Текст книги "5/4 накануне тишины (СИ)"
Автор книги: Вера Галактионова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц)
Впрочем, какая история? Прах, прах…
Чёрная пыль – по всему белому свету,
и никакой больше истории!..
Да что же я-то о нём справок не навёл?
– Ты прячешься от Рудого. Забился в реанимацию, к Барыбину.
Где ещё жива Любовь.
180
Но Цахилганов уже был озабочен другим. Схватив сотку с тумбочки, он отыскивал номер, который и так знал наизусть —
как наиболее важный.
– Жужуля, – сказал он секретарше Соловейчика проникновенно до приторности. – На тебе сейчас тот самый сногсшибательный жёлто-горчичный прямой костюм,
– в – котором – она – похожа – на – автобус – да – на – Икарус – двухсоставной – перед – каковым – уж – точно – никто – не – устоит —
или то дивное чёрное платье с красной шалью, увешанной кистями,
– в – котором – она – ходит – как – гроб —
или что там на тебе?.. У меня, между прочим, заготовлен солидный пузырь «Сальвадора». Я собираюсь подарить его одной молодой особе, умеющей одеваться с большим вкусом!
– «Дали» я раньше любила, – со вздохом признался важный девичий голос. – Но теперь они мне не нравятся, эти духи, потому что не модные. Я же говорила! Вы забыли?
– Забыл! – радостно вскричал Цахилганов. – И забыл фамилию того политтехнолога. Который на днях из Кремля к вам приезжал.
Его ведь, Рудого, здесь ещё не было? Или он всё же наведался в Караган?
– А, вы про того, коротко стриженого? Его фамилия… Сейчас посмотрю…
181
Шуршит бумагами важная Жужулька, перебирает их своими пальчиками-коротышками, так и не отросшими с десятилетнего возраста.
– …Рудый.
– Как?!
– Рудый. Дмитрий Борисович. А он говорил, что хорошо знает вас.
– Ну, меня-то он не разыскивал, надеюсь? У меня сотка обнулилась…
Секретарша, затаив доходную информацию, хищно промолчала.
– Значит, стриженый? А где же он растерял свои пёсьи кудлы? – живо полюбопытствовал Цахилганов. – Крашеные? Абрикосовые?
– Не знаю. Во всяком случае, не у нас, – озадачился девичий голос. И предположил. – Наверно, в Кремле.
– Но я вообще-то не про то, Джулия. Он потом никак не проявлялся?
– Как бы вам сказать…
Ни за что не расколется задаром, сколько не тискай её впрок по углам, головоногую.
Головоногую, хохотливую.
– А что бы ты себе ещё хотела, крошка? Мне важно угодить тебе побыстрее.
– …Звонил. Он. Шефу, – понизила голос секретарша. – Они согласовывали какой-то вопрос, о новой программе. Связанной с Раздолинкой. А ещё раньше… Москва запрашивала бумаги на вас. Я лично готовила. Разговор шёл о каком-то вашем назначении. Крупном. В Москву.
– А шеф – что?
– Он человек осторожный. Критически настроенный.
– Жужу, ты так и не призналась, что тебе нравится кроме «Дали».
– Ну, не буду же я его расспрашивать! Нам не положено. А так – люблю морские путешествия. И забудьте вы про духи! Сколько раз повторять?..
Так что – путешествия, только путешествия.
– Но, позволь, а как же «Мацусима»? Или как их там? В прошлый раз ты мечтала о каких-то…
– Ой. Духов у меня полный шкаф. Оставьте вы свои пузырьки для кого-нибудь попроще! Только путёвки. И не будем больше тратить время на пре-пиранья,
– пиранья – нет – какая – же – пиранья —
кто следующий? Что там у вас?..
– Погоди! А может, встретимся? Развлечёмся, как тогда? В усадьбе? Ещё разок?.. Потолкуем. Обнимемся. Покормим выхухоль.
– Что-о-о?
Презрительный вопрос не требовал ответа. Секретарша отключилась.
Отвергла его гаметы, не годные для продленья жизни в вечности.
…Позор, Цахилганов. Теперь тебя отшивают даже секретарши. Претенциозные дуры. Ме-тёл-ки
– тёлки —
с собачьими именами.
Позор.
182
Как же быстро закрутилось это дело. Хотя, когда речь идёт о сверхприбылях в мировом масштабе,
проволочек не бывает…
– Рудый учился вместе с Соловейчиком в Высшей комсомольской школе, – уточнил Внешний. – В общем, ты доболтался. А они – спелись.
Да, тут уж не до половых клеток. Живые они у тебя или дохлые, не очень-то теперь и важно.
– Но… Соловейчик, он спешно превращается сейчас из демократа в патриота, – со слабой надеждой на лучшее прикидывал Цахилганов. – Это у них становится модным, и он может воспрепятствовать…
Хм, в патриота своего кармана, разумеется.
– Ты веришь в казённый патриотизм? В ширму?! Не притворяйся… Тебя вот-вот позовут. Будь готов, – звучало и звучало мысленное эхо.
Будешь – готов – будешь – будешь…
Вдруг Митькин жеманный голос прорвался в палату без всякого телефона, и Цахилганов вздрогнул.
– Москва – это ненадолго, дружок; тебя переведут в Международный центр внедрения антитеррористической экономики. Да, репрессивной экономики, и если всё пойдёт так, как идёт…
– Слушай! Но откуда вы, там, знаете, как всё пойдёт? – закричал он на Рудого.
Моделируют планетарные ситуации, а сами больше, чем на слуг антихриста, не тянут.
– Знаем, дружок. Не бойся.
183
– Не бойся! – откликнулось пространство ласковым голосом Степаниды. – Этого не случится в любом случае. Даже если ты будешь вынужден пойти на предательство, тебя своевременно устранят. Наши люди. Это штурмовики освободительных народных полков…
У них чёрные буквы «РО»
на белых головных повязках.
– Россия – Освобождённая…
– Я счастлив! – высокопарно съязвил Цахилганов и лёг на кушетку вниз лицом. – Благодарю, теперь я спокоен… Впрочем, если у народа есть враги, то должны быть и защитники.
– Их боится твой политтехнолог, – разговаривало с Цахилгановым пространство голосом Степаниды. – Он теперь часто меняет внешность и охрану. И скоро доменяется до того, что вся охрана его будет состоять из штурмовиков. Они-то и справятся с ним. Понимаешь?
– Да сказал же! Понимаю…
Появление народных защитников неизбежно. Оно вызвано появлением врагов.
Но неужели у Степаниды нет даже капли жалости
к нему?
Враг, враг… Всем-то он враг.
184
Пятна на Солнце… Солнце бунтует, поёживался Цахилганов.
– Солнце никогда не бушевало так прежде, – печально говорила между тем Степанида. – Что вы, все, сделали с Солнцем? Зачем?.. Зачем вы оставили нам только один выбор: быть либо рабами, либо штурмовиками?
Либо рабами, либо штурмовиками…
– Но… Вспышки – они проходят, девочка! Проходят сами собой…
– Вспышки несут людям временное, хоть и болезненное, прозренье. Однако если ничего не менять, грозное Солнце станет багровым. И однажды оно убьёт всех полной и окончательной, насильственной ясностью. Если мы не окажем сопротивления злу.
– Я знаю, Степанида. Я же всё вижу! – покорно согласился с ней Цахилганов. – Но… не самый глупый человек твой отец. И не самый подлый. Может, именно я придумаю, как выйти из этого без… гражданской войны. Надо – без крови! Без крови! Хватит – крови!.. Только бы понять, что именно мне следует предпринять.
Важно определить гнездо крамолы!
Вот: гнездо крамолы!
В себе – и в мире.
Чтобы уничтожить оба,
ибо одно есть отраженье другого.
И… одно без другого… неуничтожаемо.
– Слышишь, Степанида? Только одолев гнездо крамолы в своей душе, человек может затем…
– У тебя очень мало времени. У нас. С тобой. Мало. Поторопись.
185
Гнездо крамолы. Одно – в Цахилганове. А мировое? Где оно?
The sim shines bright in the old Kentucky home…
– Откуда у тебя волдыри на локтях? – снова спрашивает он девочку-подростка, но не удивлённо, как прежде, а скорбно.
– Оттого, что я стреляла с упора, – доносится из прошлого невинное, доверчивое признанье.
Тогда Цахилганов не обратил на это особого внимания. Хотя мог бы призадуматься. Два года назад.
А вдруг застрелит кого-нибудь в праведном порыве?
– …Степанида! Садись, подвезу. Я как раз домой. Уф, жарища.
Но Степанидка важно шествует по тротуару с двумя, ещё бабушкиными, полными авоськами: она купила на базаре картошку – для дома. Шкандыбает в белых босоножках на высоченных шпильках и косится:
– Дотащу. Сама.
Потом сердито сдувает тополиный пух с носа:
– Пфу. Езжай себе!.. А то ещё меня с тобой кто-нибудь увидит.
– Не сядешь, значит?
– Нет.
Цахилганов, покорно кряхтя, выбирается из машины. Он отпускает шофёра. И теперь, с надувшейся Степанидой, они несут картошку вместе. Мимо тира.
– Что? Зайдём? – усмехается Цахилганов.
Она ставит авоську на землю, поправляет белоснежную кофтёнку с короткими рукавами и удивлённо вскидывает светлую бровь:
– Туда?.. С ума сошёл? У нас же руки после картошки будут трястись… Впрочем, давай. Если ты так хочешь.
И Цахилганову невдомёк, почему базарная шпана и подростки у кинотеатра легонько пересвистываются, переглядываются, переговариваются, завидев его дочь издали.
Впрочем, старые, чистые джинсы ловко сидят на ней, да и пшеничная тугая коса мотается за спиной весьма… завлекательно; разве не понятно?
Хм. Малолетняя шпана и подростки двигаются за ними следом, на почтительном, впрочем, расстоянии.
К чему бы это?
186
В железном ангаре прохладно и сумрачно. Пожилой кавказец-тирщик, утопающий в собственной бороде, словно в диком кусту, кивает Степаниде поверх других голов, сузив звероватые глаза,
– они – поблёскивают – двумя – непримиримыми – лезвиями —
и бесцеремонно забирает у посетителя-мужика третью винтовку слева.
– Это её, – он хмуро тычет пальцем в сторону девочки.
Мужику хочется повозмущаться, но он засматривается на Степаниду. Та стоит, словно у себя дома, и деловито растирает руки —
от самых кистей —
задрав их вверх.
Она раскачивается и перетаптывается на тонких шпильках, словно молодая, небольшая, нервная кобылка перед забегом… И великовозрастная ребятня потихоньку заполняет тир, занимая место у стен.
– Десять? – отсчитывает пульки перед Степанидой кавказец.
– Десять! – Цахилганов лезет за кошельком, чтобы расплатиться.
Но кавказец не слышит его, Цахилганова, не берёт его денег и не замечает – его – вовсе! Он уходит зажигать тонкие парафиновые свечи.
Все они вскоре пылают в ряд
там, в глубине тира,
крошечными, будто капли, огоньками.
187
Степанида берёт тяжёлую винтовку с осторожной кошачьей грацией. Откидывает тугую косу на спину. Опирается на локти. И подростки за её спиной замирают, как вкопанные. Сосредоточилась базарная шпана у задней стены…
Нет, что этой подозрительной толпе тут надо?
Лишь два взрослых «пиджака» с винтовками принимаются лупить по огонькам беспрестанно. Беспрестанно, безуспешно… Однако с досады переключаются вскоре на жестяные обшарпанные мишени,
обширные – как – днища – вёдер.
– Подожди, – волнуется Цахилганов, заодно присматривая за авоськами на подоконнике. – Ты неправильно держишь оружие. Прижимаешь приклад к ключице. А надо – вот так, к плечу…
Краем глаза он замечает, что подростков в тире уже полным полно, и что все они ждут чего-то,
– а – ещё – переглядываясь – ухмыляются – его – словам —
или это ему только показалось?
– Вот… Вот так! – поправляет Цахилганов ложе под её щекой.
Степанида разворачивается вместе с винтовкой – и Цахилганов пятится от неожиданности:
лицо дочери побледнело от гнева.
– Не смей меня учить. Никто и никогда – вы! – не смейте меня ничему учить!!!..Отойди.
Топнув ногой, успокаивается она мгновенно. И снова мягко, ласково припадает щекой к прикладу.
Господи! Степанида! Так держат скрипку, а не оружие!..
Цахилганов растерян. Он пятится к стене, в тень, под насмешливым, непонятным, мимолётным взглядом кавказца,
под быстрым взглядом, полоснувшим его по лицу небрежно.
188
Степанида, пригнувшись, замирает.
В тире тихо. Даже «пиджаки» перестали палить впустую по огромным жестяным мишеням. Только поднявшийся вдруг ветер на улице гонит по железной крыше ангара взметнувшуюся
– шуршащую – будто – частый – дождь —
чёрную пыль Карагана.
Степанида целится в тонкий фитиль – в нитку, пылающую там, вдалеке. И Цахилганов успевает заметить, как плавно, вкрадчиво она отжимает спуск, слегка потянув ложе на себя.
Но жёсткий хлопок её выстрела всё равно раздаётся неожиданно.
Первая парафиновая свеча в длинном ряду зажжённых почему-то уже погасла. И на неё, погашенную выстрелом его дочери, с удивлением смотрит ничего не понимающий Цахилганов.
– Ммм, – проносится за спиной осторожный выдох подростков.
Степанида снова растирает руки, сильно прикусив губу. Потом она деловито гасит выстрелами свечу за свечой,
все – подряд,
перезаряжая винтовку быстро и ловко.
И на неё, стреляющую, неотрывно смотрит своими лезвиями прищурившийся кавказец.
Нет, так смотрят – не на девочек, не на девушек, не на женщин. Так, пожалуй, смотрит игрок за картёжным столом – на другого игрока, выигрывающего партию за партией.
189
Она промахивается только на десятом выстреле, состроив недовольную мимолётную кошачью гримаску.
– Давай – выстрел твой, выстрел мой, – деловито предлагает, нет – ставит Степаниду в известность, бородатый кавказец. – Перестреляешь меня – твои пули бесплатные. Идём на десять.
И Степанида без улыбки кивает ему, соглашаясь.
Снова возбуждённо гудят и перешёптываются подростки,
– в – тире – уже – не – протолкнуться —
они оттесняют Цахилганова вплотную к стене —
его вместе с тем мужиком,
забывшим закрыть рот
ещё после первого её выстрела.
Кавказец выходит с собственной, потёртой, винтовкой с укороченным стволом и встаёт рядом со Степанидой: лохматый чёрный пожилой дикобраз – с его хрупкой, гладко причёсанной девочкой. Парафиновые свечи пылают снова.
Одну гасит выстрелом Степанида. Другую погасил прилежный выстрел горного человека.
Подростки с базара болеют за Степаниду, за его Степаниду, все как один! Ах, да, кавказец – казённый человек. А она – пришлая. Своя…
В оглушительной, сосредоточенной тишине раздаются редкие выстрелы: её – его. Степанида выбивает десять из десяти. Кавказец же, непонятно усмехаясь, промахивается на своём восьмом выстреле, потом – на десятом.
Торжествующий вопль подростков
взлетает под железный потолок,
шумящий от летящей поверху пыли,
как от ливня.
190
Но вот кавказец выкладывает на прилавок перед Степанидой десяток бесплатных пуль:
– Приз.
И потом неотрывно следит издали, как Степанида бьёт по горящим фитилям, не промахиваясь уже ни разу.
Толпа подростков снова приходит в движенье, гудит возбуждённо. Как вдруг кавказец небрежно подкидывает свою потёртую винтовку и ловит тут же. Скалясь, он трижды стреляет по фитилям трёх оставшихся зажжённых свеч —
навскидку,
с одной руки,
почти не глядя.
И все три огонька – гаснут.
– …Нормально, абрек, – после долгой паузы кивает Степанида, не отрывая тяжёлого, льдистого взгляда от его винтовки —
и застывший этот взгляд можно понимать одним лишь образом: она научится стрелять навскидку.
– У тебя руки слабые! – торопится заметить Цахилганов. – Так у тебя никогда не получится. У женщин ноги сильные, а руки…
Дочь смахивает ладонью напряженье с глаз, выходит в раскрытую дверь легко, будто с танцев.
– Заходи всегда, – сдержанно говорит ей в спину кавказец, вытирая тряпкой пыль с барьера.
Спокойная – вот зараза! – та не оборачивается. А раскрасневшийся до жара в ушах Цахилганов тащится с двумя авоськами следом,
как последняя какая-нибудь шестёрка.
191
Он плетётся за Степанидой под грохот выстрелов –
кажется, там, в тире, к винтовкам ринулись все разом.
На улице Солнце и сухой скорый, чёрный ветер, который хлещет по их лицам.
– …Ну, ты даёшь, старуха!
Он слышит в голосе своём невольное подобострастье.
– Давай без оценок, – обрывает его Степанида, поправляя с прилежностью белоснежный ворот своей блузки и отбирая у него одну авоську. – …Просто здесь винтовка у меня хорошо пристрелянная. Из другой, чужой, могло быть хуже. Немного – хуже.
– У тебя кровоподтёк на ключице, – с удивленьем замечает Цахилганов. – Посмотри, там же синячище со сковородку!
Багровое огромное пятно на тонкой, нежнейшей коже…
– Это не от винта, – спокойно отмахивается дочь, прикрывая кровоподтёк тонким воротничком. – От винта только кожа краснеет. Синяки от двустволок. От одной – двенадцатого калибра, и от другой – шестнадцатого.
Там – отдача.
– …А лейтенантик? Тот, который провожал тебя в прошлом году? – медленно соображает Цахилганов. – Не учил ли он?..
– Из калаша, – солидно кивает Степанидка. – Тот – из калаша. Но только два раза. У них выстрелы подотчётные… А ты, небось, думал, он меня, как малолетку, кадрит? Да?.. Ружья держит Ром. У себя на старой даче. Разные. Вертикалки, горизонталки… Ты зачем его Кренделем зовёшь? Он, кстати, скромный. В отличие от некоторых…
Она вдруг оживляется, вспомнив что-то весьма занятное, и даже останавливается, сморщив нос от удовольствия:
– Есть у него одно ружьецо… нарядное. Дамское. С посеребрёнными стволами. Зауэр 1897 года. Приятное. Дивное! Только… вёрткое, гадство!
Неужто дочь способна выругаться поосновательней?
Но подозрительного мимолётного взгляда отца Стеша совсем не замечает.
– Лёгкое слишком! – с сожалением, восхищеньем, огорченьем говорит она. – К тому же калибр нестандартный! Такие патроны запаришься искать. И потом, эти раструбы… Совсем, совсем не годное для боевых действий. Жалко, правда?
– А как тебе пистолеты?
– Тьфу. Не люблю, – мотает головой Степанида, мрачнея. – Стреляю, но… Они тупые. А вот зато револьверы! Сами к руке льнут. И такие чуткие! Такие умные, ну… хоть целуй их!
192
Степаниде надо, чтобы у неё всегда был тугой и сильный живот. Однако от лени она не хочет делать зарядку. Поглядывая в телевизор, Степанида укладывает на живот тяжёлые тома. Брокгауз и Эфрон напрягают сейчас и укрепляют её молодые мышцы.
– Степанида, у тебя не всё в порядке со средой. Лучше бы её сменить. Все эти военные… Шпана вокруг какая-то, грубое мужичьё… Для чего тебе стрельба?
– Угу, – соглашается она рассеянно. – Вышивала бы лучше гладью. Вязала бы макраме. Крючком.
– А что? Вполне приличное занятие… Хочешь, куплю тебе современную швейную машинку? Или беккеровский белый рояль?
Снисходительное хмыканье с дивана, небрежное перекладывание ноги на ногу, вращательные движения стопой и – ни слова в ответ.
– Наймём, если хочешь, учителей английского и французского, буду отправлять тебя за рубеж каждый год, для практики. Ты окажешься в элите общества… Там Эйфелева башня.
– Она кривая!
– Импрессионисты…
– С ушами и без, – поддакивает ему дочь, поглядывая холодно с дивана. – И горбуны. И сифилитики. Лягушатники, в общем.
С таким отцом она может многое себе позволить. Очень многое. Почему она не пользуется этим?!
– Ну, допустим, не только сифилитики…
Дочь позёвывает широко, как пантера. Подрагивает её блестящий язык. И вот она обещает, вытирая проступившие слёзы кулаками:
– Да, сейчас брошу лежать и поеду глазеть, вместе с другими идиотами, на чёрную икону Малевича; молиться пустоте… Ты что, не чувствуешь разве? Как абстрактные картины вытягивают из зрителя энергию? Они требуют заполнения, а значит – донорства от всякого смотрящего. Они живут энергией живущих, эти чёрные, алчные дыры искусства!
Что это? Своё?.. Вычитанное? Услышанное?
– Ой, только не надо употреблять при мне слово «энергия» в таком смысле! – решительно протестует Цахилганов. – Как физик-электронщик по образованию, я этого терпеть не могу.
– Ну и не терпи.
193
Уйти молча в свой кабинет – бывший отцовский?
Как-то не по-мужски…
– А жалкие картины из Раздолинки, которые ты у себя развесила? Эти фанерки, картонки? Они что, много тебе дают?
– Много, – изрекает Степанидка враждебно, отрывисто, угрюмо. – Они… глядят… Их нельзя закрывать от людей, потому что… они требуют соответствующих поступков от живущих. Ой, ты не поймёшь… Эти художники главное знали, как нельзя жить!!!..Они передают это смотрящим на них. Те. Которых за людей не считали.
– Тебе?.. Передают?
– Мне. Мне!..
Надо же, Цахилганов со временем усвоил целиком почти весь варварский словарь дочери! Со всеми её «энергиями» и «откорячками». Как незаметно всё это произошло…
– Но почему-то в мире шедеврами считаются те картины, а не эти, – упорствует Цахилганов. – Ты мало видела подлинных работ известных художников… Высокое искусство, между прочим, облагораживает даже тех, кто закончил школу в Карагане. Так что, подумай.
– Щас.
– Подумай!
– Ага. Непременно.
Родила бы она, что ли, скорей…
194
– Далась тебе эта пальба… – ворчит Цахилганов. – Ну, скажи, зачем она девице?
Великий генофонд прошлого опасно качнулся на её плодоносном животе, накренился. Дочь потягивается, придерживая тома на животе,
чтоб не свалились.
– Благодаря таким, как ты, папочка, в моей стране столько дерьма развелось! Что женщине очень легко попасть в неприятную зависимость от какого-нибудь козла… Так вот, – лениво сообщает ему дочь, вращая теперь сразу обеими, задранными вверх, босыми стопами. – Я никогда, никому не позволю помыкать мной, как ты – мамой. Ни-ког-да! Ни-ко-му! И ты мне в этом – не мешай… Число врагов, к тому же, у нас катастрофически растёт. Благодаря вам, отцам. Враждебный козёл – это ещё опасней, чем влюблённый… А от вашего сильного пола можно ждать лишь одного. Знаю, знаю, не маленькая! Если я не позабочусь о великолепной самозащите, ваш пол очень быстро сделает из меня котлету. Общепитовскую. Так ведь?..
Дочь хмурится, что-то припоминая и чешет пятку пяткой.
– Ты спрашивал, почему я злая. А ты знаешь, в кого теперь превращаются добрые и отзывчивые?
– Ну? И в кого же?
– Их употребляют напропалую все, кому не лень! А они горько плачут. И рыдают: «За что нам это?»…И так – всю жизнь.
Она лепечет ещё что-то, но у Цахилганова рассредоточивается внимание. Над чревом его дочери…
195
Над чревом ещё не плодоносящей, но – плодоносной его дочери высится гора выдающихся судеб предшествующих веков. Пирамида из томов колышится от её ровного, сильного дыханья.
– Ты… женщина! – подыскивает слова Цахилганов. – А сила женщин – в притворной слабости, в хитрости, в предусмотрительности. Поверь, я знаю их. И я знаю, что выигрывают в жизни только хитрые дамы, Стеша!
Хитрые, а не сильные.
Жизни великих предков вздымает её юный живот и опускает. А голос с дивана – умненькая флейта – звенит так неподражаемо нежно,
– что – нежность – эта – не – предвещает – ничего – хорошего.
– Интересно… Какой это дурак сказал тебе, будто всё на свете ты знаешь лучше всех? – размышляет дочь и пожимает плечами. – Всё, что правильно, то ясно и просто. У меня всё просто. А у тебя – бардак снаружи, а потому бардак в душе… То шнягу в натуре гонишь, то пустотой прельщаешь. Нравоучитель, тоже мне… Понты твои – дешёвые! Пристал, как банный лист.
Она с ледяным любопытством смотрит на отца, в упор, поджав губы. И знает, что он сейчас заорёт,
как резаный.
И Цахилганов орёт и топает:
– … Опять за своё?! Не смей грубить мне!!! Дрянь… Мерзавка! Возьму ремень!.. Я научу тебя уважать старших…
Лёгкий осторожный поворот головы в сторону,
чтобы не уронить пирамиду великих предков со своего плодоносного живота,
ленивая улыбочка – и новый скучный зевок:
– Уважать? Вас?!! За что-о-о?.. Всё бы тебе шутить. Родимый.
196
Но теперь, в реанимации, Цахилганов соглашался со Степанидой.
– Я так кричал на тебя, а ты… Может быть, ты была права, котёнок. Только… Только я не понимал многого. Например, как можно любить цветение жгучей крапивы. Помнишь? В мае ты ставила куст в стакан с водой. Белые изысканнейшие цветы крапива прячет под зубчатыми листьями… У тебя на столе стояла по весне не какая-нибудь привозная гвоздика, а неизменно – подзаборная крапива, радость зэков. Я не понимал этого… Тебе тяжело, наверно, было тогда? Просыпаться – и видеть в своей детской комнате все эти натюрморты, перевитые колючей проволокой. И засыпать, глядя на ослепительные прожектора, запечатлённые ими, погибшими в Карагане,
– тебе – в – лицо – всё – детство – били – прожектора – прожектора – из – прошлого – Стеша!
Он сидел на больничной кушетке,
раскачивался, туго кутаясь в байковый халат,
и торопился понять себя —
и дочь, которой здесь не было.
– Ну, зачем?! Зачем отцы уничтожали в Карагане художников, не понимаю. Художников-то – зачем?! И мы… При демократии мы действовали точно так же: не давали выхода их искусству, их знаниям, их открытиям… Да, мы тоже лишили возможности творить и обнищавших художников, ушедших в маляры, и честных писателей, ушедших в самоубийцы после продажи своих личных библиотек…
Россия всё время затыкала творческие вены своего народа страшными тромбами нужды! И ведь не от бедности. А так…
И это гигантское русское напряжение, не находящее выхода при жизни, оно ещё… ударит по благополучным;
– непременно – куда – ж – ему – деться – ударит —
рано или поздно.
– И получим тогда все мы, преуспевающие, от озверевших творческих ребят по полной программе, – бормочет Цахилганов. – За всё. Сполна.
– За грехи свои – и за грехи родителей, – внятно договорил вместо Цахилганова чей-то женский голос, не похожий на голос его дочери. – Всё по грехам…
197
– Кто это сказал? – спросил Цахилганов тревожно. – Кто?! Кто здесь ещё?!!..Никто не смеет корить меня отцом, никто не знает толком его дел.
Он мог быть творителем блага в системе зла!
– Ну, этого в чистом виде не бывает… А чего ты так испугался-то вдруг? – спросил его Внешний с усмешкой. – Нет тут никого. Из лагерного контингента мало кто остался в живых. Так что, попрекать тебя отцом особо-то некому. Да они сюда и не придут, старики уцелевшие…
– А мать, мать Мишки Барыбина? – оглянулся на дверь Цахилганов. – Это она сейчас говорила? Я узнал её!
Такой прокуренный голос не спутаешь ни с чьим…
– Да она же умерла.
– Но – вспышки! При вспышках видно, как здесь ходят святые, – простонал Цахилганов. – Святые… Страдальцы, мученики… Они, кажется, не умирают.
Умирая, они не умирают!
– Пустое всё, даже если так, – успокоил его подобревший Внешний. – Ты же знаешь их, бывших политзаключённых. Они совсем не страшные…
– Я? – всё ещё озирался Цахилганов. – Я – знаю. Многих. Многих… Конечно. Я вырос в Карагане…
Да, многим из освободившихся политических возвращаться уже было не к кому, или некуда, или незачем. Тогда они становились обыкновенными жителями Карагана. Как суровая мать его приятеля – реаниматора Барыбина, например. И Мишка, обхватив мяч, снова кричит в их общем дворе:
– …Мама! Мама! А мой отец – кто? Вон, его, цахилгановский, чекист! А мой?
– Не твоё дело.
197
Кажется, эта барыбинская мать, курящая на ходу «беломор» и жгуче глядящая по сторонам исподлобья, тощая и прямая, как древко знамени, совсем, совсем не поддалась исправленью —
а – зачем – же – её – выпустили – из-за – чугунной – решётки – надо – будет – спросить – папу…
– Это – не – твоё – дело. Вот вам деньги на крем-соду. Марш гулять.
Но, какая там крем-сода, когда в самой середине города щебетал, выл, мычал, трубил – зоопарк! А в середине зоопарка, за чугунной решёткой, жил мощный слон Батыр, разматывающий хоботом и готовый снести прочь все эти железные прутья неволи,
заключённый слон.
Да, слон… Да, всё остальное располагалось вокруг Карагана, будто годовые кольца. Сначала, по кругу, – живущие. Потом – больные. Потом – мёртвые. Потом – полуживые-полумёртвые…
Город Караган – чёрное Солнце Евразии – жил,
заметаемый
то чёрными горючими песками, сорванными с земли,
то лютыми колючими метелями,
заметающими всё тёмное и превращающими всё грязное в белое,
в безупречно белое, в безжизненно студёное —
Караган его, цахилгановского, детства жил вокруг слона…
В – чёрном – Солнце – Евразии – в – те – советские – годы – трубил – радостный – молодой – слон – заключённый – слон – могучий – Батыр…
Но семь зон Карагана – случайно ли, нарочно ли – по модели совпадали с планетарной, солнечной, системой. И Константин Константиныч Цахилганов не терпел даже малейших искажений антисолнечной рукотворной схемы, а потому – гневался и разоблачал.
Разоблачал – и гневался.
199
Помнится, отец Цахилганова никак не хотел мириться с тем, что, уж после смерти товарища Сталина, центр Евразии вдруг неожиданно совместили с этой клеткой, сославшись на происшедшие незаметные тектонические сдвиги.
– Какая чушь – слон!.. – волновался он даже десять лет спустя. – Это иделогическая диверсия!
– А – никакая – не – топография…
– Точно в центре Евразии строилось здание ОГПУ в тридцатом!.. – горячился Константин Константиныч. – Вокруг этого центра, словно вокруг Солнца, мы открыли отделения лагеря в радиусе четырёхсот километров! – показывал он сыну на карту, висящую в его кабинете, – Земельная площадь его – пожалуйста! – была 20 тысяч 876 квадратных километров. Мы втянули сюда со всего Союза, на освоение степей, около миллиона человек! Мы, коммунисты, выполнили свою святую миссию – мы заставили их повторить жертвенный подвиг Христа!.. И сотни тысяч людей – повторили его – здесь! Вот он, центр Евразии – новая Голгофа. Советская Голгофа! – стучал и стучал Константин Константиныч по карте. – А тут… Какой ещё, к такой-то матери, слон?! Что за кощунство, поставить в центр всего – животное, вместо ОГПУ?! Какие после всего этого могут быть перемещения? Какие тектонические сдвиги? Потрясающее кощунство. Потрясающее неуважение к жертвенному подвигу народа…
Нет, это не география, уважаемые члены Политбюро. Это – прямая идеологическая диверсия, братцы. Преднамеренное, злостное надругательство над высшим смыслом массовых жертвоприношений! Совершённых во имя будущего.
200
– …Всё будет рано или поздно пе! ре! смо! тре! но!.. – вытирал отец гладкий лоб платком. – Поставить в центр не политику, а животное… Нет уж, такое добром не кончится!
Но… школьнику Цахилганову топографические споры, долго ещё продолжавшие волновать Караган, были ни к чему.
Ах, молодой Батыр, шевелящий за решёткой огромными, ласковыми ушами, как опахалами!
И не всё ли равно, что бормочет почерневший от раздумий, старый отец, Константин Константиныч Цахилганов,
привычно нашаривающий что-то
под своим письменным столом,
на узкой подножке,
сбоку…
– Ну, доиграются они, глумливые поколения. Дождутся они воскрешения системы! Когда восстанет «Ослябя»!.. Посмотрим… Наступит ещё она, эра великого очищения страны: эра возмездья. «Ослябя», возможно, сметёт нас – значит, так нам и надо. Зато потом… Но из них, нынешних святотатцев, не уцелеет никто! Не слушай. Принеси стакан. Да поживее, ты. Пионер! Нерадивый…
Впрочем, не надо. Ладно. Я… так.
201
В Карагане долго ждали, когда Батыру наконец привезут юную слониху из Оренбургского зоопарка. Однако, договорившись о том, специальные люди забыли это сделать. А Батыр не умел им ни о чём напомнить. Только хромой служитель зоопарка, кормивший его и чистивший клетку, горевал вместе с ним, тосковавшим по слонихе.
Смирный служитель, из сосланных, видел буйство
одинокого, заключённого слона по весне – и ничего не мог поделать. Бедный служитель в фуфайке то бил его специальной жердью – для острастки, а то жалел до слёз – за человеческие почти что муки. И, жалея, споил однажды слону полведра дешёвого вермута.
Да, от сердечной боли они взяли да и выпили на пару со слоном. Тому стало легче. Хмельной Батыр утихомирился ненадолго, он крепко спал потом среди дня.