Текст книги "Летний дождь"
Автор книги: Вера Кудрявцева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 27 страниц)
И, как вчера, когда рассказывал землякам про свою жизнь, что-то незнакомое, диковатое заплескалось в его глазах.
– Ты держи меня, Олюшка, крепко держи!
Она взяла его руку: кожа на ладони – как на пятках после лета. Коснулась губами каждого бугорка, потянулась к отметинам на лице.
– Где тебя так? Не было вроде у парнишки-то? – поцеловала шрам над бровью.
– Одного хмыря пришлось поучить. Ну, и он в долгу не остался.
– А это? – коснулась колючей щеки.
– С медведем обнимался.
И вдруг сам, как медведь, обхватил ее всю лапищами, затих так, затаился. И чуяла Ольга всем своим истосковавшимся нутром: не баловство на уме у него, нет. Все она теперь для него – и мать, и сестра, и… «Только как же удержать-то мне тебя? Смогу ли?»
– Помоги. Одному не совладать с собой, – будто подслушав ее мысли, сказал Петр. – Осесть хочу. Семью хочу, дом, детишек…
– Стара я уже, – насмелилась – высказала давно мучившее ее Ольга.
– Ехал, думал: какая ты теперь? Вдруг состарилась. А увидел – не поверил: какая была, такая и есть. Приглядишься, так немного заметно, что не двадцать, – засмеялся. – Олюшка, мы еще долго молодыми будем, вот увидишь… Холупы свои сковырнем, дом поставим, крестовый, под шифером… Работать буду! У меня специальностей – не сосчитать. Тебя на руках носить буду, разодену… А ты мне детишек…
…Млели, исходили ароматом елей, истекали последними каплями сизого молочка грибы, завязанные в рубашку да майку Петра. Стараясь не разбудить его, не потревожить, выбиралась из копны Ольга.
Седым туманом, предвестником осени, затянуло опушку. «Падет на землю или поднимется? – привычно подумала Ольга, на ощупь находя тропинку. – Хоть бы уж пал, а то дождь соберется, промочит его – спит как убитый, захворает еще…»
И остановилась, как споткнулась: вот как! Не подумала о сене, мол, промочит копешки, а ведь надо еще в стог успеть их сметать за вёдро. Не подумала о девчатах, о телятницах своих: в ненастье-то, в грязь, сколь тяжело с турнепсом возиться. А о нем! Только о нем! Вот ведь как повернуться может вся жизнь. А и прошли-то всего только сутки: с рассвета, когда услышала тюканье его топорика, и вот до этого рассвета, когда уже больше и думать ни о ком и ни о чем не способна…
Ольга шла, различая в тумане знакомые еланки, повороты, сосенки да березки, и все дивилась, дивилась преображению своему. Она не могла бы объяснить, но знала: не бессонная знойная ночь преображению тому причина. Нет, совсем иное – то, что вместилось и выплеснулось в одном слове Петра: «Помоги!»
Она шла, перебирая в памяти подробности ночи. Нет, не ласки его, не объятия запомнит ее сердце. А запомнит оно, и теперь уж, знать-то, навсегда, что искал-то он в ней родное и вечное. Чувство ее сейчас было похоже на то, какое испытала она, когда кормила грудью Любушку. Голодная, захлебываясь слезами, присасывалась дочка к груди, и по всему телу Ольги разливалась блаженная радость.
И хотелось всей, без остатка перелиться в это крохотное, тобою рожденное существо. Только матери дано испытать такую великую радость бескорыстия. А не это ли и есть счастье. «Удержу! Удержу! Народно-родной ты теперь мне, Петенька!..»
– Эко! – встретила Ольгу, как только переступила она порог калитки, соседка тетка Марья. И тут вспомнила Ольга про корову. Хорошо, что уговор с теткой Марьей был: коли кто из них замешкается в пору управы со скотиной, выручать друг дружку. – Вечерошник в погребе, утрешник в подойнике, – прошла было мимо соседка.
– Судишь, тетка Марья? – одними губами спросила Ольга.
– Что мне-ка тебя судить? Я тебе не свекровушка, не золовушка. – А от самой калитки добавила:
– Десять лет ведь ты смирено жила…
– Не суди, тетка Марья, не баловство у нас, насовсем он приехал, сойдемся мы…
– Ну-к что – сходитеся! В двух-то избах – будет где разлуки играть! – повеселела вроде, вернулась. – Ладно уж, иди на ферму, процежу молоко-то и в подпол опущу, опоздаешь, гляди. Только это, шею-то прикрой-ка да сено из волос повычеши, молода!
Вспыхнула Ольга, прикрыла руками шею, кинулась в дом за платком.
– Молода! – ворчала в кути тетка Марья. – Гли, Любава вот-вот бабушкой сделает, а ей неймется, тьфу! Воистину: седина в голову, а бес… бес-то он завсегда тут как тут…
Когда Ольга возвращалась днем с фермы, Петр вырубал в ее палисаднике старую засохшую черемуху
– Видишь, – лаская ее глазами, показал на корень: свежие побеги едва проклюнулись из земли.
И, как по заказу, долго еще, весь сентябрь, стояло лето. И сено они в вёдро сметали и даже успели вывезти. И картошку посуху убрали. А уж грибов насолили – впору огромной семьище. И все ельничных.
– Добры люди и не бирали их ране-то, горечь экую, – воротила нос от Ольгиного соленья тетка Марья. – Вон, сказывают, грузди пошли. Это уж гриб так гриб, всем грибам – гриб! А то – ельнишные!
– Петя любит, – оправдывалась Ольга. – Я их в трех водах вымачиваю, нисколь не горькие…
Но и по грузди походили, и по белые, и по красноголовики.
А к тому времени, как рыжикам пойти, к заморозкам, укатил Петя, не удержала. Еще картошку копали, приметила Ольга – затосковал. Особенно один миг в память врезался. Рядом с ними копал свою картошку, не картошку – горох, Семен. Копал, копал да и скажи:
– Е-мое, твоя телега! Это называется картошка? Не-ет, с меня хватит! Поеду! Завтра же все брошу и поеду за ней! Сама, скажу, садила, сама и выкапывай горох свой!
И увидела Ольга, нет, не увидела – почуяла, как помрачнел лицом при этих словах соседа: «Поеду! Завтра же поеду!» – Петр. И работал дальше, будто подневольный. Тогда еще она приготовилась: уедет.
Чего только не наобещал он ей: и на праздники-то приезжать будет, и деньги-то слать, и письма каждый день писать – только отпусти!
Опять повязала Ольга платок до самых бровей. Да как стянешь-спеленаешь душу-то?
Когда нащупывала в почтовом ящике конверт, слабели ноги. И не было уже той радости, какую должна испытывать мать, получая письмо от дочери.
А осень пришла сразу холодная, слякотная, будто наверстывала упущенное или мстила кому-то за опоздание.
Зато зимушка не припозднилась.
Писем от Петра все не было. Как в воду канул. Ей бы рассердиться на него, скорей бы, может, забылся. Так нет же – все думы о нем: а вдруг, не ровен час, заболел? Или случай какой несчастный, непроторенными ведь дорожками ходит. И вот изводит себя, изводит. Куда, к кому кинуться, с какого конца начать розыски.
В эти-то дни, перед самыми ноябрьскими, и заприхварывала. То голову ей окружит, в глазах потемнеет, то заподташнивает, от еды отвернет. Раз до того дошло – побежала к соседке:
– Выручай, тетка Марья, клюквенного киселя хочу, спасу нет! Котору ночь уж во сне вижу, как пью его и напиться не могу…
– Да не бирала я нонче клюквы-то. Сказывают, змеи там объявилися, на болотах-то, я и напужалася. А брусники нонче множину замочила, дать брусники? – и постреливала в Ольгу догадливыми глазами.
– Нет, – скривилась Ольга от слова «брусника». – Клюквенного хочу и больше никакого.
– Ну-к возьми да и сходи, самый раз теперь: змеи-то, поди, от холоду попрятались, а клюква-то никуда не делась. Лопаткой снег разгреби да и бери себе. Я бы с тобой сбегала, да боюсь – ревматизма опять привяжется, застужу руки-то… А это ведь тебя, девка, на резвы ножки ломат…
Ольга так и села, где стояла:
– Да ты что, тетка Марья?
– Иди, иди по клюкву-то, иди знай! – весело выпроваживала ее соседка.
В лес по ягоды Ольга ушла поутру. А возвращаться пришлось ей ввечеру. Ведь дня-то зимой не бывает. Шла, всматривалась в сумерки, а перед глазами все ягоды мельтешили, дорогу застили. Уж больно чудно собирать ее зимой: разгребешь снег лопаткой, ягоды и проступят, да такие крупные.
Торопилась Ольга.
Двумя темными рядами обступили ее молчаливые деревья. В другой раз она бы, может, запооглядывалась: кругом ведь ни души, место глухое – просекой пошла-то, чтоб прямее. Но никакого страха не ведала сейчас Ольга. Вся она на себе сосредоточилась: а вдруг да и правда затеплилась в ней, завязалась новая жизнь? И первым того знаком была неутолимая жажда – испить клюквенного киселя.
Вот и шла и несла в себе эту жажду, радуясь, что все больше, все нетерпеливее хочется ей пить.
Когда вышла к деревне, в избах уже горели огни.
«Сейчас, потерпи, потерпи, – себе ли самой, тому ли, едва зародившемуся в ней, нашептывала Ольга. – Сейчас… сейчас… потерпи… попьем… попьем… сварим и попьем…»
Все, все вытеснялось в ней одним этим желанием, одной этой великой жаждой, утолить которую и было сейчас для Ольги главным делом.
– Скоро уже, скоро, – шептала пересохшими губами и всматривалась в едва проступавшую тропинку. Не заметила поэтому, что и в ее окошках горел свет…
1978
Лиха беда – начало
– Главное – это как начать. Как начнешь, так и пойдет. Не забывай об этом, сынок…
Рыжие мохнатые брови директора наползли тучей на глаза, он отвернулся, распахнул створки окна. В кабинете запахло парным молоком, теплыми коровьими лепешками – только что мимо конторы прогнали стадо.
– Не забывай… Ну, и нас не забывай… Какая помощь понадобится – и словом, и чем посущественнее, – поможем, поди, сынок.
Он всех своих молодых специалистов величал так: «сынок», их рыжеволосый, рыжеглазый, рыжебровый директор Телегин. Он их – сынок, они его – батя.
– Эх, батя, – только и сказал Владимир, а сам думал, беспокойно оглядываясь на дверь: «Как бы проскочить мимо нее? Ну, Зи-на-и-да! Ведь вчера попрощались, чего же еще? Прибежала… Караулит… А в приемной уже людей полно, ни свет ни заря… Хоть в окно прыгай», – и смотрел тоскливо на брезентушку, поджидавшую его у конторы.
Рыжие глаза усмехнулись, рыжие брови хитровато шевельнулись: Телегин понял его беспокойство:
– Не скучай – провожу. Ладно, что не все сбежались, а то бы как сквозь строй пришлось вести-то тебя… Это все твои вещички? Не много же ты у нас нажил… Эх, жениться тебе надо, сынок! Ну, на родине-то оженят, живо-два! Там не отвертишша! Да, они-то, зазнобы твои, замену найдут, а я кем тебя заменю?
– Ивина Серегу, батя, ставьте…
– Серегу? – нахмурился Телегин. – Бы-ыла у меня с ним беседушка. Не годится он. Уверовал, дурачок, мол, поэт. В газету районную наладился. Удерет, однако, живо-два…
– Ммм… – как от зубной боли скривился Владимир. – Спятил! Стихоплет из него – тьфу! Агроном он, агроном! Спаси его, батя! Поставь на мое место!
– Нет, сынок, не проси: земля двоедушия не терпит, сразу среагирует. Мишку поставлю.
– Мишку? Главным? Да он же сосунок еще!
– А ты не сосунок был, когда я тебя к себе сагитировал?
Не любил вспоминать ту историю Владимир: даже сейчас сцепил зубы, желваки под кожей заходили.
– Ну-ну, забыть пора, простить, – любовался им Телегин.
– Ни-ког-да! Хорошо, что ушел, говорят, на пенсию. Я бы его в два счета уволил! Довел совхоз до ручки! Пполено Иванович!
– Не начинай с этого, сынок. На чужие грехи едешь – все возьми на себя. На прежнего директора не сваливай. А уж про агронома и вовсе – молчок! А то скажут – счеты сводишь. Не пори горячки, сынок…
– Ладно, батя, постараюсь, – как мгновенно загорался Владимир, так мгновенно и остывал под любящим взглядом.
– Ну, пора, однако, – завесил опять Телегин рыжей тучей глаза.
В приемной Владимиру пришлось приостановиться, попрощаться со всеми, кто там был, за руку. Как до Зинаиды дошла очередь, полоснула она его по глазам синей молоньей, вышла, вскинув голову.
– Этто была у нас Парунька придурошная, помнишь, кум? – услышал Владимир, выходя за ней следом. – Дак она, бывало, так говаривала: меня взамуж не возьмут, дак я убегом убегу… Так и эта…
Зинаида будто ничего этого не слышала, смотрела независимо мимо Владимира.
– Ну, – обнял Телегин бывшего теперь главного своего агронома, – не поминай лихом…
– Да что вы, батя! Спасибо, за все вам спасибо. – А сам поглядывал на Зинаиду: не отколола бы какого номерка. Помахал ей от машины игриво.
– Гони! – как в блиндаж, юркнул в кабину.
– Постой! – кинулась следом Зинаида. – Сто-о-ой! – неслась, презирая глазеющих на нее от ворот, из окон людей.
– Притормози, Федя, не отстанет… Ну что? Что Зина?
– Шшто? – колыхала перед ним запалившейся грудью. – Шшто? Думаешь, не знаю, на кого променял? Зна-аю! Все-о знаю! Ни свет ни заря отправилась зазноба твоя с корзиночкой в лес! По грибы! Земля-то еще не отошла – грибы! Сговорились? К твоему полю пошла! Там и подсадишь ее…
– Все? – заходили под натянутой кожей желваки.
– Все! Кати! Скатертью дорожка!
Машина дернулась, помчалась вниз по улице, к речке. А Зинаида, сразу обессилев, поплелась задами, от людских глаз подальше.
«Ну что, что мне было делать? – корил себя, жалея ее, Владимир. – Ну, нет к ней ничего. Да и не было… Неужели и та ждет его у дороги? Вот ведь фантазия! Ну, потанцевал, ну, руку пожал легонечко…»
– Что? Остановимся? – спросил шофер Федя и кивнул на придорожный колок. Там, среди стайки березок, голубела косынка молоденькой учительницы Наденьки.
– Нет, нет! – испуганно даже вскричал Владимир. – Гони!
«Эх, – когда проскакивали колок, подумал он с досадой, – хотел с полем своим проститься…»
С ним, с этим полем, краем которого мчались они теперь, связано столько радостей и мук почти десятилетней работы Владимира. Здесь они с Телегиным поставили все свои опыты. Отсюда, от этой вот землицы, богатеть стали, отсюда вся их слава и весь их почет.
«Приеду потом… А как же… Приеду… Посмотрю… И у себя начну все сначала… У себя!.. Еще удержусь ли…»
– Да вы не переживайте, Владимир Петрович, – увидел Федя закаменевшее лицо бывшего главного агронома. – Не пропадет наша Наденька: на нее Сережка Ивин глаз положил. В район, бает, увезу, в газетку, мол, устрою… А может, зря вы… она ведь хорошая, наша Наденька, ох, и хорошая! Понятно: сердцу не прикажешь…
Сердцу не прикажешь, да… Только ведь на мгновение представил на месте Наденьки Лену. Вот так бы он ехал, а она бы в голубом платочке с корзиночкой для ненапревших грибов стояла бы с краю поля, его поджидаючи…
Ну и ну! Что с ним вмиг сделалось, с его тридцатипятилетним сердцем! А может, тоже приедет когда… В отпуск, к матери… И от одной этой надежды прекрасно стало на свете!
Совхоз его родной, директором которого Владимир был назначен днями, находился хоть и в одном районе с телегинским, да в противоположной его стороне. Вот и пришлось ему сперва до станции добираться, проехать по железной дороге чуток, потом уж на автобус пересесть. Едва успел до ливня. Хорошо вызревший за полдня, он хлестал – сам вдребезги – по каменистому пастилу дороги, раскосмачивал придорожные вербные заросли, выворачивая белесой изнанкой листву.
На развилке автобусик притормозил, и Владимир вышел из него прямо под этот спелый ливень. Передернул плечами, взглянул на густую сосенку – не переждать ли? Но махнул рукой и так, простоволосый, в одной рубашке, шагнул на проселок, будто в воду нырнул.
Хлюпала под ногами раскисшая земля. Идти было трудно. Но скоро он поднялся на пригорок. Дорога здесь, вымытая до каменистой основы, была твердая, да и ливень наконец отстал, повернул влево, скатился там к сизому лесу.
Выглянуло солнце, заиграло в окошках недалекой, под горкой, деревушки. Деревенька ютилась в низинке, и от нее, словно веером брошенная колода карт, раскинулись небольшие площадки полей. Дождь, подобный сегодняшнему, наверно, не раз за эти дни поливал поля: не радовали они Владимира.
Под горку идти опять стало труднее. А уж в улицу вошел – тут и стоп. Пришлось разуваться да штанины закатывать: по щиколотку, а то и по колено, если дорогой – черная жижа, если стороной – вода, утопившая траву. Шел травой – почище.
– Это хто же такой долгоногой? – усмехнулась в распахнутое окно щербатая старуха. – Дачник, знать-то…
Жилых домов в деревеньке – больше пяти не насчитаешь. Шел мимо изб с заколоченными окнами или мимо пустоглазых, чернеющих мертвым нутром. Сзади затарахтел и остановился трактор.
– Эй, гражданин голопятый! – окликнул Владимира, казалось, навсегда чем-то обрадованный парнишка. – Не в Верхотурку шлепаешь?
– Туда.
– Повезло тебе – и я туда! Садись! Сестра с матерью там косят.
Владимир шагнул в черную жижу: меж пальцев жирными пиявками щекотно выползла грязь.
– Себе косят? – спросил, когда тронулись.
– А кому же еще! Седни же воскресенье – выходной!
– Выходной, а ты работаешь…
– Как же! Буду я в воскресенье вкалывать! За матерью да за сестрой запряг своего жеребчика! Повезло, говорю, тебе! Может, на пиво отвалишь! – захохотал.
– Персональный транспорт?
– Ну дак! Погоди-ка! – притормозил неожиданно у дома с голубыми переплетами окон. – Посмотрю – а то, может, уж дома они…
Владимир засмотрелся в мокрядь дали – не терпелось увидеть крыши родной деревни.
– Не повезло тебе, друг! – радостно сообщил парень. – Дома они, ты уж извини, придется тебе…
Владимир выпрыгнул из высокой кабины в грязь, спросил:
– А там, в Верхотурке, тоже вот так все повымерло?
– Конечно! Там одне дачники! Мы тоже сюда перебрались.
– А как же работа? Кто работает-то на полях, на фермах тут?
– А возят…
– С центральной усадьбы по таким дорогам?
– Слушай, а чей-то ты такой любознательный – с луны, что ли, свалился?
– Угадал – оттуда, – ответил хмуро Владимир и зашагал дальше.
– Слу-ушай! – запоздало спохватился парень. – А ты случаем не директор ли наш новый – больно любопытный! – засмеялся он, довольный своей шуткой.
Владимиру захотелось потешиться над веселоглазым пареньком:
– Случаем – директор.
Улыбка сбежала было с лица паренька, но тут же засияла беспечно:
– Как же! Рассказывай! Так тебе и поверили! Директор бы шлепал по грязи босолапый! Да за им Лешку бы на «Волге» погнали! Ди-рек-тор! Ха-ха!
Что-то вдруг такое знакомое почудилось Владимиру в глазах, в губах паренька – даже в груди заныло.
– Послушай, молодец, а тебя не Юркой звать?
– Юркой. А чего? – испугался парнишка.
Но Владимир уже шагал от него, вмиг захмелев от догадки.
«Значит, Юрка, братишка Лены. Вот вымахал!» И как споткнулся: «Мать с сестрой там косят»… Значит, здесь Лена! Здесь! Он развернулся было круто, впившись глазами в голубые переплеты окошек дома, у которого остановился Юркин трактор. «Поостынь, – приказал себе. – Успеется».
Из-за чего они тогда поссорились? Ни за что теперь не вспомнить. Но никогда не забыть той ночи: не спал ни минуты. И все бегал к кадке с водой, зачерпывал по полному ковшу, глотал, глотал. Будто пожар внутри заливал. Горело все в груди, рушилось там что-то, обваливалось. И боль, боль от этого невыносимая. Каждый вечер потом давал себе слово: все, не могу больше, сегодня же подойду к ней, сам, первый…
Но встречались в поле или в улице, и оба, глядя прямо, немигающе перед собой, проходили мимо друг друга. Может, и взорвался он тогда поэтому. Ох, и хорошо он двинул того гада! «Простить, забыть… Черта с два!..»
За что все-таки он, главный агроном их совхоза Поленов, невзлюбил его, Владимира? Как он не хотел, чтобы после института Владимир вернулся домой. Места агронома так и не нашлось тогда. Пошел рабочим в полеводческую бригаду – только бы дома, на родной земле. Ведь и Лена вернулась из педучилища в свою родную школу.
Вскоре директор в бригадиры стал выдвигать молодого специалиста – Поленов опять против. Что-то у них с отцом, видно, было, нелады какие-то… Отца Владимир помнит смутно.
Три года всего ему было, как схоронили отца. Жалели его люди – с головой, говорят, был агроном. Далее при возможностях того времени совхоз славился высокими урожаями.
А как пришел Поленов – все отцовы достижения на убыль пошли. Не Михайло Иваныч, а Полено Иваныч за глаза звали его рабочие. Все видели: не тот человек – держали, терпели. Так годы прошли. И тут новоиспеченный агроном явился. Эксперименты ему разные подавай. Побаивался, видно, Поленов молодого, неутомимого в работе отпрыска своего прославленного предшественника.
Тогда всей бригадой обойти его наладились. С согласия директора, правда: хороший был Иван Васильевич, да только излишне добренький, и вашим, и нашим угодить все желал. Недолго потому и проработал у них.
И уж сколько с тех пор сменилось руководителей – сосчитать невозможно. А Поленов все царствовал.
Так вот. Разрешил как-то Иван Васильевич обработать им одно поле по-мальцевски: попыток, мол, не убыток. Как прознал об этом Поленов – в одну ночь перепахать то поле заставил. Вот тогда и двинул его по скуле Владимир. Что тут началось! До суда, правда, не дошло дело, а в райком комсомола его вызвали. Пожалуй, отобрали бы комсомольский билет, все к тому клонилось. Если бы не Телегин.
Уж и тогда в годах, сидел он до конца заседания молча (как член актива райкома партии присутствовал). Молчал, слушал всех, шевелил рыжими бровями. Потом как сказал! Поленов не знал, куда смотреть! Строгача, правда, тогда Владимиру влепили.
А после райкома подошел к нему Телегин да и говорит: «Пойдешь, – говорит, – ко мне главным агрономом?» – «Да вы что? – отшатнулся от него Владимир. – После всего этого кто же разрешит?» – «А это, сынок, не твоя забота…»
Всю дорогу – а возвращался он домой пешком, один, нарочно пешком и нарочно ночью, – и всю дорогу плакал. В первый раз так плакал и, однако, в последний. От обиды плакал, что на родной земле, на земле, которая еще заботу отца помнит, не придется работать. О матери плакал. Слегла она в те дни, и сестра увезла ее к себе в город. Так с тех пор и живет там, внучат ростит. А еще из-за Лены. Теперь уж ни за что не помирится он с ней: в такие тяжкие для него дни оказалась не рядом – гордыню свою лелеяла. Нет, теперь уж все…
Наутро собрал свои пожитки, заколотил крест-накрест окна избы – до свиданья, города и хаты!
В березовой роще, которую никак нельзя было миновать, поджидала его Лена. Стиснув зубы, прошел мимо.
– Володя! – услышал виноватое.
Не обернулся. Шел прямиком, едва различая под ногами заросшую колею давно не езженного проселка.
Очнулся у поля, безжалостно перепаханного по приказанию Поленова. Вывороченными глыбами, глубокими меж этими глыбами яминами с укором смотрело на Владимира это поле. Будто знало оно: ничего, кроме сорной травы овсюга, не родить ему теперь. Несколько лет назад по предложению Владимира нарочно запахали на этом поле семена овсюга поглубже – похоронили и помнили: не шевелить их, не тревожить… И вот…
– Я вернусь! – сами собой родились, как клятва, слова. – Вернусь!
И вот возвращался. Босиком. Не замечая покалывания промытой дождем песчано-каменистой дороги.
«…И она здесь… Сколько же лет мы не виделись?.. Неужели здесь?.. И я увижу ее… Увижу, скажу… Лена… Что же я скажу ей?..»
Торжественно, победно затрубило, загудело, запело над ним. Поднял голову: оказывается, низко над дорогой, пересекая ее, тянулись провода высоковольтной линии.
Возгудали эти мощные струны. Вторила им его душа. И вдруг все смолкло. Будто оглох он вмиг: глаза его наткнулись на крашеную синюю оградку.
Ноги сами свернули с дороги. У воротцев обулся, открыл их.
Порыжевшая хвоя простеньких еловых венков с выцветшими самодельными гвоздичками, розочками, васильками; приветливые, чаще всего смеющиеся взгляды с фотографий на крестах, на дешевеньких памятниках; посыпанные пшенной крупой свежие могилы, остатки на них яичной скорлупы… Деревенское кладбище…
Он долго искал могилу отца. Нашел. Постоял. Обошел кругом, коснулся застаревшей влажной травы в изголовье ее – поздоровался так по обычаю. Фотографии не было на тумбочке, звездочка, когда-то ярко-красная, повыгорела.
Об отце он знал, наверное, все. Из рассказов матери, сестры, друга Васи. Вспоминая об отце, и мать, и сестра всегда плакали, и Володя, слушая их, начинал, бывало, хныкать, жалея их. Но отца так никогда и не удалось ему вспомнить, даже во сне.
Горло стиснуло.
«Прости меня, отец», – сами собой сказались слова. За что его должен простить отец, он не знал. Может, за то, что долго не был здесь. Может, за то, что не мог вспомнить его живым.
«Надо будет поправить здесь все», – окинул заброшенную тесную усадебку-могилу.
Потом не спеша пошел по тропинкам, то сплошь затянутым травой, то по хорошо протоптанным, присыпанным свежей влажной глиной.
– Дядя Иван! И ты сюда перебрался…
Остановился, всматриваясь в фотографию. С нее смотрел на Владимира пожилой солдат, при всех медалях, в лихо сдвинутой набекрень пилотке. Как и должен смотреть победитель. Таким Владимир дядю Ивана не помнил.
А помнил он его сидящим на краю телеги, в стареньких валенках, и зимой, и летом. У дяди Ивана после фронта болели испростуженные ноги. Он сидел на краю телеги, а под ней болтались будто и не его совсем, будто и ненужные ему, обутые в подшитые валенки ноги. Володе даже казалось, что он и спит так, сидя на телеге.
– Дядь Иван, здрррасссте! – кричал ему, бывало, Володя, нарочно обогнув подводу с головы Гнедка, потому что дядя Иван и слышал плоховато после контузии.
– A-а, Володьша! – улыбался ему добрый возчик. – Айда садись, прокатишша!
К концу улицы уж полна телега ребятишек.
– У нас все больше Иваны, – ведет тем временем свой рассказ дядя Иван, – а у их все больше Фрицы да Гансы. Вот толькё-толькё затишок случится, оне счас складные стулья раскладывают, опять же зерькальцы – сидят и броются, сидят и броются…
…Недалеко от могилы дяди Ивана Владимир опять остановился. «Зоя! Да когда же ты?..» А она смотрела на него с фотографии, как когда-то, с какой-то кроткой нежностью. Зоя…
Конечно, она годилась ему в матери, и он должен был бы называть ее тетя Зоя. Но так уж повелось, что вся деревня, и мал и стар, звали ее просто по имени. Ну, и Володя, как все.
Вот идет она, бывало, из конторы – счетоводом работала, – а Володя издалека увидит ее и – скорей меж жердинок ворот пролезет – вот и на улице. Идет ей навстречу, а на Зою не смотрит. Но и не глядя видит, какое красивое на ней платье, какие толстые у нее косы, уложенные короной, какие белые зубы, какие веселые ямочки на щеках.
Лет пять всего и было-то ему.
– Это кто зе это топает, а? – никогда не было, чтобы не заметила его. – Это сто зе это за парниска такой холосенький?
Володя убегал от нее, она догоняла, он – в сторону, она – за ним. Володя с хохотом туда-сюда от нее. Но сдавался первым, потому что боялся: вдруг Зоя поиграет и дальше пойдет. А он так хотел, чтобы она поймала его.
И она ловила, подбрасывала на своих сильных и таких мягких, ласковых руках, щекотала, прижимала к теплой, будто пуховой груди, душистым лицом приникала к его лицу, целовала в лоб, в глаза, в щеки и приговаривала: «До цего зе я люблю этого парниску! Ух, съем сейцяс, съем! А ты любись Зою, любись? А как? Ну-ка покази, как?»
И он обхватывал ручонками ее шею и изо всех сил прижимался к ней легким своим тельцем.
Зоя, так и оставшись одинокой, – в таком уж году родилась несчастливом: в двадцать третьем, – и потом, когда он стал взрослым, любила его по-прежнему, как родного.
Бывало, идет он мимо ее окошек в простиранных до голубизны занавесках, на станцию идет после каникул или после праздника какого, в институт возвращается. Она выскочит в одном платье за калитку, скричит:
– Володя, подожди-ка! Вот возьми-ка! – И давай рассовывать по карманам его рюкзака свертки с шанежками, с салом, с яичками.
– Зоя, – смущался Владимир. – Ну, зачем ты? Мама мне все дала.
– Бери, бери! Мама… Мало ли что! Мама… Одна двоих вас тянет – бери, бери…
– Зоя… Зоя… Не дождалась, – склонился и над этим холмиком Владимир, коснулся жестковатой травы.
А вот и дружок его старший, как теперь бы сказали – наставник, Вася Козлов. «Совсем мальчишка, – всмотрелся в фотографию Владимир, – а тогда казался таким взрослым. Еще бы: мне лет восемь было, а ему уж лет пятнадцать… А ведь героем ты погиб, Вася, героем… И жил коротко, но уж так упорно-целенаправленно… В пятнадцать лет таким мудрым казался… Потому и помнишься всегда».
Дома их, Васин да Володин, на разных улицах стояли, а огороды только узенькой межой разделялись. Вот работают, бывало, они каждый на своем, картошку, к примеру, окучивают. Устанет Володя, уж бы и отдохнуть пора, посмотрит на старшего товарища – тот как заведенный. Дальше Володя тяпает. А потом все же не выносит: опрокинется на траву межи, в летнее небо засмотрится, а спина, руки-ноги ноют-отдыхают.
– Что? – подойдет к нему Вася. – Как дела, мужик? Ух ты! Да неужели ты сёдни стоко окучил! Пол-огорода, однако! Вот это работник! Я в твои года так не мог, я пожиже был. Пойду, однако, догонять мне тебя надо, а то ведь куры засмеют…
И будто бы и не бывало усталости от похвалы такой – вскакивал и Володя, и заходит в руках его тяпка, заходит без передышки.
– Ты токо руки береги, – наставляет его Вася,—
Крепче тяпку-то держи, чтоб она у тебя не вихлялась в ладошках, а то в кровь измозолишь руки-то. И литовку, когда придется, лопату, все покрепче держи…
Измотает Володю неутомимая тяпка, уж и в глазах темно. И тут вдруг откуда ни возьмись – дождичек нагрянет. Он в баню к Васе.
Но и в бане не сидит тот без дела. Всегда у него там книжка про запас. Пока скороспелый этот дождичек пошаливает на огородах, читает Вася, сидя у подслеповатого окошечка. Володя не мешает ему. Спросил раз: «Вася, ты когда школу кончишь, в город уедешь?» – «Уеду». – «Насовсем?» – «Нет, учиться. Выучусь на агронома и вернусь». – «Не вернешься, – уверенно сказал Володя. – Вон ты какой умный! Такие все по городам разъезжаются!»
Оторвался Вася от книги, и в полумраке бани Володя увидел, как сцепил он зубы, аж желваки на худых щеках заходили:
– Во-от! Во-от! – сказал, как простонал. – Устами младенца глаголет истина! Умные деревне не нужны! Поленовы нужны деревне!
И вдруг спросил:
– Не примечал: у вас морковка все на одной грядке растет?
Володя не понял.
– Ну, лук, морковка, горох каждым летом на одних и тех же грядках или нет? У нас вот на одних и тех же. Попробовал я было по-своему: по гороху морковь пустить, по моркови – лук, дак мама ни в какую, не дам, и все тут. Мол, начитался книжек своих, а я так привыкла. Вот темнота-то, вот старое как сильно. А лук, понимаешь, по морковке любит, а по гороху, к примеру, ему не глянется, по гороху глянется морковке расти. Чтобы по-новому нам жить, чтобы от земли богатеть уметь, нам не только учиться надо, а еще и характерами сильными быть, со старым чтоб бороться. Дак как же я не вернусь-то, чудак? Жалко – отцу твоему не пожилось.
Не пожилось и Васе. Кормильцем он от отца остался, еще два рта в семье, мал мала меньше. И мать хворая была. Со слезами горючими собирала она сына на учение. И Вася пообещал: помогать буду. А он слов на ветер не бросал: как скажет, так, значит, и будет. И каждый месяц привозил матери стипендию свою, всю до копеечки. А дома нагружал мешок картошкой и в углы мешка ввязывал по картошине. За эти углы петлей веревку затягивал – вот тебе и рюкзак. Володя всегда помогал затягивать петли в углах мешка-сидора, так почему-то тогда называли мешки такие, ему нравилось. И провожал Васю часто до самого перехода через речку.