Текст книги "5/4 накануне тишины (СИ)"
Автор книги: Вера Галактионова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц)
– Нет, – прокашливалась она заспанно. – И про численность населения на острове Мадагаскар тоже не знаю. Доволен?
– …Ты что там делаешь?
– Сплю. Крепко.
– Не хочешь разговаривать с собственным отцом?
– Родительское чувство у тебя проявляется крайне редко и крайне не вовремя, – заметила дочь неучтиво.
– …А погода у вас какая? – заинтересовался вдруг он. – Погода?
– Хорошая. Град идёт.
– Серьёзно? – оживлённо расспрашивал Цахилганов. – …И крупный?
– С мышиное яйцо.
– Надо же!
Глупо изумившись, он смолк:
Степанида уже положила трубку.
156
– Вот тебе и естественный отбор, – спрятал телефон Цахилганов.
Внешнему разговор этот, видно, казался либо слишком болезненным, либо слишком скучным: он оставался безучастным. И тогда Цахилганов продолжил, вытянувшись снова, заложив руки под голову:
– Ну, я-то в естественном отборе – точно: участвую во все лопатки. Наказываю развратников! И поделом им, так ведь?
– Как сказать, – норовил уклониться Внешний.
– Нет, давай поглядим на это с такой стороны. А не занимаюсь ли я, грешный, как раз праведным делом? Разоряю грешников. Тем, что продаю им порнуху. Так ведь?
Это даже очень нравственно: безжалостно наказывать порочного – рублём.
Обираю их, гадов, и буду обирать!
– Не так уж сильно и обираешь. Тебе ведь лень разворачивать большое дело. С большими хлопотами и с большой суетой. К счастью, лень.
– Решительно лень! Потому что… Всё, что сложно, того не существует, – с удовольствием, в который раз, подтвердил Цахилганов. – Ну, немного обираю, немного…
157
Да, обирает немного – но денно и нощно,
потому в подвале, под его офисом, сидят,
в три смены, бледные писари,
перед тремя сотнями нагретых панасоников,
с пультами в руках,
и копируют, копируют порнофильмы.
А дежурный малый с коротким ножом вспарывает и вспарывает целлофан над очередным картонным коробом, готовя чистые видеокассеты к записи,
– и – не – разгибает – этот – малый – спины – своей – сильной – по – десять – часов – в – сутки —
но Цахилганов и платит! В отличие от многих, ничего-то в этой жизни, между прочим, не умеющих, как только вымирать от своей честности и от порядочности своей.
Он даёт работу и пропитанье малым сим!
А смотрит ли в безысходности человек, достаточно ли чиста рука, протянувшая ему хлеб насущный?
Белые рабы, загнанные в подвал Цахилганова, множителя порнографии, готовы руки ему целовать. Лишь бы не потерять возможность быть его безропотными слугами, слугами порока. Потому как безработица – это затяжная, тяжёлая смерть. И ею медленно умирают миллионы на просторах расколотого Союза…
– Да знаешь ли ты, макрокосм, кто такой Цахилганов?!.. Я спаситель тех несчастных, которые мечтают о труде! И я же – разоритель развратников!
…Герой демократического труда, короче.
158
– Ты – множитель греха, вообще-то, – уточнил Внеш-
ний без особой охоты. – Соблазняешь своей продукцией нестойких, несмышлёных. Собственно, ты ничем не отличаешься от содержателей весёлых домов, сутенёров, оголённых певиц, сверкающих ляжками напоказ, ну и прочей подобной же мрази.
В ту минуту будто грозная тень Старца запечатлелась на стене —
и пропала.
– Облако прошло, – успокоил себя Цахилганов, всё ещё приглядываясь. – Мимолётное. Странное облако… Разумеется, я копирую грех. Но грех, который сохраняет людям жизни!
Однако голос Старца всё же раздался – с опозданием,
и был он теперь весьма далёк:
– …Один – неправдою собрал, грабя грабил; другой – питался. Один грехи собрал, гнев и ярость – другой грехам и гневу причастился и зленно за то осудится…
Что ж это такое? Совсем стёрлись границы меж веками, что ли? Уже? Насовсем?
– …Один – неправдою собрал, грабя грабил; другой – питался, – повторяло пространство всё тише. – Один грехи собрал – другой грехам причастился…
и – зленно – за – то – осудится…
159
Наступило молчанье. Не глубокое, а так:
рассеянное, растрёпанное, безысходное…
– Ну, – спросил Внешний. – Ты ещё что-то хочешь знать о нём?
– Отбой! – Цахилганов сел и замахал руками, будто выгоняя из палаты лишнее знание. – Пусть – Апокалипсис, пусть он грядёт, благодаря нам, цахилгановым… Зато я брал от жизни всё! Я и грешней-то других только потому, что мне больше фартило, чем остальным –
кому – фартит – тот – и – грешнее!
И уж не знаю, как там Византия, а Россия – точно: страна принудительной святости. Не добровольной! Была, и есть.
– …Пожалуй, – поразмыслив, согласился Внешний. – Потеряли возможность добровольной, византийской, святости – обрели
– с – Алексеем – Михайловичем – с – Петром – первым – с – Лениным —
возможность святости принудительной. И ещё более принудительной – со сворой нынешних, гарвардских, биронов. Никуда-то Русь от святости своей не денется.
– Так, виноват ли в том я, что никто меня к святости – не принудил?!
– Знамо дело, счастливчик, – отвернулся от него Внешний.
Но Цахилганов приуныл:
– …И вот, четвёртый век она так, жертвенно, кроваво бредёт. Россия. И человеческие потери только увеличиваются. И никакого выхода ты, Внешний мир, мне подсказать не можешь. Нет у тебя ответа!
У – тебя – Внешний – мир – у – тебя – его – нет!
А Цахилганов тут не при чём…
160
Вдруг, невидимый, Патрикеич взвыл негромко,
как от боли,
и, поворчав немного,
– ууууу – и – тут – порядка – не – осталось – уж – и – на – кушетку – присесть – ничем – нельзя —
смолк в больничном пространстве…
Цахилганов подошёл и оглядел клеёнчатую поверхность со вниманьем. На том краю её, у самой двери, он увидел сухую верблюжью колючку.
Может, мёртвые – это живые существа, которые больше нами не видимы? Не видимы – до поры.
– …То была страна святых, – всё ещё возвращалось, носилось в воздухе и не исчезало отстранённое пониманье. – Была, и есть. Страна мучеников и насильников…
– Ну, здрасьте! – последовало в ответ старческое недовольное брюзжанье. – И вот мученики у всех в почёте, калёно железо, а те, кто им эти мученические венцы собственноручно, добросовестно ковал – не в счёт, будто и заслуги никакой нашей в том нету. Эх, разве были бы они, новые-то святые – без нас? Подумали бы вы все своими головами!
Это Патрикеич умывает руки. Обеляет себя, Цахилганова старшего и все карательные времена. Оправдывает грех мучительства —
учительства – подневольного…
161
– Святыми становятся жертвы палачей, но не палачи! – поучительно произнёс тогда Цахилганов, осторожно трогая колючку пальцем. – …Так сколько же на одну жертву приходилось в стране Советов доносчиков, завистников, клеветников и исполнителей наказанья? – спрашивал он то ли себя, то ли мир, то ли Дулу Патрикеича. – Сколько? Уж, конечно, большая часть населения страны усиленно занималась тем, что насильственно делала святой другую её часть… Чтобы толпами отправлять людей на Голгофу и гнать их спасительным путём Христа – нужны толпы Иуд, соответственно. Даже – необходимы. Иуды положены по штату! Так ведь, Патрикеич?
Пространство – смущённо – крякнуло – потом – отозвалось – туманно – дипломатично…
– Так ведь и это – уметь надо: правильно гнать по нужному пути, калёно железо… Вот батюшка ваш Константин Константиныч – умел. Ну и я, старик, с ним, как опёночек на пенёчке, значит… Как опёночек, можно сказать. Жалко вот, генерала-то ему не присвоили. А какой проницательности был человек! Ууууу. Меня же Трёхглазым за что именовали? Говорили, будто во лбу у меня тайный глаз имеется. А почему? Потому, что слушал я его во всём. Без его слова – ни-ни: шагу единого не сделал. Вот и глядел я в три гляделки вокруг себя, так он меня хорошо выдрессировал… Опыт у него одного перенимал, а тем, которые от Берия к нам приезжали, вот ни настолько не поддался…
– Не ври, старик!.. Цепной пёс – это пёс Хозяина, а не идеи. Всё равно, какого Хозяина!
А значит, всё равно, какой идеи.
162
Как же! Не поддался он!
Опёночек…
Все они так, небось, считают,
– начиная – с – Понтия – и – Каиафы.
Однако Дула проговорил затем с тихим укором:
– Тут… Ты тут опять шалишь. И нас с Константин Константинычем нарочно обижаешь. Нехорошо… А как же – «Ослябя»? Она же, система эта, в действие приведённая, всё очистить сможет и любые жестокости – оправдать!.. Мы с Константин Константинычем… Мы лабораторию подземную своими жизнями заслоняли! От уничтоженья… Всё-то он ждал, наш товарищ полковник: вот-вот разработки подземные на дело решительное, народное, праведное потребуются! Лабораторию твой батюшка берёг, от неблагонадёжных, пуще жизни своей. Пуще повышенья в звании… А их, неблагонадёжных, всё больше да больше становилось, и вся власть уже ихняя теперь стала… А он – сберёг. Ото всех… Эх, ты! Сынок. Ты бы в ту сторону думал, чтоб против мировых тиранов лабораторию эту повернуть! Юлишь только да прикидываешь, как бы в накладе не остаться… Сроду не думал, что от Константин Константиныча такой отпрыск несподручный в будущем может оказаться…
Ну, другого-то – нет! Нет у нас, вот беда…
– Морочишь ты мне голову, старик, какими-то научными сказками. Далась тебе эта лаборатория, которая то ли есть – то ли нет её.
Что за фантазийный разговор?!.
И вдруг оторопел он от чёткой догадки:
мозг отражает его, этот внешний мир, но внешний мир сам отражает деятельность нашего мозга,
и видоизменяется мир – соответственно изменениям в нашем мышлении:
апокалипсис вызревает в головах…
Тогда… И в наших же головах тогда способно вызреть то, что его отодвигает…
И может быть, так уже было не однажды…
163
– Ладно, Патрикеич, – устал от рассуждений Цахилганов. – Прости за Иуд… При любых режимах творится то же самое, что и при вашем, исчезнувшем. Экономические теперь Иуды, не тебе чета,
отправляют людей на Голгофу миллионами,
и они давно перещеголяли вас по части жертв.
Прости. Плохо мне… Не верю я, конечно, ни в какую законсервированную лабораторию. У меня всё это – игры с самим собой. От тоски. От очень большой.
От смертельной даже, может быть.
Но невидимый старик
всё суетился где-то в пространстве.
– И нам, сынок, оно знакомо. И мы не каменные… Вот видишь, всего ты в жизни добился, а тоскуешь. И, вроде, кругом шешнадцать, а… – принялся охотно рассуждать Патрикеич, деликатно не персонифицируясь. – Но я тебе, как старый спец, скажу: тоскуешь —
значит, боишься.
Ууууу, боишься!..
– Да не Степаниды я боюсь! А вины своей. И того, что вид расплаты выбираем не мы… Потери слишком большие, Патрикеич, – коротко взглянул на Любовь Цахилганов.
Потери… Может, правда, от беды можно откупиться потерями – материальными, а?
И – именно – так – мир – стремится – всё – же – к – сбалансированности – в – самом – себе – уберегаясь – от – окончательного – распада?
Хочешь что-то непременно сберечь – потеряй другое. Или – как это? Кругом шестнадцать не бывает…
– Ох, Патрикеич, толковали мы о многом, да уяснили невесёлое: то была страна принудительной святости – но завтра она станет страной принудительного всеобщего греха, вот что,
ибо святость её отходит в небеса,
вместе с народом,
истязаемым нуждой.
Любовь отходит в небеса…
164
– …Оставь меня, старик. Отдыхай там, на заслуженном отдыхе, в своей Раздолинке, в километре от ржавой колючей проволоки, пришедшей в негодность, обвисшей и повалившейся местами. В Раздолинке, давно томящейся и скучающей без большой настоящей профессиональной работы. Ты – верный человек. Где теперь таких найдёшь?.. Не обращай на меня, Патрикеич, внимания. Да, у меня это – игры с самим собой.
Только игры… Мысленные солдатики.
И не более того…
Все люди играют временами, потому что все люди – дети. И взрослые дети, и детские дети играют – от безмерной тоски. Да, да: играют те, кто не любит тосковать, то бишь – бояться.
Джаз – тоже игра: игра инструментов друг с другом, но если в неё заиграться до беспамятства, она становится скоро образом жизни и даже судьбой —
занятной – такой – судьбой – исполненной – эстетического – самоублаженья.
Я успешно спасался джазом. За Вечнозелёной не было слышно шума лагерной пыли по весне. А теперь…
Цахилганов напел несколько тактов из Фостера,
пытаясь немного развеселить себя —
и беспомощно развёл руками:
эта игривая судьба его, кажется, подходила к концу —
ощутимо и страшно.
Потому что умирала Любовь.
А Внешний упорно молчал сегодня про чудо – и не подговаривал Цахилганова сжечь фирму, раздать деньги бедным и жить честно, скромно,
– в – тихой – невнятной – радости – жалкого – существованья – на – земле —
и не намекал Внешний на то, что тогда Любовь будет спасена, а иначе… В общем, только подвигом самоотреченья, мол, вершится чудо —
чудо – воскрешения – умирающей – жизни…
165
Но вчера же вот что понял Цахилганов:
каждый-то человечек у нас норовит обмануть себя какой-нибудь идейкой! Причём, сам себя шантажирует и вынуждает выкинуть что-то эдакое… необычайное!
Непременно – необычайное, иррациональное!
А без того русскому человеку вроде и уважать себя не за что; и жизнь-то ему не в жизнь,
и радость-то не в радость…
Именно оттого позывы самоотреченья так мучили Цахилганова накануне!.. О, это глупость, скорее всего. Вечная молодость, должно быть!
Вечная беспокойная молодость души толкает и толкает человека на несусветные глупости –
The sim shines bright in the old Kentucky home… —
так полагал он вчера, то напевая рассеянно, то посвистывая. Но сегодня всё было иначе.
Сегодня ему изменило прошлое.
Прошлое восстало против Цахилганова,
того и гляди – сомнёт…
166
Телефонная рыбка забулькала серебряно в тумбочке.
Рудый? Рудый… Рудый!!!
– Почему мама к телефону не подходит? – голос дочери вяловат спросонья. – Ответь мне.
– Нет, это ты ответь, почему ты спишь круглые сутки?! – орёт Цахилганов, переволновавшийся только что чрезмерно. – Рекуррентная летаргия у тебя, что ли?
– Позови маму.
– У неё теперь ночные дежурства. Она устаёт. Она просит её не тревожить.
– Ночные? – долгая пауза.
Степанида подозревает неладное. А кто у неё виновник всех Любиных бед?.. И Цахилганов чувствует, как прозрачные глаза дочери начинают блестеть —
там, вдалеке.
Это беспощадный, спокойный блеск льда…
Продолженье, впрочем, следует почти благодушное,
по тональности:
– Если – с – ней – что – случится – я – тебя – убью.
Цахилганов уже не кричит – «Как ты смеешь так разговаривать с отцом, маленькая дрянь!?»
Маленькая изысканная, жестокая дрянь, дрянь! Сволочь!
– А у твоего этого… – осторожно, почти вкрадчиво, спрашивает он. – У этого… как насчёт личного оружия?
– А тебе зачем? – резко спрашивает она. – Что за нездоровый интерес к вопросам нашей самообороны?
– У него – пистолет?
– Нет! – отвечает дочь. – У него револьвер. Пятизарядный. Девятого калибра. Лёгкий, но с тугим курком. Если тебе это важно…
167
В самом деле, так ли уж важно,
из чего в тебя могут шандарахнуть
при случае…
– Отец, а знаешь, я приеду, пожалуй.
– Зачем? – нервничает Цахилганов, – Зачем?!. Мама собирается в Сочи. На месяц. Её долго не будет, – быстро врёт он. – А мне сейчас не до встреч. Командировки впереди. Мне надо в Германию… Ты приедешь – и будешь жить в пустой квартире, как пенсионерка. С соседом-метеорологом вежливо здороваться. И всё!.. У тебя там что, своей жизни нет?
– Мне здесь не нравится.
– Почему? Это же – столица великого государства Российского! А у тебя – детский сдвиг на почве любви к Отечеству. Вот и благоговей там, в сердце Родины, без грязных моих денег. Живи на грязные деньги Кренделя. Но если тебе их на что-то не хватает…
– Это – антистолица, – мрачно поясняет Степанида. – Здесь антироссийцы живут. В основном. Точно такие же, как ты.
– Сиди – там!!! – у Цахилганова оборвалось терпенье. – Я позвоню, тебе в Москве выдадут деньги на всё! Даже на классовую борьбу против меня, назови лишь сумму. Только не приезжай… Но запомни: на грязных деньгах чистое не строится. А если и выстроится, то рухнет, непременно рухнет. Мы это уже проходили. Пройди это и ты, если хочешь, там, в Москве… А здесь, в чёрной дыре, что ты здесь забыла? В Карагане?.. Глупая!
…Здесь чёрная лагерная пыль свистит на ветру!
Здесь стебли вытягивают, из этой земли каторжной,
чью-то спёкшуюся кровь,
загустевшую до черноты…
Кровь!!! Они траурные, эти стебли!!! Слышишь, ты, девчонка?!.
168
Цахилганов отшатнулся от больничного зеркала —
от искажённого страхом лица своего,
с металлическим уродливым наростом на ухе.
– Какая пыль в конце марта?.. – вежливо удивилась Степанида, определённо воображая себя взрослой дамой. – И почему ты так надрываешься? Трубишь, как мамонт из глубины тысячелетий.
– Потому что… не надо тебе сюда.
– Чёрная дыра – здесь, и я здесь поэтому, – вздыхает она покорно. – Ладно, останусь… А в Карагане всё жертвами давно искуплено, Караган к свету нынче идёт… Но ты смотри у меня там! Я про маму. Ты запомнил, да? Если с ней что случится… Впрочем, ты хоть как попадаешь в число людей, которые должны быть устранены,
как болезнетворные, очень опасные микробы,
или обезврежены…
Ради жизни на земле.
Степанида что-то там соображает ещё, у телефона.
Нет, право, уж лучше бы грызла семечки!..
– Хотя… – глубокомысленно произносит она. – Ты странно сейчас кричал. Как будто ты – уже не совсем ты… Говорят, вспышки теперь небывалые. Это Солнце так влияет на тебя?
– Да. Влияет. А я влияю на него. И ты тоже.
– Тогда… лучше бы ты спал! Спал бы беспробудно, чтоб не влиять.
Ммм!..Опять memento – ох, опять mori!
«А может, я преображаюсь! – едва не выкрикнул он. – Что тогда?»
Но Цахилганов кивает, машинально кивает
коротким гудкам в трубке —
и не может прервать своего киванья.
169
А вообще – безобразие.
Надо поставить девчонку на место.
Что значит, убью?!.
Ещё в семь лет Степанидка, к ужасу Любови, пролепетала совсем доверчиво, показывая на Цахилганова пальцем и склонив голову с белым бантом к плечу: «А когда я вырасту, я папу убью».
Был, правда, там один… неприятный повод к этому. Когда дети постарше выследили его с Ботвич. А потом дразнили маленькую Степаниду и толкали… Но ведь она должна была про это, и про свои детские слёзы, давно забыть… Однако, нет! Твердит, твердит одно и то же —
с ангельским видом, паршивка:
– Земля должна быть чистой от таких, как ты. Если природа разумна, она должна тебя уничтожить. А если нет – погибнет мир, папочка…
Ну, пусть не твердит.
Но произносит же временами,
маленькая, так и не повзрослевшая, дрянь!
Сейчас она получит отменную трёпку.
170
Цахилганов опять отыскивает её номер. Он долго слушает, как уходят в пустоту бесследно его частые телефонные сигналы.
Гудки летят из географического центра Евразии —
над измученной полуразрушенной Россией.
Туда, где одно ласковое, красивое, небольшое существо давно готово мысленно убрать с лица земли
его,
своего отца,
будто лишнюю шахматную фигуру с клетчатой доски.
Цахилганов, сотворивший дитя, никто иной как творец! И вот, тварь готовится поднять руку на творца, ибо полагает, что сотворена она, чистая, нечистым, видите-ли, творцом!
Решительно – мир – сошёл – с – ума.
Но кто-то суровый безмолвно остерегает Цахилганова: человек не может быть творцом человека. А вровень со Всевышним ставит себя…
– дух – тьмы – понятно – понятно – отбой!
…А может, это Любовь,
тысячи раз обманутая, преданная им, униженная
Любовь должна была породить именно такое дитя —
которому предначертано расправиться с ним,
как с осквернителем любви?
Хм, тогда… плохо дело.
Телефонные сигналы, летящие от отца к дочери, снова остаются без ответа. Выходит, её уже нет дома… Но – чу! – забулькала металлическая искусственная рыбка. Цахилганов быстро нахватывает воздуха в грудь, открывает рот, багровеет заранее…
171
– Ну и что ты молчишь как бешеный? – Степанида невозмутима. И она опять щёлкает семечки! – Тьфу. Смотришь в сторону Москвы своими дюбелями?
– Я? – теряется Цахилганов.
Шлямбуры, дюбеля… Что-то не припомнит Цахилганов ни одной барышни в своей жизни, которая бы знала, что это такое. Ах, да – у Степаниды в школе хорошо преподавали ручной труд…
– Конечно, ты.
– А кто это – вы, которые должны убрать меня? Стереть с лица земли?
– А тебе не всё равно?
– Скверно шутишь, Степанида. Не смешно!
– Ну, ладно. Тебе есть что сказать? Тебе, как профессиональному врагу страны и народа, есть что сказать своим недавно проснувшимся потомкам?
– Нет… – кладёт он трубку, понимая бессмысленность любых будущих своих слов. – Нет.
Беспощадная тварь. Кто бы мог подумать, что безропотная его Любовь родит эту беспощадную тварь. Будто он, Цахилганов, не человек, а…
– Мутант, – подсказал кто-то. – Она, девочка, борется с цивилизацией бесолюдей…
А бесолюди ждут, конечно, сложа руки, когда эта суровая козявка их одолеет… Да посадят её за решётку в два счёта, как только сочтут нужным! И правильно сделают! Вот и вся её борьба…
Тюремная баланда ждёт его чистенькую Степанидку!
Да ещё глазок в кованой двери.
Недрёманый.
172
Странно: у Цахилганова никогда не дрожали руки. Но они дрожат у него сейчас, в палате. Странно.
– …Опять.
Жена повернула к нему лицо, пугающе молодое – освободившееся совсем недавно от своей приветливости, не оставившей даже двух улыбчивых морщинок по углам рта,
– будто – и – не – было – их – никогда —
и как же это страшно, когда у женщины в годах —
гладкое лицо!
– Опять…Птица. Висит… надо мной…
Жена смотрела на Цахилганова сквозь истончённые веки, будто слепая:
– Когти! – беспокоилась она. – …Это коршун? Или… Лунь. Лунь… Не знаю! Тень!
– Где? – Цахилганов обвёл взглядом палату – стены, до половины замазанные зелёной краской, потолок в жёлтых разводах сырости, похожих на выцветшую карту рек. Подскажи, Люба!..
Полудетские руки жены раскинуты, как на распятье.
И голубоватые вены на них тоже похожи на реки,
но только живущие.
Две искусственные тонкие жилки тянутся к ним
от высоких капельниц.
Синие кровеносные русла несут в себе то,
что назначает реаниматор Барыбин.
И только потому Любовь ещё жива.
– Здесь… – жена отвернулась от Цахилганова. – Или не коршун… Сыч… Мне плохо видно… Опять… Тебя нет. Давно… Почему тебя нет… нигде?
173
Неровный коричневый полукруг-полунимб в изголовье реанимационной кровати заметно потемнел: за окном по низкому небу шли облака.
Цахилганов опять помотал руками во все стороны над белым её платком, отгоняя Любино виденье.
– …Всё? – спросил он и, уныло вздохнув, ушёл смотреть в синеющее сумрачное окно.
Нет, как там не крути, а если тебе не отвечает Любовь… Если тебя покидает Любовь… Если тебя покидает любовь ко всему, что ты любил когда-то, значит, уже скоро —
скоро – в – эту – блестящую – мокрую – степь —
и ему, Цахилганову, тоже…
Всех поглотит, рано или поздно,
вечная обветренная степь,
поросшая прежде только серебристым ковылём
и нежной терпкой полынью,
а теперь – караганником;
кустарником, стебли которого вытягивают из многострадальной этой земли лишь траурные – скорбные соки.
Земля сомкнётся над каждым, как смыкается вода. Над жертвой и палачом, одна и та же земля –
сомкнётся – бесследно – над – Любовью – над – ним – когда – нибудь…
А город, в который он так рвался для душевного отдохновения, – он только для живых, думал Цахилганов в палате. И скоро, скоро, в нём будут жить
совсем другие люди,
не помнящие о прежних…
174
Отсюда Караган —
с его толстостенными домами, о стены которых всё время бьётся упрямый, сильный, видимый ветер,
город —
с веретёнами неспокойных тополей вдоль шершавых тротуаров, с пожизненно угрюмыми прохожими,
не виден.
Хоть и крепкий он, построенный ссыльными под конвоем, но и в нём пребыванье каждого – временное, как на вокзале.
Надо – же – везде – пребыванье – человека – временное – но – почему-то – об – этом – не – помнишь – когда – живёт – и – улыбается – и – смеётся – и – плачет – и – ждёт – тебя – Любовь – а – когда – этого – нет – душа – только – зябнет – на – вечном – вокзальном – сквозняке – и – не – радуется – тому – что – она – вечная…
– Вы просили ваш телевизор принести. Вот вам!
– Благодарю, Мария. А кто отломил ему рог?
Мария топчется на пороге:
– Там, в прозекторской, с двумя рогами стоял, работал. А тут… Извините. Ну, может, ввинтите как-нибудь? Если вы по рогам мастер, конечно.
– Мастер. Именно по рогам. Бо-о-ольшой мастер!.. Как, впрочем, и по копытам… Ввинчу. Уж непременно, Мария. Потому что ро2 га должно быть два! У телевизора,
как у всякой порядочной нечисти…
175
Ящичек включился сразу: человеческий самец и самка влажно елозили по губам губами, чавкая и чмокая,
– ну – свиньи – и – свиньи —
но вот самец изловчился и втянул в рот женское лицо едва не до бровей. В резком приступе отвращенья Цахилганов стукнул по ящичку кулаком:
– Тошно! Изыди… Вампирят, сволочи.
Изображенье вздрогнуло от удара, зарябило, а звук сбился на шорох, шум, шелест,
словно экран заносила эфирная пыльная буря.
И тут пыль, опять…
Боже, отчего же, отчего так мучит Цахилганова, совсем не причастного к репрессиям, этот страх – слепящий, иссушающий, колючий страх перед чёрной пылью Карагана? Перед летающим по ветру, бьющимся в стёкла окон, прахом?
Неужто вправду мы наследуем грехи вместе с группой крови и несём их в себе вечно, не находя покоя?
Наконец он нашёл нужную кнопку.
И всё стихло…
Уж лучше смотреть в экран окна.
176
Своих больных город отодвинул на самый край – больничные корпуса глядят туда, где небо, степь и кромка далёкого горизонта,
и обширные, на многие километры,
провалы от брошенных шахт.
А умершим город оставил одну только степь, с её тремя городскими кладбищами за дальними террикониками.
Выходит, для успокоенья Цахилганов спешил – туда? В Караган мёртвых? Воистину, спешащий спешит к могиле…
И дальше, чем мёртвых, город отодвинул от себя полумёртвых-полуживых, огородив их колючей проволокой, как зверей. Тех, кого называют уголовниками. Не пропадать же было совсем лагерям, оставшимся после политзаключённых…
Но летучий, тревожный прах погибших. Куда от него деваться сыну полковника Цахилганова? Куда?!.
– Невиновных держали там, как зверей, подлежащих усиленной дрессировке, – принялся бубнить своё Цахилганов Внешний, будто сомнамбула. – А не поддающихся исправленью убивали.
– Как, право, просто всё в нашем государстве! Как незамысловато!
– Точно так же, как и в любом другом, где убийство непослушных может быть изощрённей и потому незаметней.
– Кто спорит… – развёл руками Цахилганов.
Да, Караган – столица неволи, набитая когда-то привезёнными под конвоем людьми до предела. Потом в тюремных бараках стало много просторней, ибо жизни невольников сгорали в шахтах быстро,
– до – угольной – черноты – а – добытая – окаменевшая – чернота – сгорала – тоже – но – в – топках – наверху…
И туда, в лагеря, переименованные в колонии, стали загонять урок, а также шофёров, кассиров, колхозников – по весьма сомнительным обвинениям и приговорам, и это был новый резерв для работы в шахтах…
А одну бывшую зону отвели под штрафбат –
под – беспощадный – знаменитый – евроазиатский – штрафбат – Спасский!..
177
Навязчивые мысли-мстительницы. Это Солнце впрессовывает их в башку насильно, возбуждая некие дремлющие центры памяти!
Живое – Солнце – опять – бунтует…
И придётся, кажется, пережить новую вспышку. Цахилганов морщился, потирая виски.
– Подземный рукотворный советский прижизненный ад требовал и забирал всё новые судьбы, силы, знанья, – негромко твердил Внешний, не желая выходить из мысленной колеи. – Там, в шахтах, они обугливались преждевременно, и каменели, и превращались затем в свет, сжигаемый наверху.
И этот свет можно было без особого труда расточать затем на строительство земного коммунистического общего рая.
Хватит же, довольно, хотел закричать Цахилганов.
Уж лучше бы это Солнце погасло совсем!
Однако, зажав уши, он только кивал себе, бормоча:
– Но мы, дети номенклатуры, приватизировали коммунистический рай, поделив его между собой – между сообщниками воровства… Мы украли у трудового народа заработанный им, оплаченный кровью соотечественников коммунизм. Мы разодрали его на куски! Мы завладели, каждый, своим кусочком прижизненного рая! Всё признаю, со всем соглашаюсь. Да пощади ты меня, макрокосм, иначе голова моя треснет, как гнилой орех…
Но – долго – ли – быть – каждому – такому – небольшому – земному – персональному – раю – если – в – чрево – земли – не – загонять – новых – рабов?
178
Новости!
Пока Барыбин не отобрал телевизор, надо…
– Не включай, – посоветовал ему Внешний, – Поздно! Всё самое главное уже свершилось – всё произошло сегодня за экраном. И это никогда не попадёт в газеты… Только что на острове Мальта международные Хозяева планеты согласились с необходимостью создания международных концентрационных лагерей для инакомыслящих, – добавил он хладнокровно. – Начнут с террористов, в порядке борьбы с международной общей угрозой, а там – очередь за мыслителями. И…
– всякий – бунт – и – даже – тихий – ропот – станут – невозможными.
– Ты хочешь сказать, что знаешь теперь больше меня? – недоверчиво косился Цахилганов в сторону зеркала.
– Но ведь и ты знаешь, что это – самый дешёвый способ наживы: лагерный капитализм. Дешевле этого, как показало строительство лагерного коммунизма, ничего не бывает. Великий эксперимент Троцкого, апробированный на просторах красной России, ныне переходит в свою новую, глобальную фазу, уже без прежних лживых догм —
они отпали за ненадобностью.
– Значит, апокалипсис…
– Именно. И ты, ты назван в этом международном совещании автором идеи международного лагерного капитализма,
– к чести Митьки Рудого, который мог бы присвоить себе идею целиком, заметь —
и это новая эра на земле. Короткая.
Последняя.
179
Короткая, последняя.
– …А основоположник – я: Цахилганов, сын полковника Цахилганова. И что теперь? Я должен этому поверить?
Своей выдумке поверить?!.
– Решай сам. Но знай: вот-вот будет предпринята попытка внедрения лагерного капитализма на практике, пока – на наших просторах. Начиная с Карагана… Не отпирайся: с твоей подачи! Потом этот новый лагерный порядок сотрёт границы государств и обнимет всю землю. Он употребит, пустит в дело, себе на пользу, всех разорённых, мятежных, сирых, изгнанных из квартир за неуплату, всех недовольных мировым порядком, да…
Цахилганов растерялся. Игра собственного его воображения зашла слишком далеко.
– Нет, при чём тут я?!! Они сами додумались! Сами!!! Своею сотней голов. Чудище обло стоглаво – оно давно всё это изобрело! А я только присоседился. К тому, что произросло из глубины веков! Прикинул, балуясь, что с этого мне можно получить… Если я опередил ход событий, то чисто случайно. И имя моё, внесённое будто бы в анналы апокалипсиса – чушь. Мои пьяные слова, я и выдал-то их лишь затем, чтобы Рудого не тянуло на нежности!
Чтоб огорошить! И отгородиться…
– Только вот беда: Рудый отнёсся к ним более чем серьёзно. Он даже навёл о тебе все необходимые справки. И представил их, где следовало.
– Оформил меня, короче… Я понял: Рудый меня нарочно подставил. Чтоб в истории человечества не его имя красовалось в сочетании с теорией лагерного капитализма, а моё. Имя Цахилганова. Сына полковника Цахилганова…