Текст книги "5/4 накануне тишины (СИ)"
Автор книги: Вера Галактионова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 27 страниц)
– Где она?.. Мы хорошо жили… – протяжно сказала Любовь. – Пока ты не впустил её в дом… Мы – жили. Хорошо.
– Да, Люба… – обрадовался Цахилганов. – Счастливым я был только тогда. А потом… А потом я просто баловался. Даже не знаю, зачем. Понимаешь, важно было выбрать всё из окружающей жизни, до дна. А она не нужна была, наверно, та – наружная,
– окружающая – человека – осаждающая – досаждающая – и – поражающая.
…Мы бы с тобой жили ещё долго, если бы я… Долго-долго. Хорошо жили бы, если бы…
Но я, к счастью, наказан, Люба. Я ещё не говорил тебе об этом. Я, Любочка, носитель мёртвых…
Мой организм, Люба, вырабатывает мёртвые сперматозоиды. Род Цахилгановых пресечён природой… Может, всё обойдётся этим? И смерть не отберёт тебя у меня? Тебя и Стешу…
Она далеко. Стеша… И её как-будто затягивает
в некую роковую воронку.
Что с ней сейчас? Как она?..
462
Крошечная Степанидка с растрёпанными косицами жмётся к стене. Она стоит в коридоре,
– там – где – встречала – Цахилганова – грозная – бабка – с – хлёсткой – резиновой – авоськой – в – руках —
и одна нога у Стеши в полосатом шерстяном носке, а другая – босая.
– …Я тебя ждала. А ты не приходил всё время.
Она держит листок с нарисованным синим треугольником. В углах его – по мелкому существу. Они похожи на мух, но с человеческими крупными глазами в частоколе растопыренных ресниц…
– Я ждала тебя. Показать. Это ты. Вверху.
– …Надо же! Кто бы мог догадаться. Очень похож!
– Я ждала… Это я. А это – мама.
Люба —
из спальни выходит заранее жалеющая всех Люба,
– не – умеющая – только – жалеть – себя – выходит —
с недочитанной книгой в руках.
– Ты разве не видишь, Стеша? Папа хочет спать. Папа много работал.
– В самом деле, – нетрезво соглашается, качается Ца-
хилганов. – Грузный у вас папа… Папе надо поспать. И вечером быть на ногах! Дай пройти, крошка…
463
Маленькая Степанидка крепко обхватывает его колени, не выпуская из рук рисунка:
– Нет! Не уйдёшь больше никуда. А будешь ночью не приходить – выгоню! И зачеркну. Чтобы мама не плакала…. Я тебя ластиком тогда сотру. Насовсем.
Цахилганов морщится с похмелья – мучается и подталкивает дочь в спину:
– Стеша! Будет так, как мне надо… Всё. Завязали. Иди к себе,
вместе со своим поучительным рисунком,
не командуй…
– Нет! Не завязали! – Степанида плачет трубным низким голосом и отрывает верхнюю часть треугольника вместе с «мухой». – Всё! Нет тебя!
Она трубит, растирает слёзы по лицу и топчет,
топчет ногою в носке
обрывок бумаги.
– Вот тебе! – ревёт Степанида. – Уходи тогда совсем!.. Построй себе избушку из снега, во дворе, и там живи. Один! А с нами не живи больше…
И вдруг Цахилганову становится невероятно,
невыносимо обидно.
– Ты?! Выгоняешь?! Меня?! Из моего?! Дома?! Умная какая… – кричит он срывающимся голосом. – Самой пять лет, а уже – умная! Я – здесь живу! Заруби на носу. И это ты – иди отсюда и строй себе избушку во дворе! Из снега. И там живи. Если тебе тут, у меня, не нравится!.. А я буду жить у себя, как я хочу!
464
Он даже легонько, но жёстко, толкает ревущую Степаниду в плечо —
раз, ещё раз и ещё…
И вдруг она перестаёт плакать.
Степанида грозно хмурится, выставляет ногу вперёд.
– Кому сказала? Живи там! – хрипит она и, поднатужившись как следует, толкает его двумя руками.
Самое нелепое, что Цахилганов не удержался тогда на ногах. Он рухнул под вешалку, больно ударившись локтем. И в голове у него загудело.
– Упал, блин! Козёл, вонючка, – с удовольствием отметила Степанидка.
Хладнокровно заложив руки за спину, она прошагала затем в свою комнату, высоко вздёрнув подбородок.
– … Это – садик! Все они там, в садике, ужасно разговаривают, Андрюша, – торопится, суетится, поднимает тяжёлого Цахилганова Люба. – Прости её пожалуйста.
– Ничего. Я сам…
– Тебя знобит. Иди, ложись, я принесу грелку к ногам. И холодный компресс на лоб… Тебе аспирина?
– Лучше сто граммов. Деловые переговоры были. Устал.
– Хорошо. Сейчас. Тебя шатает… Подожди, сниму с тебя ботинки. Вот так… Вот так…
465
Цахилганов не помнит, спал ли он сутки или несколько часов. Морщась от стука входной двери, он поправляет влажную марлю на лбу.
– …Папа не проснулся? – спрашивает в прихожей Люба, сбрасывая босоножки. – Я ему кефира принесла. Давай будем лечить его вместе. Нашего папу.
– Не будем! – звонко заявляет Степанида. – Его у нас нет… Я захотела, чтоб он уехал. Зачеркнула его и изорвала.
В коридоре наступает тишина.
– Куда? Уехал?
– Как, куда? – удивляется Степанида Любиной наивности. И поясняет с большой важностью: – К жень-щине.
– …К ккакой… женщине? – Любин голос падает от расстерянности.
Степанидка хмыкает:
– К жень-щине. К своей… К Зине.
Потом, подумав, сообщает:
– Она на Комсомольской живёт. Жень-щина. Зина.
Сам он давно, давно уж забыл про неприступную журналистку,
– с – бледными – как – смерть – и – жадными – как – смерть – загребущими – ногами —
а эта пигалица помнит, знает, докладывает!
– …Откуда ты это взяла? – осторожно изумляется Люба.
– А мне мальчики показывали. Папа туда пошёл, а мы под дверью слушали. Наш папа там сильно кричал. «Люблю тебя, Зина! Дура! Дура! Люблю!» А жень-щина, Зина, кричала: «Нет! Нет! Нет!»… А он: «Да! Да! Да!»
466
Цахилганов срывает со лба давно согревшуюся марлю, говорит себе:
– Так!.. – и опрометью выскакивает в коридор, высоко подтягивая просторные, домашние, трусы.
– Ах ты, м-маленькая дрянь…
Он хватает лёгкую Степанидку за плечи, поднимает её над полом и трясёт изо всех сил —
так, что косицы мотаются из стороны в сторону,
зато бесстрашно выпученные глаза её при тряске даже не смаргивают.
– Ты будешь ещё сочинять враки про своего отца? Будешь? Будешь? Папа любит только маму!..
Он всё трясёт и трясёт свою суровую дочь с мотающимися косами, но даже одинокий носок не сваливается с её ноги.
Возвращённая наконец-то на пол, Степанида крепко встаёт. Она сердито срывает слабые коричневые банты с растрепавшихся кос и бросает их к ногам Цахилганова.
– А дети сказали: «Твой папа ёгерь!» – объявляет она с вызовом. – Они надо мной смеются. Всё время. И стукают! По спине.
– Они думают, папа – егерь? – пугается и бледнеет Любовь, прозревая скверный смысл искажённого слова. – Но… твой папа электронщик. По образованию.
– Не егерь! А ёгерь!!! – упорствует Степанидка и сильно топает ногой в носке. – Ты не знаешь. Они дразнятся! Дети. Они всегда меня дразнят и плюют в меня! Нарочно… А у меня всё равно слюней больше. И соплей.
467
– Андрей, выпей валерьянки. Стеша, где второй носок? Андрей, ляг, положи на сердце компресс… Стеша? Стеша! Отстань от папы. Он болен… Ищи носок!
Цахилганова, подтягивающего трусы всё резче, колотит озноб.
– Мерзавка… Да это наше дитя ругается как извозчик! Подслушивает, понимаешь, выслеживает! А потом ещё устраивает грязные скандалы.
– Иди, ляг, Андрей!
Полежишь тут, как же…
– Не буду тогда носок искать! – гневно кричит Степанидка. – Потому что!
– Почему, Стешенька? – гладит её по спине, успокаивая, Любовь.
– Потому что! Меня папа бил, – с важностью заявляет она. – Да!
– От горшка два вершка – врёт! – обрадовался Цахилганов. – Врёт – на глазах! Ты видишь, видишь?
А что дальше-то будет, а?!.
– Он тебя не бил, Стеша, а тряс. Найди свой носок.
– Не буду. Потому что!..Когда я вырасту, я его тоже натрясу! – твёрдо обещает Степанида и стискивает зубы. – С-с-ильно. Прес-с-ильно.
468
Он уже чуть было не лёг на свой диван. Но тут его выносит в коридор снова.
– Вот! Твоя прабабка была такая же! – разоблачительно мотает пальцем перед девочкой Цахилганов. – Ты – вылитая прабабка! Та тоже занималась рукоприкладством, путейщица железнодорожная! Любила на досуге дать волю рукам и резиновым авоськам, в воспитательных целях. Ты вся, вся в неё!.. Хлещет родного отца, не переставая. А за что?!. Вырастешь – пойдёшь сваи вколачивать, как она!!! Потому что ничего другого из тебя, с таким скверным характером, не получится!
Ты – в – жёлтой – куртке – с – кувалдой – по – вонючим – шпалам – будешь – ходить!..
– Всё равно натрясу! – упорствует Степанидка.
– Щас! Натрясёт она… Размечталась! Пигалица зловредная.
– Не пигалица! Ты – пигалиц зловредный! Сам!..
– Да отстаньте же вы друг от друга, – умоляет их Любовь, стискивая виски в бессилии. – Разойдитесь по разным комнатам. Пожалуйста. Ну, разве можно так всякий раз ругаться?
И они расходятся – дочь и отец – надувшись.
469
В одиночестве Цахилганов снова накладывает компресс – не столько на лоб, сколько на глаза – и напряжённо вытягивается под одеялом. Скрипнет ли дверь? Сейчас – или позже?..
Люба, кажется, уже на кухне. Но оттуда – ни шороха.
Спросит про жень-щину Зинку? Или появится на пороге комнаты с чемоданом в руках? И скажет: всё, больше не могу, сколько же можно терпеть такие униженья, я ведь тоже – человек –
ты – изорвал – всю – душу – мою – в – клочья…
Ни шелеста. Ни звука…
Через три четверти часа из кухни доносится запах горячего кофе марагоджип, и ванили, и горячего молока.
– Ну? Все успокоились?.. Пора ужинать.
Люба? Ты не любила знать то, что тебе неприятно?.. Нет на это ответа. И уже не будет. Никогда.
Часы с полнолунным медлительным невозмутимым маятником бьют в гостиной семь. Всё правильно
– семь – время – правильного – ужина – в – правильной – семье – такой – как – у – них —
у Цахилгановых…
470
Реаниматор Барыбин прошёл прямо к Любе. Прищурившись, он вгляделся во флакон на штативе – повернул регулятор, проверил пульс.
– Иди домой, отдохни, – сказал он, занимаясь своими делами. – Главврач всё же остаётся на ночь здесь. Кстати, ты космат. На себя не похож… Расчёску, что ли, потерял?
– Миша! – поёжился Цахилганов. – Что делать с Любовью? Я не смогу сказать «хватит лекарств». Потому что… Степанидка меня застрелит.
Барыбин явно не слушал его. Но Цахилганов жаловался, раскачиваясь:
– Она пообещала: если с Любой что случится… А ты знаешь её. Девчонка не промахнётся. Вот обнаружится если, что я, я так решил… Застрелит к едрене фене. И в тюрьму сядет с чувством выполненного дочернего долга. Я ведь не за себя боюсь, а за неё… Испортит свою же судьбу. И с кем я тогда останусь на свете?…Я только сейчас понял, Миша, какое же у неё было придавленное детство. Сколько, Миша, в душе её обид спрессовалось из-за меня, страшно подумать. Она ведь…
всегдашнее унижение матери переживала тяжелей, чем…
она ведь… вот-вот приедет.
Я чувствую.
471
Явится. Сама. Без всякого вызова. И узнает, что Цахилганов дал, дал согласие на то, чтобы Любовь больше не жила…
– Да брось, – отмахнулся Барыбин, отводя озабоченный взгляд от ручных часов. – У тебя мания величия. Кого Степанида и замочит, так это не тебя, а того энергетического паразита.
…Влетела откуда-то из прошлого в современность, включилась старая программа борьбы с Чудищем. Страшные сказки оживают сегодня,
– будто были созданы загодя как пророчества,
и первыми против Чудищ поднимаются дети. Странно…
– Она хочет вернуть страну народу, – вздыхает Барыбин. – Но Стешиной готовностью к подвигу наверняка воспользуется какая-нибудь политическая мразь… Продажная мразь, взбешённая оттого, что её никак не купят. А ты… Кому ты, Андрей, как персона и как личность, нужен? Масштаб-то твой какой? Мизерный… Ты сам в себя стреляешь – казнишь себя ежедневно оттого, что много для себя значишь! А жизни, то есть – Стеше, не до тебя…
– Ты уж не накаркай. Про политическую мразь, – вздрагивает Цахилганов, плотнее закутываясь в халат. – После Любы она одна – родной мне человек.
Одна! Родной! Одна!..
– Погоди, – смущается и краснеет вдруг реаниматор. – Я сейчас. Только…
Спешно отвернувшись, Барыбин отправляется по своим каким-то делам…
472
Должно быть, за окном слегка моросило, потому что свет одинокого фонаря был теперь подвижно-крапчат:
его одолевала словно какая-то мошкара —
мелкая суетливая мерцающая.
Цахилганов подошёл к потемневшему окну. Ну и каков же итог напряжённо прожитого этого дня? Дарованного, дарованного ему для чего-то, несмотря ни на что…
Понять – бы – для – чего – именно – дарованного – именно – ему – именно – здесь – в – Карагане…
Он вновь запустил передуманое нынче по следующему, более тугому, убыстрённому кругу.
…Скоро снова поднимется чёрная пыль Карагана. Как поднимается она с первых дней жары. Только теперь у Цахилганова взрослое дитя – юное женское существо с недовольно поджатыми губами.
– Откуда у тебя волдыри на локтях?
…Дремучий кавказец-тирщик кивает Степаниде и бесцеремонно забирает у посетителя-мужика третью винтовку слева:
– Это – её.
473
Парафиновые свечи вдали пылают в ряд крошечными огоньками.
…Весёлый студент Самохвалов держит над пламенем свечи ладонь. «Надо уметь не бояться мира!» И поднимает другой рукой фужер с тёмным вином…
Степанида берёт винтовку с осторожной кошачьей грацией, откидывает косу на спину, опирается на локти – и не стреляет.
Ласково горит пламя свечи под Сашкиной ладонью. Слабо шелестит Сашкин голос: «Ах, юные леди…»
– Подожди, – волнуется Цахилганов. – Ты не правильно держишь винтовку. Ты прижимаешь приклад к ключице. А надо – вот так, к плечу…
– Не смей меня учить, – того и гляди шарахнет его Степанида прикладом. – Тебе нечему меня учить. Отойди от меня,
со своим гнилым опытом…
И она снова мягко припадает щекой к ложу.
Господи! Так держат скрипку, а не оружие!.. Цахилганов растерян. Он отходит к стене, в тень, под насмешливым, непонятным, мимолётным взглядом кавказца.
А Степанида замирает. В тире тихо. И даже мужик перестаёт палить впустую
по огромным жестяным мишеням.
…Подсвечник – стоит – на – Житии – обезьяны – таков – ритуал – жечь – безбожную – парафиновую – свечу – на – животной – основе – человечества…
Степанида целится прямо в их парафиновую свечу…
474
Зачем, зачем оно преследует Цахилганова, это смещение, это наложение временных пластов —
его, постаревшего, глядящего в крапчатое окно реанимационной палаты?..
Дикий джаз чёрных невольников, бессмысленный, хаотичный, звучит с магнитофона – и освобождает, освобождает, освобождает от канонов… И пламя чадит, чадит пламя свечи…
– …Слышите ли вы, девушки? – шаманит Сашка. – Чувствуете ли движенье исторического маятника: от обезьяны – к человеку, от человека – к обезьяне?..
Степанида целится в тонкий фитиль – в далёкую кручёную нитку, пылающую в прошлом Цахилганова. И он успевает заметить, как плавно, почти вкрадчиво, она отжимает спуск.
…Пламя качнулось, словно от сквозняка, вытянулось, затрепетало. И Сашка, ойкнув, отдёрнул руку.
Жёсткий хлопок выстрела всё равно раздался неожиданно. Парафиновая свеча погашена.
– У-у-у… – проносится осторожный выдох подростков.
Но вот новые пригожие студентки медленно бледнеют от «приворотного зелья». И горит уже новая не церковная свеча под Сашкиной ладонью.
И Степанида в тире снова растирает руки, сильно прикусив губу.
Она деловито гасит их выстрелами. Свечу за свечой. Все крамольные свечи – подряд,
перезаряжая винтовку быстро и ловко…
И на неё, стреляющую,
неотрывно смотрит прищурившийся кавказец….
Нет, так смотрят не на девушек. Так смотрят на игрока за картёжным столом, выигрывающего партию за партией. Или на будущего врага.
…А те, пригожие – уходят молча, всегда – молча, унося с собою омерзительную боль мышц.
475
Пылает в цахилгановском прошлом неугасимая череда безбожных свеч. И целится – в них! – тонкая дочь его Степанида.
– …Заходи всегда! – сдержанно приглашает её кавказец-тирщик.
Надменная, та даже не оборачивается…
А на улице солнце и сухой скорый, чёрный ветер, который хлещет караганской пылью по глазам.
– У тебя кровоподтёк на ключице! Посмотри, Девочка! У тебя – синячище со сковородку!
– Это не от винта. Кровоподтёк от двустволки. Там – отдача…
Мальчик подвязывает смешную чёрную подушечку под подбородок, чтобы не натереть ключицу –
как – под – горкой – под – горо-о-о-ой – пиликает – скрипка – в – далёком – прошлом – торговал – торговал – торговал —
чтобы не натереть ключицу до красноты… До синяка…
Мать – очень – боялась – что – без – подушечки – у – сына – может – образоваться – кровоподтёк!
476
– Вот, – вернулся Барыбин. – Я давно должен был отдать это тебе. Извини.
Цахилганов мельком взглянул на безмолвную Любовь и деловито принялся листать синюю записную книжку с металлическими углами.
Да, это был дневник, и что-то она, Люба, должна была писать здесь о нём.
О ком же ещё?
…Он никогда не спрашивал её, как она думает
и как видит то, что просходит.
И боялся, часто боялся, что однажды она вдруг обретёт голос, и скажет ему всё, и это будет страшнее любого судебного приговора.
Но она уже не скажет – она глядит сквозь полуприкрытые веки в потолок.
И кажется, что печальная Любовь знает, что ждёт всех близких ей людей…
477
Она лежит с таким лицом, словно давно устала тайно оплакивать всех, всех. И безвольным губам её оставаться теперь в этом скорбном изгибе
вечно…
– Но, Люба! Ты не уйдёшь, не объяснившись,
– я – всё – прочту – и – пойму – сейчас – когда – ты – жива – ещё – Люба – молчальница – моя…
Он торопливо открывал страницу за страницей, там и сям. Запись позапрошлого года, этого, пятнадцатилетней давности,
– да – что – за – наважденье —
девятилетней давности: «Non, – dit I’Esprit Saint, – je ne descends pas!»…
Да. Теперь натыкался Цахилганов на одну-единственную —
одну и ту же —
фразу!
Написанную в разное время, разными чернилами. На пожелтевших – и ещё белых листах! «Non, – dit I’Esprit Saint, – je ne descends pas!»…
После каждой даты: «Non, – dit I’Esprit Saint, – je ne descends pas!»…
Снова, снова, снова: «Non, – dit I’Esprit Saint, – je ne descends pas!»…
«Нет, – сказал святой дух, – я не сойду!»
478
И это – изо дня в день повторяющееся – всё?!. Люба!
Ты была сумасшедшей!
Любовь сошла с ума…
Она нарочно закрылась от всех. Даже здесь закрылась – французским. Зачем она так жила?..
– Она щадила тебя, – Барыбин шевельнулся на кушетке, напряжённо моргая. – Предполагала, что заглянешь, прочтёшь и… И не допустила открытого упрёка. Даже здесь.
– Значит, ты влез и сюда, – обернувшись, Цахилганов говорил это с горьким укором. – Влез, Мишка. Читал… Читал?!
– Ну, – виновато признался Барыбин, отворачиваясь. – Прости. Я мог бы оправдаться, но… Сейчас прав ты. М-да, некрасиво.
– Скажи мне, Барыба, для чего человек живёт?
Барыбин пожал плечами:
– Будто ты не знаешь.
– Не знаю. Для денег? Для удовольствий?
– Нет, напротив. Человек живёт для любви.
Они оба посмотрели на Любовь одновременно – и оба заметили это.
– Ладно. Всё… Водки! – решительно потребовал Цахилганов.
479
Весна в больничном дворе пахла карболкой, а ближе к прозекторской – формалином, хотя недавно прошёл большой холодный дождь.
Ранняя ночь стояла над ними, идущими, угрюмыми,
и над степью, притихшей перед тем,
как забрать
в свою глубокую тёмную глину – Любу. Любовь.
…А потом – всех. Их всех. Рано или поздно. Потому – что – без – Неё – не – живут.
Уводя взгляд себе под ноги, Цахилганов с чувством обозвал эту первородную, ненасытную, всепоглощающую почву так, как обзывают площадных женщин и неверных в дружбе людей. И тут же почувствовал сильное её сопротивленье.
Земля не приняла грязных его сравнений —
великая, тёмная, равнодушная —
и вернула всю пошлость его мироощущенья —
ему же.
Природа оставалась вне его испорченности, маленькой, жалкой, заключённой только в нём самом, как в неком ходячем мешке, от которого скоро, очень скоро не останется и следа на земле.
– …Ты всё же зря разговаривал с ней, – жалея Цахилганова, твердил Барыбин, идущий за ним след в след. – Не надо было. Я тебя предупреждал: опасно.
– Мне – опасно? – остановившись, Цахилганов смеялся долго, отрывисто. – Это ей опасно, разговаривать с нами – с такими… Скажи, неужели весь этот земной мир вокруг был когда-то раем?
И мы созданы – другими?
480
– …Любочка, нельзя, милая, так, целыми днями-ночами, обнявшись, смотреть, глаза в глаза, не вставая. Это опасно, ненаглядная моя. Потому что… ты чувствуешь, как обесценивается всё остальное на свете? Это блаженство обесценивает всё…
Так – мы – пропадём – с – тобой.
– Да…
– А есть ведь ещё обязательства, друзья, деньги. Верно? Мы с тобой забросили все дела. Давно. И это уже… опасно!
Невытертая пыль на телефоне, на полках, на столе,
холодная плита,
немытая посуда в раковине.
Весь беспорядок вдруг становится виден им, двоим. Люба пугается, хочет выбраться из-под одеяла:
– Отпусти. На минуту. Я должна, хотя бы сегодня, встать и что-то прибрать, сготовить. В самом деле, пора!
– Куда ты?!! Не уходи, Люба. Я… Я не могу… тебя отпустить.
– Это быстро. Только… поставлю чайник. Хотя бы – чайник! Можно?
– Да! Но это же… так долго… Нет! Я умру без тебя, пока ты его ставишь. Чайник? Это целая вечность… Ты с ума сошла! Нет. Нет. Не уходи!
– …Конечно, нет. Никогда. Не оставлю тебя. Никогда.
481
– Она говорила, что не оставит меня никогда… – растерянно пожаловался Цахилганов, огибая тёмную лужу и спотыкаясь. – Она обещала, Миша. Когда я просил «не уходи», она подчинялась, всегда. Она и сейчас подчинится, я знаю. Только… я не могу пробиться к её сознанию. Понимаешь – не могу!.. Ты вливаешь ей в кровь то, что нас разъединяет… Ты, ты виноват в этом, Барыба. Ты специально блокировал её сознанье своими препаратами! Чтобы я больше… не пробился к ней! Никогда не пробился… Впрочем, прости. Мы с ней, конечно, давно существуем на разных уровнях – мы потеряли способность растворяться друг в друге.
Она умирает от того, что мы больше не совпадаем…
– Ох, Андрей. Тяжело стало с тобой. Ты, Андрей, как ребёнок…
Цахилганова перекорёжило.
– Во мне вообще много детского! – огрызнулся он, свирепея. – Разве незаметно?
– Да что ты злишься всё время? – не выдержал Барыбин, останавливаясь посреди больничного тёмного двора. – Торчишь тут, орёшь, мешаешь всем. Тебя не должно быть здесь. В реанимации. И я обязан был не впускать тебя в палату… Думаешь, валандался бы я с тобой, если бы она тебя не любила? Как же! Нужен ты мне… Впрочем, она любила ведь не только тебя. Когда она ещё почти не бредила, мы разговаривали… И она всё вспоминала про какого-то мальчика, который бежал за машиной. Её отца, офицера, перевели тогда в Тоцк из Азии. Они переезжали в открытой грузовой машине, с домашним скарбом. А мальчик стоял на обочине…
Мальчик и она не нашли потом друг друга, когда выросли. Не нашли!.. Представляешь?!..
Она тосковала из-за этого. Сильно… Потом начался бред. Боязнь, что будет страдать Степанида.
И… появилась птица.
482
– Ну, вспомнил! Детская любовь не в счёт, – раздражённо перебил его Цахилганов. – Охота тебе перемалывать глупости…И у меня было нечто подобное. Похожее, кстати. Стоит ли об этом сейчас… Что за темень, ничего не видно. Ты без фонарика, что ли, тут ходишь?
Реаниматор не ответил.
– Погоди, стой!.. А ты? Ты всё ещё любишь её, Барыба? Даже… такую?
– Считай, как хочешь, – сердито отказался говорить реаниматор.
– Нет, погоди! Ответь мне!
– Отпусти. Рукав оторвёшь…
– …Счастливчик, значит? – недобро щурился Цахилганов во тьме.
– Кто?
– Ты! Ты, Барыбин! Это ведь ты изрёк, что человек живёт для… любви. И лишь тем бывает счастлив.
– Ну. Выходит так. Счастливчик, – реаниматор, шлёпая по грязи,
– нет – какая – наглость —! —
даже не стал отпираться.
– Счастливчик. Да! – повторил Барыбин в ночи, за его спиной. – Тебе-то что?! Не всё равно разве? Тебе?..
483
Бледный фонарь – одинокое око – горит над крыльцом прозекторской.
– Доктор где? – глухо спрашивает из темноты реаниматор Барыбин.
Но здоровый мужик – в треухе, ватных стёганых штанах и фуфайке, всё долбит и долбит ломом в льдистое русло кривого ручья.
– Эй! Александр Павлыч Самохвалов где, спрашиваю?!.
Мужик медленно оборачивается. И утирает ладонью изрытое оспой лицо, похожее на сито.
Одно веко у мужика не поднимается.
Оно висит, приспущенное,
будто в трауре.
Но другое, огромное и бледное, одинокое око его, вдруг всходит пред ними во тьме подобьем луны —
планеты – мёртвых.
– За-чемм??? – раскачиваясь, мычит, маячит, вымучивает из себя, угрюмый сиплый урод.
Ну и рожа! У врат преисподней такому стоять.
– За-чемм??? Йы-во не-ту-у-у! Не-т-т…
– Давай открывай, Циклопка, – кивает Барыбин на дверь. – Не философствуй…
484
Вместо висячего замка примотана толстая проволока – накрепко, будто навсегда…
Санитар с размаху бросил лом в середину лужи, обдав Цахилганова и Барыбина хлёсткими, высокими брызгами. Он протопал грязной кирзой вниз, по ступеням, и задёргал проволоку в разные стороны —
остервенело, бесполезно, недовольно рыча, и урча, и хрипя.
– Да ты раскручивай. А не рви, – спокойно посоветовал ему Барыбин. – Вот, санитар, едрёна мать.
Мужик закаменел: сначала – в отупении, потом – в подозрительности.
– А тты кто ттакой? – вдруг, разворачиваясь, угрожающе спросил он Барыбина. И устремил своё одинокое прицельное око на лом в луже.
– Кто – я?!. – Барыбин безнадёжно махнул рукой. – Зачем тебе это? Не забивай свою голову излишними знаниями… Эй, раскручивай! Не дури.
Мужик с неохотою снова принялся дёргать дверь и возиться.
– …Сто раз говорил ему: я – реаниматор. Ни хрена не помнит, – перестал смотреть на мужика Барыбин.
485
Наконец санитар справился с проволокой,
изломав её свирепо и окончательно,
и толкнул дверь сапогом.
Потом пошёл нашаривать лом на дне лужи, хлопая голенищами. Он макал в мутную воду растопыренные пальцы, сидя на корточках. Ватные штаны его были мокрыми до колен.
И кто же, кто, породил такого. Какие люди? Неужто – люди?..
– Значит, новый работник у вас теперь? – спросил Цахилганов про санитара.
– Какое там. Давно прижился.
– А я не видал…
Друзья всё ещё медлили на холоде. Они перетаптывались во тьме —
на – земле – которая – была – раньше – раем.
– Так, Сашка-то где? – оглядывал больничный двор Цахилганов, подняв ворот пиджака повыше.
– Ну, спроси его, – засмеявшись, посоветовал Барыбин, указывая на санитара, сидящего над лужей по-бабьи.
– У этого спросишь…
486
Они стали спускаться в подвал
по каменным истёртым ступеням,
стараясь не касаться осклизлых стен.
Барыбин теперь шёл первым, тихо ругаясь. Однако снизу, из распахнутой настежь двери, уже проникал синеватый, искусственно-дневной дрожащий свет.
– Узко здесь, – сказал Цахилганов.
– Не говори. Носилки кое-как проходят… Да, бывает, и без носилок приносят. В прошлый раз, так же, Сашки не было. Ну, возвращается – труп на ступенях лежит… Что за человек, откуда? Ни документов, ни сопровождающих лиц. Кинули, как на конвейер. Сейчас – так…
– Понятно.
– А каморку, вот – сбоку, видишь? – спрашивал Барыбин, полуобернувшись. – Тут – куча верхней одежды со всяких безродных покойников. Так этот Циклоп во всё покойницкое, отсюда, и одет… Живёт он там, в ворохе тряпья. На кухню больничную со своим котелком ходит.
– Без выходных, значит, работает?
– Без выходных… Да, впрочем, и без зарплаты. Копейки ему на книжку перечисляют. Для формы…
487
Теперь они попали в огромный подземный зал, с целым рядом широких оцинкованных столов, которые были пусты и чисто вымыты. Лишь на одном из них лежал труп, накрытый простынёй с головою.
Неоновые лампы под потолком зудели, мерцая.
Барыбин торопливо провёл Цахилганова через зал – в кабинет. Он бодро говорил, отвлекая его от невесёлого зрелища:
– Ничего. Сейчас уединимся! И вмажем…
Но в кабинете у Сашки сейф был закрыт.
– Это он от ублюдка водку запер, – сказал Барыбин, потрогав ручку, похожую на штурвал.
Зато на электрической плитке выкипал, расшумевшись, алюминиевый, с зелёными буквами «ПО» на боку, больничный чайник,
и это значило, что весёлый прозектор вот-вот появится.
– Ну не ублюдок, а? – ругал Барыбин санитара, убирая со стола Самохвалова всё лишнее. – Пилу припёр. Ею череп распиливают, а он её на письменный стол положил, который и обеденный. Вот Сашка ему задаст.
– Слушай, – поморщился Цахилганов, оглядываясь на освещённый зал и на стол с покойником. – А нельзя этому санитару сказать, чтобы он труп отсюда в морозильную камеру увёз и под замок спрятал?.. Сашка же говорил, там ему целую новую камеру хранения для покойников установили, с отдельными ячейками, с замками, с номерами.
– И с температурным режимом! – уточнил Барыбин. – Запад нам, в порядке гуманитарной помощи, особо усовершенствованную прислал.
– …Такую красавицу, да под замок? – возмутился Сашка из зала, уже шагающий к ним, в кабинет, через покойницкую. – Да ты что, Цахилганов? Ты только погляди, какая тёлка!
488
Прозектор сдёрнул простыню с гордостью. Обнажённая длинная покойница,
впрочем – низкозадая,
лежала с неудобно раскинутыми застывшими руками. На губах её остались следы тёмной помады. И чёрные ухоженные волосы свисали с одной стороны стола тяжёлой траурной волной.
Скрипичный ключ. Маленькая голова, узкие плечи, широкие бёдра. И тонкие, совсем уж тонкие, тесно сдвинутые ноги. Женщина-скрипичный ключ.
Покойница будто подглядывает из-под густых ресниц с осыпавшейся тушью. И кажется, что подглазья её припорошены угольной пылью…
– Много кровушки сбросила красавица: я же говорил – чистый фарфор!.. – любовался Сашка. – А мускулатура хорошая. Рельефная. Чудо!.. С чёрными ноготками на тот свет отправилась. Перед смертью покрасила. Готовилась, к выходу…
– к – выходу – из – жизни.
489
К покойнице подошёл Барыбин и осматривал теперь её, склонившись.
– Так я и думал: щитовидка увеличена, – сказал реаниматор. – Повышенная возбудимость. Обидчивость, трагическое мироощущенье…
– Именно! Не справилась с собою барышня. Говорил я тебе, Цахилганов? Тут – он самый: симптоматический психоз! – оживлённо кричал прозектор от стола. – Голодная щитовидка! Чем ногти красить, помазала бы запястья йодом, и повеселела бы. Кромсать бы их уже не пришлось.
– Пожалуй, – неохотно признал Барыбин Сашкину правоту.
– Жива осталась бы и душу сберегла – запросто!
Было видно, что это давний их спор,
– оживляющего – и – рассекающего —
потому что Барыбин от последних Сашкиных слов занервничал.
– Жить ей надо было замкнуто, – проворчал реаниматор. – И причащаться почаще, с таким тиреотоксикозом. Не разматывать себе нервную систему – дискотеками, тяжёлым роком, мечтательностью, увлеченьями и прочими усугубляющими факторами. Отгородилась бы от людей понадёжней – жила бы до восьмидесяти лет. Не базедова же болезнь у неё…
Но прозектор с ним не соглашался.
– Причащайся не причащайся, а симптоматическую тоску и душевные надрывы куда ты денешь? Ну, прибилась бы она к церкви! И юродивой бы стала! Без должного леченья, – рассуждал Сашка возле стола. – Наследственный фактор, коллега! Его не замолишь…
Цахилганов же впал в молчанье —
душа не откликалась на слова, ум бездействовал.
– Откуда ты знаешь, что именно её извне к самоубийству подтолкнуло? – недовольствовал Барыбин, направляясь в кабинет. – Нечисть насела, а Бог не спас. Значит, не прибегла к Его помощи… Сама ли не захотела, или родительскими грехами путь к Богу был ей перекрыт, кто знает… Ты, Саша, всё к симптоматике сводишь. Не умно. Совсем не умно.