Текст книги "Летний дождь"
Автор книги: Вера Кудрявцева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 27 страниц)
Витек было кинулся за ним, но дружки окружили его. Алка повисла на нем, обвив нежными пухлыми руками его крепкую шею, уговаривала пьяненько, целуя в искаженный ненавистью рот. Кто-то влил в этот рот очередной стакан вина.
Алик, размазывая по щекам слезы, робко скребся в ворота.
– Кто там? – открыл старик калитку. – A-а, заходи!
Рыжик жадно лакал из миски молоко. Увидев мальчика, вильнул хвостиком, не отрываясь от вкусного угощения.
– Он не помрет? – спросил Алик.
– Отудобеет! Вот попьет молочка и… Заберешь или у меня оставишь? – спросил и заторопился, уговаривая – Ты вот что… ты оставь псишку у меня. Пускай живет себе, и ему приволье, и мне все повеселей. А ты… ты вот что: ты прибегать будешь, проведать его будешь, сговорились?
– Ага! – согласился. Алик, – Ладно. Все равно Витек не даст ему житья. И мамке не даст, и мне, уж я знаю. Кабы папка был, я бы к нему убежал.
– А где же твой папка?
– Папки больше нету. Как мамка ушла к этому Витьку, так папка взял, дурак, и отравился. А у вас есть корова?
– Нету. Раньше, когда я в Ивановке жил, была корова. И овечки были. И курисы. И гуси. А теперь вот никого нет, – сказал старик.
– А зачем же ты тогда сено косил? Я видел…
– Да так, привычка. Вот псишке подстилка будет…
– А у моей бабушки-прабабушки в деревне есть корова, добрю-у-щая! Раз мы с мамкой приехали к бабушке-прабабушке в деревню, и я захотел там остаться на все лето. Бабушка-прабабушка сказала: «Ну, ин ладно, оставайся. Только пойдем коровушку-матушку спросим. Как она скажет, так и будет». Вот пошли мы за речку, на луг. Я иду да побаиваюсь: ну как коровушка-матушка не разрешит остаться, может, я не поглянусь ей. Ну, подошли. Бабушка-прабабушка стала доить ее, а я травы нарву пучок и даю корове.
Вот подоила бабушка-прабабушка и в самое ухо спрашивает ее: «Коровушка-матушка, дозволь моему мнучечку погостить у нас, молочка твоего скусненького попить?» И коровушка вот так вот головой закивала, закивала и глазами вот так захлопала. Разрешила! Я все лето там жил! Ох, и здорово!
– А што же опять не едешь? – спросил старик, смеясь.
– Дак а кто же будет нянькаться? Некогда мне теперь по гостям разъезжать. Да и в школу мне нынче, форму вот покупать надо… Да и Витек у нас – ну прямо бешеный! То ничего, а то… Мамка добрая, а он у нас некудышный совсем. И девочку нашу не любит. У ней ручки во-от такие вот малюсенькие. А когти – как у кошки! Я раз наклонился над зыбкой, она мне чуть глаза не выцарапала, озорница! – посветлело личико мальчишки.
– Она, видать, женщина славная, мамка твоя, – сказал старик.
– Ага, она славная! – словно обрадовался Алик. – А Витек злой. Я ей говорю: уйдем, говорю, от него, мамка, не надоело тебе? Не могу, говорит, сына: судьба это моя. Это, говорит, мне кара за папку твоего. Так, говорит, мне и надо. Пьянчужка она у меня, что с нее взять…
Так сидели они на крылечке, стар да мал, разговаривали и поглаживали задремавшую собаку.
– Ох, – спохватился Алик, – побегу я. Ты уж тут присмотри за Рыжиком, а я побегу. Как бы Витек мамку или девчушку нашу не обидел! – И хлопнул калиткой.
Долго сидел Иван Григорьевич на крыльце: опять заныло сердце. Сидел и все думал, думал: откуда же они взялись, витьки-то вот эдакие? Ни совести, ни души… Откуда? И опять вспомнил старик свой боевой экипаж – Алеша… Серега… Демка…
Зятю с дочкой Рыжик сперва приглянулся. Дочка все сюсюкала с ним, ласкала его, кормила разными разностями – чуть не целовалась. Зять даже в лес с собой позвал и пытался обучать его собачьей грамоте. Рыжик ошалел от счастья и, ни на минуту не забывая о главном своем хозяине – старике, снисходительно принимал внимание его детей.
– Да он – глупында! – скоро разочаровался в найденыше зять. – Ни одной команды усвоить не может, бьюсь, бьюсь…
Рыжик, тяжело дыша и высунув язык, настороженно прислушивался, переводя рыжие глаза с одного на другого.
– Мал еще, – заступился старик, и Рыжик со всех ног бросился к нему, уперся передними лапами в колено старика, лизнул его руку.
– Мал, – пошарил старик за его ухом. – Эх, ты, псишка ты, псишка. Беги, гуляй!
– Ай-яй-яй! – залился тоненько Рыжик и погнался за воробьишками, порхнувшими от его миски.
Все ночи и по утрам Рыжик усердно охранял дом. Проезжала ли вдалеке машина, проходил ли мимо запоздавший турист или садовод-любитель, прогоняли ли мимо на рассвете стадо – он заливался на всю округу: «Ай-яй-яй!»
– Ну, теперь здесь отдохнешь, – хмурился невыспавшийся зять.
– Мал еще, – заступался старик. – Подрастет – попусту звонить не будет.
– Маленькие, скажи, мы еще, – заглаживала вину своего любимца и дочь. – Вот, скажи, подрастем и будем умненькие собачки!
Когда машина зятя и дочери отъезжала и старик оставался один, к нему тут же прибегал Алик. Рыжик встречал его радостным визгом. Что они только не выделывали! Носились по лесу наперегонки, барахтались, катались по траве, играли в прятки.
Старик смотрел на них, и на душе его мягчело. И так же неподвижно и подолгу смотрел на них с вершины сосны крупный старый ворон, наверно, думал: «Эх, детство, детство…»
Магазин открывался в девять часов.
И ровно через десять минут пригорок перед окнами дома оживал, заселялся постоянной компанией. Когда она была многолюдней, когда пореже. Но каждое утро, будто на работу, являлось теперь сюда в полном составе семейство Алки и Витька: они праздновали встречу. Торжественно вкатывалась на самое высокое и солнечное место нарядная коляска. Алик покачивал сестренку, ждал момента, когда можно будет улизнуть к старику во двор, поиграть с Рыжиком. Витек последние дни не куражился, не буянил. Потягивал лениво бурую тягучую жидкость из большой бутылки темного стекла, валился на траву, укладывая большую стриженую голову в Алкины колени, и смотрел тоскливо в высокое, по-летнему бездонное небо.
Дружки его, словно боясь нарушить отдых вожака, разговаривали вполголоса и скоро тоже валились, кто где сидел, в парную июльскую траву. Покой нарушал только плач ребенка, Алка, боясь пошевелиться и спугнуть дрему мужа, просила шепотом кого-нибудь подать ей кружевной сверток. И, никого не стесняясь, расстегивала кофточку.
Старику было видно, как просвечивает на солнце розовая переполненная грудь. Склонялся над грядкой, дергал траву.
– Дядь Вань, – позвала его однажды Алка. – Иди, посиди с нами. Иди, дядь Вань! – и голос ее был такой разнеженный. – Алик так тебя любит, дядь Вань! И Витек уж давно пожалел, что поступил тогда так некрасиво, правда же, Витек? Иди, дядь Вань, а то я подумаю – сердишься на нас. Иди!
Старик стоял за забором, слушал ее воркующий пьяненько расслабленный голос, смотрел на ее разомлевшее, мягко округлое лицо с ямочками на свежих щеках, на ее розово просвечивающую грудь, на полные, оголенные выше колен ноги, покоящиеся уютно в траве, на ее пухлые, плавно сужающиеся к кистям руки и чувствовал, что его манит к ней… Давно забытая истома торкнулась в грудь. Может, напомнила старику Алка его Гланю такой, какой была она, когда вскармливала их единственную и долгожданную дочку. И была она в те дни вот такая же, как налиток.
– Иди, дядь Вань, посиди с нами! Гляди, какая благодать кругом!
Он не устоял, подошел к ней, опустился рядом в траву. И невольно залюбовался домом: будто плыл он, сияя окнами, в зелень, в лесную даль.
«А молодцы все же мои ребятки – сыскали такое местечко! Ладно уж – потерплю для-ради их, пускай живут-радуются!» И отпил из поднесенного ему Алкой стакана. Хорошо покатилось винцо под добрые-то мысли по жилушкам, теплом окатило сердце, стукнуло слегка в голову – повеселели глаза старика.
– Ты на него не сердись, дядь Вань, не обижайся, – ворковала Алка, одной рукой прижимая к груди дочку, другой поглаживая стриженую голову мужа. – Он с детства нервный, а так он хороший. Он такой: вот будто в нем что-то копится, копится плохое. Будто, знаешь, нарыв назревает. Потом прорвется, и он опять хороший. Добрый, хоть веревочки из него вей. Ты как раз ему не в тот момент подвернулся, а так он – добрый…
Витек слушал ее воркование и, наслаждаясь прикосновениями ее ласковых пухлых пальцев, задремывал, прикрывая глаза. И тогда старик отводил в сторону взгляд, чтобы не читать слов, выписанных на веках Витька: «Мать – тюрьма».
– Эх, дядь Вань, – лепетала Алка, – если бы ты только знал, какая у нас с ним любовь! С детства! Вот смотри! – и она протянула ему руку. Иван Григорьевич увидел на ладони глубокий рваный шрамик. – Это Витек так любовь мою испытывал, когда я к нему от первого мужа кинулась. Взял сигарету и вот так вот прижал. И держал, пока сигарета не догорела. И я терпела! Ох, я от него столько вытерпела!
Мой первый муж из интеллигентных был. Адвокат. Мама его, Елена Юрьевна, – ну просто графиня! «Алочка, Алочка!» Чему она меня только не учила! Как вилку-нож держать, как на стол накрывать, как гостей друг другу представлять. Только я все путала: к кому кого вперед надо подвести. Утром встаю, бывало, она мне: «Алочка, смажьте кожу лица подсолнечным маслом… Алочка, скушайте тертой моркови – это улучшает цвет лица!» Ну, и цвела я у них, благоухала! А книг у них было! Все стены в книгах. Возьмешь с полки, откроешь, красивое место найдешь и читаешь! Тут Алка прикрыла глаза и прочитала, будто она на сцене:
– Огромная скала, видом своим подобная белой женской груди, вздымается над морем; влюбленное море подступает к ней вплотную, брызгами своими задорно окатывает ее и норовит заключить в объятия гигантских своих волн. На белой скале высится город, и там па высоком балконе стоит красавица, наигрывая на испанской гитаре веселые мелодии. Внизу, под балконом, стоит поэт, и душа его в невольном порыве аккомпанирует долетающим до него нежным звукам, и возникают слова:
О, стать бы мне морской волной,
И пусть бы ты слилась со мной…
– Что так смотришь, дядь Вань? Удивляешься? Все удивляются. Я стихи, отрывки разные красивые люблю. Это Гейне, великий поэт. А в школе я первой артисткой была! Мы с ним, с Витьком, в нашем драмкружке и встретились. Я была Алена Дмитревна, а он – Кирибеевич. Лермонтова мы тогда ставили, «Песню про купца Калашникова».
…Государь ты мой, красно солнышко,
Иль убей меня, или выслушай! —
затрепетал, забился в неподдельном горе голосок Алки, так что дрогнуло, заломило в груди Ивана Григорьевича.
Твои речи – будто острый нож,
От них сердце разрывается.
Не боюся я смерти лютыя,
Не боюся я людской молвы,
А боюсь твоей немилости…
Последние строки Алка прошептала сквозь слезы и склонилась к самому лицу невозмутимого Витька.
– Ну, потом, еще школу не кончили, он в колонию попал, мой Кирибеевич. Старший братец ему туда дорожку проторил. Мотоциклы угоняли, разбирали и по частям продавали.
А на суде влюбился в меня его адвокат – я там речь говорила, за Витька заступалась, клялась, что себя не пожалею, а его на путь истинный наставлю. Вот и произвела впечатление на адвоката. Молоденький был адвокат, никак от меня не отстал…
Заскрипел зубами Витек.
– Так он это, во сне, – успокаивала не то старика, не то себя Алка. – Родила я Алика… Это он, адвокат мой, так его назвал: будете, говорит, у меня – Алочка да Алик. Вот еду я раз с Аликом из больницы. Смотрю – входит в трамвай Витек. Как глянула на него – так поняла: все, не жить мне без него, без моего Кирибеевича. Он тоже как глянул на меня, так всю насквозь глазищами своими и прожег. Подошел ко мне, взял Алика на руки – вот такой он тогда был, Алик, как девочка моя: «Пошли!» – говорит. Кинулась я за ним без оглядки. И пошло, и поехало! А муж мой, адвокат мой, не перенес этого, бедненький. Эх, дядь Вань, давай выпьем, а? За любовь! У тебя была в твоей жизни вот такая любовь?
– Красивыми-то, может, не были, а молодыми-то бывали! – откликнулся озорно старик.
– А умела она, любовь твоя, плясать? – не все еще рассказала про себя Алка.
– Мы с ей, с Гланей моей, первые на деревне плясуны-заводилы были! – разгладились морщины старика. – А я под конец-то гулянья завсегда «березку» ставил! Это знаешь, как делается-то? Залезал я на крышу… Ну, тут уж, конечное дело, зрителей полон двор. А я к самому коньку крыши подберусь и на самом-то коньке встаю на темечко. Встану на темечко, а руки-ноги в стороны – вот вам и выросла березка, любуйтеся, люди добрые! Как, бывало, праздник, компания… ну, правда, компании редко водили, по большим только праздникам… Как, бывало, компания, так меня все просят: «Иван Григорьевич, „березку“! Давай кажи „березку!“ Цирк, да и только! Потом я на башне танка „березку“ казал, ребят своих развлекал меж боями…»
– А я… а я, – не терпелось Алке про себя рассказать. – А я, помнишь, Витек, как я плясала, когда Любку Шевцову играла? Эх, музыку бы счас! – вскочила она неожиданно легко для ее полнеющей, рыхлой фигуры. Голова Витька ткнулась затылком в траву.
– Инну, тты! – разозлился он и пнул коляску. Вскрикнул Алик, не ожидавший такого толчка и не успевший задержать коляску. Заплакал ребенок, закричала Алка, кинувшись за коляской. Коляску остановили. Алка склонилась над ребенком, заплакала.
– Эх, парень! Ничего ты не толкуешь в жизни, парень! – сказал Витьку старик. – Такая тебе парочка досталась, а ты! Эх, все испортил. Ладная было беседа у нас получалась, а ты… Испортил все…
– Я испортил – ты наладишь! – что-то вдруг придумал Витек. – Она тебя развлекала, душу перед тобой наизнанку выворачивала, теперь ты давай развлекай мою любимую жену! А ну – покажи ей свою «березку»! Вот на этом пригорочке, чтоб повыше, повиднее!
Очнулись дремавшие выпивохи, хлопали глазами, не понимая, что затеивается.
– Ну, давай, дед, не тяни!
– Витек, – простонала Алка. – Витек…
– Да ты что, парень? – усмехнулся старик, – Я уже лет двадцать, как не занимаюсь этим боле, так, к слову пришлось.
– Не занимался, так займешься! – загорелись глаза Витька хищно.
– Сказал – не буду! – отрезал старик и пошел было обиженно к дому.
– Нет, будешь! – схватил его за руку Витек.
– Посмотрим по бёрду – не будет ли блезён! – отчеканил ему в лицо старик и рванулся. Но Витек схватил его в охапку и подтащил к возвышению.
– Витек, Витек! – стали окружать их окончательно пришедшие в себя дружки.
– Витек! – металась среди них Алка. – Не надо!
– Надо! – закрыл он им рты. – Мне надо! Хочу посмотреть «березку»! Ясно?
И старик почувствовал, что оторвался от земли. Одно мгновение было томительно-приятным, как когда-то во сне, когда он еще видел сны, в которых летал. Но только одно мгновение. В следующее вся тяжесть тела хлынула к горлу, к сердцу, надавила на него больно, и оно затрепыхало в груди. Старик задыхался, шарил руками по траве, по камешкам, ища опоры. И скоро почувствовал, что никакая опора ему больше не нужна. Витек привязал его, притянул ремнем за ноги к сосне. Пытаясь хлебнуть побольше воздуха, старик задергался, рубашка сползла на голову, закрыв от него белый свет.
«О-ох!» – услышал он в тот же миг испуганный вздох. Люди замерли вокруг него в немом изумлении: на оголенной груди старика багровела пятиконечная звезда.
– Дедушка! – закричал Алик. – Отпустите дедушку!
– Алеша… Серега… Демка… – простонал старик, теряя сознание.
И двое кинулись к нему, осторожно уложили у сосны. Плакал Алик. Скулил, облизывая руки старика Рыжик.
– Он же умирает! – догадался кто-то.
Алка, бросив ребенка в коляску, побежала к телефонной будке.
– Дед, ты что дед? – топтался возле него побелевший Витек. – Я ж пошутил, дед! Ты же сам говорил – «березка»…
– Уйди, ггад, убью! – сказал ему, стиснув зубы, Демка.
– Скрройся, сволочь! – поддержал друга Серега.
Пока старик лежал в больнице, Рыжика зять кому-то отдал. Он так говорил. Но старик не верил. Он догадывался: зять отвез его на машине куда-нибудь подальше и выпустил, как это сделали уже те, первые хозяева собаки.
Целыми днями старик сидел сутуло у ворот на лавочке – дочь велела ему больше дышать сосновым воздухом – и смотрел тусклыми глазами на рыжие перья папоротника, на рыжие, уже облетающие листья берез. Даже сосны повыгорели и тоже порыжели.
Часто старик видел во сне Рыжика: как он бегает по лесу, бегает и исчезает вдруг, сливается со всем рыжим в этом лесу.
– Да, сдал наш старик, – услышал он однажды разговор зятя с дочкой. – Ты бы намекнула ему о завещании. Дом-то ведь наш, а оформлен на него, вдруг… кто его знает, что может случиться.
– Ой, да ты что! – всхлипнула дочь, – Я ведь у него одна, так и так дом наш. Не могу я сказать ему об этом, жалко мне его…
– Ну, смотри, – нервничал зять.
«Надо уж успокоить их, написать уж завещание, все равно уж», – думал безразлично, глядя на рыжую осень, старик.
Однажды прямо из школы прибежал Алик, бросил па траву ранец, застучал в ворота, закричал звонко:
– Дедушка-а! Дедушка, открой скорей! Что я тебе скажу!
Старик отодвинул засов, сощурился от яркого света: отцветала в лесу осень.
– Дедушка, ребята говорят – видели нашего Рыжика!
– Ну? – встрепенулся старик. – Где же?
– В Новом городке! Это, дедушка, совсем недалеко! Пойдем счас же, а? Это надо сперва дойти до кольца, там все трамваи постоят, постоят и обратно в город едут. Мы сядем на трамвай, Старый городок проедем и прямо в Новый городок и приедем! А там и найдем нашего Рыжика!
И они пошли, забыв про ранец на траве, через весь поселок отправились, чтобы сесть в трамвай и поехать в Новый городок.
– Мы идем искать Рыжика! – объяснял Алик всем знакомым, встречающимся им по дороге. – Мы идем искать!
1980
Время вечернего чая…
Еще издали он увидел: весь берег усеян медузами. Студенистые их тельца истаивали под лучами по-осеннему невысокого, но знойного солнца.
Сойдя с дорожки, Леонид сбросил обувь, заторопился по серому горячему песку к воде.
Ему удалось спасти сразу несколько медуз. Осторожно брал их, совершенно бездыханных, в ладони, погружал в воду. И вдруг темно-красные внутри них лепестки оживали, оборачиваясь проворными щупальцами-ножками. Медуза расправляла их робко, словно нащупывая под собой дорогу, а нащупав, взмахивала ему на прощание лысой, похожей на облетевший одуванчик головкой и топала-шлепала – улепетывала восвояси.
«А что – я бы согласился», – усмехнулся Леонид, бредя берегом и высматривая еще не успевших превратиться в куски студня бедняг.
Соседи по столу – семидесятипятилетние Варвара Алексеевна и Николай Сергеевич, «мои старики», как он их про себя называл, – прозвали его юным спасателем медуз, кавалером ордена морской звезды. Неутомимая выдумщица и вечная оптимистка, Варвара Алексеевна наградила его недавно засушенной и нанизанной на булавку морской звездочкой, проговорив при этом торжественно:
– Я уверена, Ленечка: если бы вы встретились этой бедолаге в ее смертный час, жить бы ей по сю пору…
«Может, и наступит такое время, может, и надо будет, необходимо станет спасать медуз, выброшенных на берег…»
Прошипела насмешливо у его ног волна. Сипло захихикал прибрежный обветренный до цвета соломы бамбук, зашелся в сухом чахоточном кашле.
Леонид полюбил берег, в это послеобеденное время пустынный, почти безлюдный. И как был верен привычке каждое утро, несмотря на погоду, купаться задолго до завтрака, так же пунктуально брел после обеда к морю, ежедневно.
Было еще одно полюбившееся ему в этом санатории время – вечерний чай. Вернее сказать – послеобеденный, но он любил красивые сочетания слов. Время вечернего чая – так казалось ему благозвучнее.
Сначала, в первые дни отдыха здесь, он возвращался с берега моря неохотно к этому часу – просто из уважения к «своим старикам», думая, что, наверно, им скучно и одиноко в полупустой столовой: к чаю приходили немногие, все больше пожилые люди.
А спустя неделю уже сам начинал чувствовать пустоту, если старики почему-либо задерживались. Он в таких случаях в столовую не входил, а ждал их в холле и, завидя, как они неторопливо, заботливо поддерживая друг друга, выходят из кабины лифта, обрадованно бросался им навстречу.
– Ленечка! – подойдя совсем близко, узнавала его наконец Варвара Алексеевна – она была сильно близорука. – Надеюсь, мы не очень долго заставили вас ждать? А вы опять не отдыхали после обеда, упрямец вы этакий!
На общем столе посередине столовой уже ждали их накрытые полотенцами чайнички, млел в них, исходя терпким ароматом, настоящий грузинский чай, а из рожков больших чайников струился парок.
– Ну вот и чаек! – предвкушая истинное удовольствие, радовалась Варвара Алексеевна.
Разливать чай с тех пор, как он стал постоянно приходить к полднику, было обязанностью Леонида. Он наливал покрепче Варваре Алексеевне, послабее Николаю Сергеевичу и очень крепкий себе и, оставив чайники возле себя, уютно откидывался на спинку креслица, погружался с удовольствием в эту никогда, кажется, раньше не испытываемую атмосферу.
Говорила о чем-нибудь, во что можно было и не вникать, Варвара Алексеевна, прихлебывая мелкими глоточками. Муж ее чаще всего молчал, предупредительно подавая жене то сахарницу, то тарелку с булочками, то ложечку, которую она пыталась, ничего не видя, нашарить на столе. Но если начинал говорить Николай Сергеевич, то обычно обстоятельно, издалека подходя к сути, и это тоже как-то успокаивающе действовало на Леонида. Хотелось слушать и слушать, не заботясь о том, что надо говорить и самому.
– Вот, скажем, книги… Да, это теперь проблема, я подчеркиваю – странная проблема. В наше время как было? Молодая семья, если получала комнату в коммунальной квартире, считала это счастьем. Появлялись дети. Они подрастали. Иногда приходилось на эту же площадь вывозить из деревни или из другого населенного пункта престарелых родителей. Дети женились, выходили замуж, и все продолжали жить в этой комнатенке. Я подчеркиваю – все в одной. О лишней мебели и речи быть не могло. Этажерку-то не каждый мог себе позволить, не то что книжный шкаф. Но зато шли в библиотеку, в читальные залы. Ты помнишь, Дида?
– Да-да!
– А какое это совершенно особенное, ни с чем не сравнимое занятие – читать художественную литературу, я подчеркиваю – художественную, не конспект второпях писать по заданию, а именно читать, к примеру, Алексея Толстого…
– Любимый Николая Сергеевича писатель, – пояснила Варвара Алексеевна.
– Да, о революции, о гражданской войне, я подчеркиваю – об этом времени никто так не написал… Или роман вот такой толщины – «Бруски» назывался, не читали? Был такой писатель Панферов, колоритнейшая фигура. Книги… Теперь они есть в каждой семье…
– Заместо небели, – иронично вторила Варвара Алексеевна.
Леонид сидел расслабленно, глотал горячий, горьковато-терпкий чай и слушал стариков так же, как он слушал сухой шелест бамбуковых зарослей, в которых ютилась, пряталась от ветра хитрая мошкара. Так же слушал он мерное дыхание моря, редко в это время года спокойное, а чаще бурно раздраженное, с хрипами, будто дышал сильно простуженный великан.
И эти прогулки после обеда, и разговоры за чаем имели для Леонида нечто общее, нечто необходимое для него, чего ему так не хватало в последнее время и что он жаждал найти.
С надеждой, с тайным волнением брел он всякий раз вдоль моря, чутко прислушиваясь к себе: вот сейчас, вот здесь ЭТО оформится наконец, выльется в простое и ясное, как четкие очертания гор, приютивших уставшие за лето облачка, как белогривый прибой, как осенний цвет неба.
Но ЭТО не оформлялось, не выливалось в простое и ясное, и он все с той же надеждой и, что было для него ново, с верой торопился на чай к «своим старикам».
Они давно заметили, что внешне спокойный, неразговорчивый их молодой сосед живет в постоянном внутреннем напряжении. И однажды Варвара Алексеевна спросила его по-свойски:
– Ленечка, что вас тревожит? Так хочется, чтобы хоть здесь, у моря, вы немножко расслабились, отдохнули, а? Или мы неправы?
Он вдруг, неожиданно для себя, разоткровенничался: что-де ходит в художниках, все еще в молодых да начинающих, хотя и прошла уже лучшая половина жизни… Что писать как фотограф, как копиист не хочет, а, видимо, на большее не способен, вот и…
Над тем, что «прошла лучшая половина его жизни», они весело посмеялись.
– Нет, ты слышала, Дида: прошла лучшая половина его жизни! – озорно посверкивая очками, смеялся Николай Сергеевич. – А, Дида! (Почему-то Николай Сергеевич часто называл жену этим странным именем.) «Наверное, домашнее ее имя, что-то только их, интимное», – решил Леонид.
– Ленечка, – задумавшись после смеха, спросила Варвара Алексеевна. – Вы любите Левитана? А теперь вообразите: вот вышел он во чисто поле, увидел дорогу и вот вам, пожалуйста, из-под его кисти – «Владимирка!» Нет, конечно. Картины, настоящие, вынашиваются, я думаю, как стихи. Не отчаивайтесь: вы на верном пути. Только поиск, постоянный поиск…
Она смотрела в невидимую ей даль своими прекрасными близорукими глазами. А Николай Сергеевич заговорил, как всегда, не торопясь, обстоятельно:
– Это, вероятно, в любом трудовом процессе – поспешность пагубна, я подчеркиваю – в творческом процессе… Мне, по роду работы, приходится иметь дело с инженерами-конструкторами. Приходит иной раз молодой человек: хотел бы у вас работать. Что вы умеете, спросишь его. Все! – отвечает. – А какая будет зарплата? – Все умеете? Ну, так вы нам не подходите, – Почему? – возмущается. А придет скромного вида паренек и…
Николай Сергеевич говорил не спеша и подробно, и Леонид мог смотреть в его увеличенные очками глаза и совсем не воспринимать смысла слов, а только, подчиняясь ритму беседы, вслушиваться, вслушиваться в себя.
Это стало в последние дни каким-то наваждением.
«Что меня так к ним привораживает? Я, кажется, хочу их писать. Но не портреты. Их надо вместе, только вместе… A-а, вот это меня и держит около них – их родственность во всем, они словно единый организм. И не потому, что стары, привыкли. Они всегда были единым целым. Что-то очень важное и главное для них, что-то очень большое объединяет их».
Невозможно представить, например, чтобы они могли ссориться, как ссорятся до сих пор его родители: обидно, зло, с укорами, с надрывами. Потом по необходимости мирятся, но еще долго оба разговаривают, не глядя друг на друга, с бесконечными возвратами к недавней ссоре. Медленно, постепенно устанавливается наконец обыденная полоса скучного равнодушия их друг к другу.
Наверно, поэтому Леонид и женился поздно.
К счастью, расстались они с Надеждой до того, как могла начаться, как теперь говорят, жизнь в полосочку: то полоса надрывов, то полоса равнодушия.
Он вдруг словно въяве услышал категоричный голос своей бывшей жены: «Что значит – не работается? Сядь, подумай, составь план…»
– Ленечка, – вернула его из задумчивости Варвара Алексеевна. – Чай простыл, налить вам горяченького?
– Спасибо. – И неожиданно спросил: – Варвара Алексеевна, Николай Сергеевич, а вы когда-нибудь ссорились? Так, чтобы как у Достоевского?
– Как у Достоевского? – взглянула Варвара Алексеевна на мужа. – Что-то не припомню…
– Было, – улыбнулся Николай Сергеевич.
– Как у Достоевского? – не поверила она.
– До полного то есть разрыва, я подчеркиваю. Не припомнишь? А когда ты себе имечко-то новое придумала?
– Ох, – засмеялась Варвара Алексеевна. – Так это же до нашей с тобой свадьбы было! Ох, когда это было-то! – И стала рассказывать: – Варвара – это мое, так сказать, дореволюционное имя, попом дано, церковью. А вступая в комсомольскую ячейку, я решила навсегда и полностью порвать со своим прошлым. И даже имя себе новое придумала – Дида! Знаете, что это значит? Долой империализм, долой анархию! ДИДА! Вот так! И в паспорте исправила. Так все меня и звали – Дида, потом Дида Алексеевна. К Варваре я вернулась уж после второй мировой войны. Ладно уж, сказала Николаю Сергеевичу, разрешаю, по знакомству, называть по-старому– Варей. Да у него уж не получалось, привык. Дида и Дида… А тогда… Ох, и бурное тогда было объяснение. Или я, или твое имя – ДИДА! Так был поставлен вопрос этим молодым инженером. В ответ я придумала и ему новое пролетарское имя. Знаете какое?
Николай Сергеевич трясся от беззвучного смеха.
– Даздравмирр! Два «р» в конце, Даздравмирр! Да здравствует мировая революция! Долго шла у нас тяжба. По поводу Даздравмирра я ему уступила, а Диду отстояла. На том и порешили…
«Я буду их писать, – радостно плеснулось сердце. – Но где, когда, ведь скоро разъедемся…»
– Ленечка, – словно подслушав его мысли, сказала Варвара Алексеевна, – Приезжайте к нам. По возвращении отсюда мы с Николаем Сергеевичем решили приобрести недорогой, но довольно милый домик в деревушке на берегу речки. Поскольку лучшую половину жизни мы уже прожили, так теперь уж захотелось поближе к траве поселиться, к лесу, к птицам… Николай Сергеевич решил наконец оставить работу…
– Своих ребяток, скажи, какая уж там от меня работа: так, совет дашь, слово скажешь, ну, не отпускали
«…Что мне хочется сказать? Что?» – думал, шагая по мокрой гальке, Леонид. – Что они молоды, что они полны жизни. Покупают домик, будто у них все впереди. А у них все-все позади. Ведь по семьдесят пять. Николаю Сергеевичу даже больше, наверно… Дида и Даздравмирр! Что же я хочу сказать? Что-то значительное бы… Как море. Как горы. Как звезды. Звезды здесь крупные и так близко. Близко… да, близко. Они, мои старики, так близко к тому, что пугает испокон любого смертного. Мужество… Я напишу мужество стоящих на краю.
Его колотило. Но не от холода, хотя в воздухе в эту пору было всегда холоднее, чем в воде. «Кажется, нашел», – счастливый и усталый, как после тяжкой, но любимой работы, опустился он на влажную холодную гальку. Тут же вскочил, сбросил шорты и – в воду! Любителей вечернего купания хватало. То там, то здесь поплавками покачивались в резиновых шапочках головы плывущих, кто к берегу, кто от берега.
Он перевернулся на спину. Близкие звезды беззастенчиво всматривались, казалось, в самую его душу. «Нашел! – ликовал Леонид. – Теперь ох и поработаю! Вот только решить бы с сюжетом, с композицией… Главное – есть о чем!»
Правда, первая его картина и пока единственная, как любят говорить критики, удачно заявившая о нем, начиналась сразу с сюжета.
Однажды в каком-то деревенском доме он увидел фотографию на стене под стеклом. Молодая женщина в вышитой блузке стояла рядом с мужем, положив на его плечо руку.
А на коленях отца, свернув калачиком пухлые ножонки, уютно устроился годовалый или чуть старше пацан. То ли он плакал перед тем как сняться, или это было в характере юного гражданина, но выражение его лица поразило Леонида. Показалось ему, что мальчишка тот не по возрасту скорбно и проницательно смотрит в мир.
– Что за пацан? – спросил Леонид хозяйку.
– A-а, да это сынок наш старшой, Данька. Механизатором у нас в совхозе. Довоенная еще карточка-то… меня так уж и не признать на ней…