бондарь придирчиво. Юлька причесывала стог граблями, не торопилась в шалаш.
Павел стоял, бросив вдоль тела гудящие от работы руки. Как только что отдавался он работе, так теперь ждал грозу.
Затих лес. Притаились птицы. Только сено под граблями Юльки шуршало сухо.
– Ну, и ловенький же ты, парень! – похвалил Павла дядя Ларивон и позвал: – Лезь в шалаш! И ты, Улька, хватит его прихорашивать. Промокнешь!
Проворчала предостерегающе туча, ниже опустилась над лесом. Самый смелый ветерок затаился в листве. Вдруг рванула молния небо, ударил гром. И хлынул в эту прореху ливень.
Павел подставил дождю лицо, засмеялся. Юлька прижалась к стогу.
– Не бойся! Иди! Он теплый, как щелок! – позвал ее Павел.
Молния опять с треском распорола небо, ливень припустил.
Босые, промокшие до нитки, купались под ним Павел с Юлькой. На молодой отаве оставались темные, перепутанные их следы.
– Я тоже! – позавидовала Лариска и высунулась было из шалаша.
– Сиди! – цыкнула на нее Соня. – Не мешай!
Частил, ослабевая, дождь, уходил в сторону, и, словно догоняя его, бежали за ним Павел с Юлькой.
Остановились только у развилки заросших, мало хоженных тропинок, Не сговариваясь, свернули на одну из них.
А небо постепенно успокаивалось, далеко где-то озаряясь беззвучно. Ровно шумел по листве некрупный частый дождь. Так ровно, что, казалось, заговорила сама тишина. Все прозрачней становилась туча, испаряясь мелким безобидным дождиком. Он слегка пошумел еще по листве и скоро затих совсем. А вместо него, заструилось отдохнувшее солнце, и каждым листочком засверкал лес.
Павел словно забыл о Юльке, шел неторопливо, подолгу оглядывал каждый куст, каждое дерево, будто здоровался с ними. И Юлька не мешала ему. Чуть поотстав, брела по колено в росистой траве.
Неожиданно показалась избушка, За ней ровными рядами белели в зелени ульи.
– К пасеке вышли? – остановился удивленно Павел.
– Ага! – озорно улыбнулась Юлька.
– И дед Футынуты живой?
– А чего ему?
На низеньком крылечке показался сухонький старичок, до глаз заросший сединой.
– Фу-ты, ну-ты! – сказал он неожиданно свежим басом. – Дако, гости привалили.
Они брали из широкой глиняной миски золотистые соты. Янтарно блестел мед в ячейках. Павел ел, прижмуриваясь от удовольствия, Юлька облизывала пальцы, смеялась, поглядывая на него. А дед Футынуты пододвигал к ним поближе новую миску с темным, как топленое масло, медом.
– Этот свеженький, парной, отведайте! Да ложками! Фу-ты, ну-ты! Ложками! С огурчиками вот!
Они хрустели свежими огурцами, прихлебывали парным медом, запивали ключевой водой.
– На воду-то не налегайте, – бубнил дед. – Мед-то парной, а вода из ключа – нутрё застудить недолго! – И, выглядывая хитренько из седых зарослей, приговаривал – Фу-ты, ну-ты!
Вечерело, когда Юлька и Павел возвращались к покосам. Лес словно опустел. Стало тихо и покойно. Длинные тени от деревьев, от стогов падали на гладкие, вычищенные граблями поляны.
Потом они шли, окутанные прохладными сумерками. Пропищала где-то птаха, устраиваясь на ночлег… Стукнулась о лист росинка…
На муромской дороге
стояло три сосны.
Прощался со мной милый
до будущей весны…
Откуда-то издалека, из-за темнеющего леса, донеслась песня и словно растаяла в тумане, приютившемся на ночлег в низине.
– Мятой пахнет! – улыбнулся Павел.
– Здесь ее много! – И Юлька исчезла за деревьями. Через мгновение появилась с пучком бархатистой травы – мяты. Слегка растерев ее, протянула Павлу. Он склонился к ее ладоням, вдохнул пьянящий аромат. А она уже бежала в другую сторону.
– Вот здесь белоголовник, помнишь? Чай им заваривали. – И возвращалась с огромным букетом уже осыпающегося белоголовника. И он отведывал дурманящего запаха цветов.
– А здесь мы всегда березовку пили, помнишь?
– А на ту елань за клубникой бегали!
Он не успевал отвечать, с удивлением прислушиваясь к тому, как откликается на все, что он видит, его душа.
– А сейчас болото будет. Слышишь? Смородешником пахнет! Здесь его мно-ожина! Только ягоды мелкие, место открытое!
Забелели березовые слеги, переброшенные через неширокую топь. Павел ступил на них первым, покачался, крепко ли лежат, позвал Юльку.
– Я потом! Ты иди! – и смотрела, как пружинят под его ногами березовые слеги. Потом заскользила по ним сама. Павел ждал на берегу болотца.
– А я сейчас что-то сделаю! – Юльке захотелось, чтобы он подождал ее подольше. Она окунула в черную жижу сначала одну, потом другую ногу:
– Смотри! Сапожки надела!
Он смотрел. Жар бросился ей в лицо. У края слеги увидела оконце воды, смыла поскорее «сапожки» и, чтобы скрыть смущение, объяснила:
– Мы всегда с девчонками так делали. Кто хотел сапожки, надевал сапожки, кто хотел туфли, надевал туфли…
Юлька медлила. Она испугалась: а вдруг она сейчас подойдет к нему, а он возьмет да и обнимет ее. Или даже поцелует. Голова закружилась от этих мыслей, и она чуть не угодила в черную жижу. Павел протянул ей руку. «А, будь что будет!» – решилась Юлька. Но ничего не было. Даже ничегошеньки! Просто Павел посмотрел на нее так, словно только теперь увидел, и проговорил удивленно:
– Ах ты, Юлька, по метрике – Ульяна, как же ты выросла! Была ведь вот всего какая!
«Сам велел вырасти!» – подумала чем-то расстроенная Юлька и осторожненько высвободила из его ладони свою руку.
Когда они вернулись к покосникам, те сидели у костра, пели. Павел тихонько прилег на ворох сена, прислушался. Такой уж выдался у него день: щедро возвращалось к солдату все, что было отнято на срок войны. И радость работы, и радость узнавания тропинок детства, и вот теперь – песня. Сколько их певала ему мать. Потом, казалось, они забылись в мальчишеских заботах. Но это только казалось. В первый же год войны Павла тяжело ранило. Он не помнит, сколько лежал, истекая кровью. Очнулся оттого, что кто-то сказал: «Выноси!» И в тот же миг услышал: поет мать. Песня жалуется на что-то, слабеет, вот-вот умрет.
– Выноси, – просит Павел. – Выноси!
И мать слушается его, подхватывает песню, поднимает высоко-высоко, спасает.
Сейчас песню выносила Юлька, Голос у нее был не очень сильный, – и поднимала она песню невысоко, но это придавало ей задушевность, сердечность.
Песня растворилась в ночи. Павел вспомнил:
– А у нас в классе Тоньша Козлова выносила всегда. И добавил, помолчав: – Где-то не видно ее в деревне.
– Тонька-то! – встрепенулась Лариска. – Так она же в войну ФЗО кончила, в городе теперь работает. А по субботам приезжает. На танцы. Ага! Ох и танцует!
– Правда? – оживился Павел. – Приезжает?
Таким радостным Юлька не видела Павла за весь день. Она отвернулась от костра. Далеко, на фоне остывшего неба, увидела жеребенка Орлика. Она пошла туда. В нескольких шагах от костра уже ничего не было видно, наверно, поэтому никто не заметил, как она исчезла, никто не окликнул.
Незаконченным рисунком застыл вдали Орлик, будто ждал Юльку. Она трепала его гриву, кормила хлебом. Теплые губы щекотали ладони. Отсюда костер казался свечкой.
Когда она вернулась, все танцевали, напевая каждый себе мелодию самого знакомого вальса:
После тревог
Спит городок…
Соня первой заметила Юльку, зашептала что-то Павлу – ее он кружил по стерне.
– Ульянка! – обернулся Павел. – Прошу, мадемуазель! – пригласил галантно.
– Не умею я…
– А я тебя научу!
– У Авдотьи моей капустка хороша! – ругнулся из шалаша дядя Ларивон. – Вы угомонитесь нынче?
Танец не состоялся.
– Приходи в субботу в клуб, я тебя научу!
– Не хожу я в клуб.
– А ты приходи, большая уже…
Как волновалась Юлька, собираясь в клуб. Нагладила свое единственное выходное платье, начистила мелом тапочки, так что он сыпался с них белой пылью. Повертелась перед зеркалом. Нет, чего-то недостает! И тут взгляд ее скользнул, а потом надолго задержался на белоснежном полотенце, обрамлявшем, по обычаю, передний угол горницы – божницу. Не раздумывая, Юлька откромсала кружева, торопясь, пришила к платью. Вот теперь совсем другое дело! Она даже на табуретку взобралась, чтобы всю себя рассмотреть в потускневшем от времени зеркале. Кружевной воротник нарядно оттенял нежный загар лица. Радостная, полная неясной тревоги, выпорхнула она за калитку.
– Улька! – долетел до нее возмущенный голос матери, – Ты сдурела, ли чо ли? Полотенце-то! Ведь бабушкино полотенце-то! Память последняя!
Но разве до этого было Юльке? Едва касаясь травы, влажной от вечерней росы, торопилась она на голос гармошки:
После тревог
Спит городок.
Я услышал мелодию вальса
И решил заглянуть на часок…
В клубе было людно, не сразу и разглядишь танцующих.
– Юлька, – протиснулась к ней Лариска. – Смотри! Минька-то! Вырядился! – И захохотала в ладошку.
Как ни волновалась Юлька, а тоже не могла сдержаться: уж очень смешно было смотреть на длинновязого Миньку. Отец привез ему с войны смокинг с блестящими лацканами и белым платочком в кармашке. Минька стоял у стенки, как на выставке, в черном смокинге и выгоревших галифе и то и дело смахивал с себя невидимые пылинки, солидно промокал лоб свернутым нездешним платком и, забывая, толкал его в карман галифе. Тут же спохватывался и кропотливо вправлял платок в нагрудный карман смокинга, уголком наружу.
Но Юлька уже не смотрела на Миньку. Среди всех танцующих она видела только одну пару – Павла и Тоню. Они танцевали так, будто были одни в зале и будто только для них одних играл слепой дядя Тимофей, будто для них одних пел он сипловатым голосом:
Будем дружить…
Петь и кружить…
Может быть, Павел почувствовал Юлькин неотрывный взгляд, а может, случайно, но вот он повернулся к Юльке и подмигнул озорно. И опять никого – ни Юльки, ни этого шума, ни этих стен – не существовало для него, кроме светленькой девушки Тони.
Юлька бежала домой, не разбирая дороги, перепрыгивая канавы и кусты, а сипловатый голос дяди Тимофея несся ей вслед. Она с силой захлопнула калитку, словно боялась, что и здесь будет слышен этот голос.
Во дворе все спало. Молчала береза, распустив на ночь темные пряди. Немо смотрела на блеклую луну изба. Только постанывали во сне куры да сыто вздыхала в стойле корова.
Юлька присела на ступеньку крыльца и жалобно, по-детски заплакала, размазывая по щекам слезы и приговаривая:
– Конечно! Где уж мне до нее! Вон она какая вся городская стала! И брови! И волосы! И туфли! А он-то! Обещал танцевать! А сам…
Ночь коротка,
Спят облака,
И лежит у меня на погоне,—
долетел и сюда голос дяди Тимофея. Юлька представляла, как кружит сейчас Павел Тоню, и плакала еще горше.
Потом все было как раньше. Тоня уехала в город, а Юлькина бригада работала. Косили переросшую траву, сгребали ее в копешки, метали зароды.
Озорничала Лариска, тосковала Соня. Ждала своей тайны Юлька, исподтишка поглядывая на Павла.
Но однажды утром, когда вся бригада собралась у конторы, Павел не пришел. С тревогой всматривалась в даль улицы Юлька. Уже заняли женщины на телеге места получше, уже докурили мужики самокрутки, а дед Бондарь закончил отбивать литовки. Павла не было.
– Нно! У Авдотьи моей капустка хороша! – тронул лошадей дядя Ларивон. Юлька опустила голову. Медленно вращались перед глазами спицы колеса: ехали в гору.
– Глянь-ка! – толкнула Юльку Лариска.
По дороге, что убегала в город, шли Павел и Тоня. Павел шагал широко, по-солдатски, не ощущая ни тяжести рюкзака за спиной, ни тяжести Тониного чемоданчика. Тоня семенила рядом, размахивала руками, видно, рассказывала что-то веселое…
Молча смотрела им вслед бригада покосников. Только тетенька Шишка проворчала:
– Сама – отрезанный ломоть и его за собой сманила, варначка!
Крепко, так что пальцы побелели, ухватилась Юлька за край телеги. Все быстрей вращались спицы колеса перед глазами.
Вечером она пришивала к полотенцу кружева, старательно, крепко, будто знала: не придется больше отпарывать.
А дни шли за днями. Кончился сенокос, началась другая страда. Юлька попросилась работать на комбайн, опрокидывала солому. Пыльно, но зато она весь день была одна: так ей хотелось. По субботам Павел и Тоня приезжали из города вместе. Вечерами танцевали в клубе. На следующий день уезжали. Дружили. Потом приезжать перестали.
– Панка-то с Тоньшей не поженились ли? – спрашивали тетю Васеню любопытные соседи.
– Живут по разным общежитиям, – хмурилась тетя Васеня. – А кто их знает, разве они спросят?
«Как же так? – думала Юлька. – Ведь Тоньша любила Петю. И на фронт его провожала. Неужели и я забуду Панку?» – пугалась она.
Созрели Юлькины цветы. Пожаром горели ноготки, свесили на грудь тяжелые головы георгины, скромно толпились рядом стайки белых астр. Юлька срывала самые крупные, самые свежие цветы, складывала уже не в букет, а в охапку. И представляла, как обрадуется Ольга Леонидовна, любимая учительница. Она приехала к ним в село после прорыва блокады и теперь не возвращалась домой, в Ленинград, потому что хотела выпустить Юлькин десятый класс.