Текст книги "5/4 накануне тишины (СИ)"
Автор книги: Вера Галактионова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 27 страниц)
– в котором – не – уцелеть – не – спастись – из – которого – не – выплыть – ни – в – каком – ковчеге – потому – что – ковчега – на – этот – раз – кажется – не – припасено.
90
Он вспомнил некстати об омертвевших своих клетках – да, о дохлых своих гаметах, вырабатываемых организмом, но не способных к оплодотворенью Горюновой и прочих –
что никак не сказывалось, не сказывалось, не сказывалось на его отношениях с женщинами —
и вдруг, впервые в жизни, почувствовал резкое желанье избавиться от женщины
немедленно.
– Тебе пора домой. Твоя свекровь угорела там сидеть с твоими двумя сопливыми детьми, – нарочно зевнув, напомнил он ей вдруг. – С твоими несчастными двойняшками, пока ты развлекаешься. Ты же сама говорила, что у них оэрзэ. Да и муж твой, метеоролог, уже целых четыре часа не предсказывал тебе погоду. Может, спустишься всё же на первый этаж, в свою супружескую двухкомнатную квартирку?.. Танцуешь тут без толку, как заводная кукла. Я бы очень советовал тебе уйти сейчас же.
– Отчего это?!
– Да оттого.
– Как?! А зачем же я тогда приходила? – запротестовала она, деловито поправляя в одежде нечто синтетическо-кружевное, сползшее с ключицы, – Тебе что – совсем не в кайф, что ли, дядька?.. А почему ты не побреешь бороду под щетину? Под трёхдневную щетину? Слушай! Тебе пафосно будет… Ага! Ты скрываешь под густой бородой раздвоенный подбородок? – теребила она его и подёргивала. – Зачем ты скрываешь свой раздвоенный подбородок? От кого? Зачем?
Раздвоенный – зачем?..
Снова замахав ногами в розовых чулках, она, танцуя, сбила с низкого стола пустую коньячную бутылку – и та прокатилась по полу, громыхая стеклянно всё тише, тише, тише.
– Ну, зачем ты его скрываешь? Раздвоенный?
91
Ленясь отвечать, он только пожимал плечами.
– Закомплексованый ты, что ли? Ффу!..Сын энкавэдэшника! – разоблачительно ткнув в него лакированным розовым ноготком, обозлилась тогда Горюнова. – Фу! Фу! Фу!
И села, собравшись, кажется, ещё здесь, у него на коленях, и порыдать нетрезво, выжидая,
когда он начнёт её утешать —
и – вот – тогда-то – произойдёт – то – за – чем – она – сюда – собственно – и – примчалась – вверх – по – ступеням – на – своих – копытах – недопудрив – розового – длинного – свежего – носа – по – первому – же – зову —
великодушно.
Цахилганов потянулся до неприличия откровенно. И Горюнова вмиг поняла, что сцены утешения не будет.
– …Это у вас наследственное, – сухо заметила она, резиново напрягаясь. – У детей кагэбэшников.
– У кого?
– У детей!
Цахилганов смолчал.
– Я тебе как психолог говорю, и как социолог, – не унялась она и презрительно сощурилась. – У меня, между прочим, готова кандидатская по элите советского периода… Я бы ещё в прошлом году защитилась. Если бы не дети.
92
– …Ну и что же такое, наследственное, у нас – детей? – обернулся он всё же к Горюновой.
– Ну-у – психологический банальный приёмчик такой: сначала – расположить к себе. А потом – резко – по морде! – раздосадованная и оттого совсем уже некрасивая, она гневно дышала ему в глаза. – Это у вас – наследственно-про-фесси-ональное!
– Как-как? Професси..? – удивился он с непосредственностью дебила.
– …ональное! – подсказала она по-учительски прилежно.
– У нас?! Ты что-то путаешь, крошка. Хотя, был среди нас когда-то один… Да, Митька Рудый…
Мусоропровод всё же отозвался в нём и подыграл магазинной сигнализации самую малость.
Горюнова моргала. Она в толк не могла взять, о чём это говорит Цахилганов.
– …Расположить – а потом ударить! – повторила она на всякий случай: для ясности. – Хлестнуть. Резко.
– Если мой отец, энкавэдэшник, кого и хлестал, то – меня. В частности, за детские пьянки, – холодно заметил он, отстраняясь: от близкого её дыханья пересыхали глаза. – А ещё – за патлы, чтоб ты знала.
И – за – то – что – в – восьмом – классе – юный – Цахилганов – обкурился – анашой.
Он согнал нарядную надувшуюся Горюнову с колен
– и ему стало спокойней.
Он хотел быть в своём прошлом
– без неё.
Цахилганов сменил запись
– включил снова Вечнозелёную.
93
Откинувшись к спинке кресла, он опустил веки,
чтобы не видеть её нахальной молодости
и глупого животного временного здоровья,
принимаемого ею, должно быть, за вечное.
– …Мой отец, энкавэдэшник, как ты изволила выразиться, хлестал меня офицерским ремнём! – с удовольствием припомнил Цахилганов только для самого себя.
И усмехнулся, забавляясь:
– А это было не так уж и больно! Хотя все думали, что страшнее наказанья для меня, долбодуя, нет на свете…
Зато когда слабенькая, сердобольная бабулька хлестала его, походя, в сердцах, резиновой своей авоськой – м!м!м!!! – вот что как раз и было больней всего на свете,
– но – об – этом – в – доме – так – никто – и – не – догадался…
Да. Его очкастая дальнозоркая бабуля в кривых нитяных чулках добросовестно исполосовала,
исхлестала вкривь и вкось,
доблестно излупила
своими резиновыми сетчатыми авоськами —
красными, синими, зелёными —
всё его беспутное детство
и даже не менее беспутную юность!..
– Кто тебя, собаку, портьфейном поил до двух часов ночи?
– Не знаю я никаких поильцев собак.
– Ну, дождёшься ты у меня. Вот скажу отцу – он тебя ремнём выдерет, гуляку!
…И как только он вытерпел эту школу мужества? Бабкину школу мужества на дому?
Однако авоськи бодрили. Ум, норовивший сосредоточиться целиком в области чрезмерно подвижных юных чресел, они взбивали
и довольно быстро гнали вверх,
к голове.
На краткое, впрочем, время.
И всё же – Цахилганов благодарен… Благодарен бабуле за добросовестный чистейший резиновый посвист
на фоне сдавленного, собственного, подросткового воя!
94
– …А ведь я всегда, при том при всём, очень хорошо учился, Горюнова! – вздохнул он. – Не в пример твоему мужу. Если судить по прогнозам погоды, учился он прямо-таки скверно… Ты ещё здесь? Отправляйся. Там дети без тебя, своей беспутной мамы, сильно плачут —
и – жалобно – стонут – быть – может…
(Фортепианное соло без сигнализации).
– Им же лучше – сидеть с порядочной свекровью, а не со мной, такой скверной! Такой аморальной! – настойчиво кокетничала Горюнова.
– Как-как? – тупо удивился Цахилганов. – Ам…?
– …оральной! – быстро подсказала Горюнова.
Цахилганов неодобрительно покачал головой.
Он не любил, когда женщины пробуждали в нём нижайший цинизм, и злился оттого на них, а не на себя.
– Это – так педагогично, так даль-но-видно, – не слышала и не понимала она его ленивой, тяжёлой и пошлой забавы. – Держать детей подальше от нынешних матерей. Очень дальновидно.
– Хм… Даль, но – видно… Уже – лучше. Немного лучше, Горюнова! – одобрил Цахилганов, грубо хлопнув её по плечу.
– А я лучше, так и быть, здесь протрезвею! Чтоб меня из семьи не выгнали! – голос её, шершавый и яркий, как только что треснувший арбуз, от большого количества коньяка обрёл ещё и сочную крепость крюшона. – Поживу несколько часов кряду в твоей наследственной роскошной кагэбэшной квартире! Как будто я не исследовательница пороков номенклатуры, а самая настоящая, привилегированная сноха душителя демократических свобод! Вживусь тут, у тебя, в образ. А вдруг мне понравится?
– Ого! Ну, ты, чувиха, размечталась!
95
Горюнова раскинулась на подушках, как после парилки, весело подрыгала розовыми ногами —
и расстегнула сразу две верхних пуговицы платья,
одним рывком,
она делала вид, что блаженствует.
– Да, да! Ведь если меня, пьяную, выгонят сейчас из семьи, – кокетливо угрожала она, – мне придётся поселиться у тебя, дядька! Вот к этому я сейчас и попривыкаю. А ты – к этому готов? Будь готов! – запустила она в него подушкой, потом – другой. – Будь!.. Будешь? Будешь всегда готов? Или нет? Отвечай!
– Помолчи хотя бы минуту, – поморщился Цахилганов, уклоняясь. – Иначе я окончательно решу, что училась ты не на душеведа, а на душегуба. Ты мне мешаешь сейчас. Помолчи…
Крутилась бы, и вертелась, и купалась бы ты
в звуковых волнах,
без слов, Горюнова!
И не выводила бы ты лучше Цахилганова из его обжитого, немного печального усложнённого симфоджаза —
музыкального продукта приятной духовной дезориентации.
Но Горюнова перебила все его мысли —
три дня назад.
– А у тебя есть «рак»? «Рок-анти-коммунистический»? Я хочу слушать «рак». Немедленно. Ты поставишь?.. Поставь! Кому сказано?!
96
Горюнова кинулась на него, будто бешеная, и принялась стискивать шею Цахилганова с неимоверной силой, обеими руками.
– А ты был в Америке? – душила она его остервенело. – Или во Франции? А?
– Был. На всех этих кладбищах духа – был, – кашлял он. – Отпусти…
– А меня ты возьмёшь туда с собой? На кладбища? – спрашивала она.
И звук её поцелуев был таков, как если бы с цахилгановской шеи отрывали затем присосавшиеся медицинские банки.
– Никуда и никогда, – сипел он.
– А вот если с тобой? А если с тобой я поступлю так, как твой коммунистический чекистский папашка – со свободой? – она придушила его не на шутку, с новой силой. – А?.. Ну, что тогда, дядька?
Мрачный Цахилганов посопротивлялся немного. Он отбивался и вырывался из её упрямых розовых рук, пережимающих насмерть адамово яблоко.
– Да что вам свобода – Дездемона, что ли? – натужно хрипел он.
А – что – пожалуй – удавит – он – её – всё – же – англо – американскую – белокурую – свободу – как – Дездемону – успешно – удавит – в конце – концов – чёрный – мавр – то – есть – негр – со – своими – джазовыми – избыточными – биоритмами – некий – The – Suffering – Negro – и – поделом – быть – может – и – всё – быть – может – предвосхитил – и – предрёк – иносказательно – для – всех – западных – белых – этот – некто – Шекспир – из – совсем – совсем – никчёмных – англичан – не – умеющих – даже – подковывать – блох – в – отличие – от – русских…
– Уйди прочь, Горюнова!
97
Наконец он перехватил цепкие розовые руки этой халды у себя на горле, разжал их и, не выпуская, повалил Горюнову на диван —
грубо, зло, непристойно.
– В рот можешь? – спросил он.
– Ну… – опешила она, стихая глубокомысленно и немного трезвея. – Как сказать… Могу, наверно.
– Так наверно или точно?
– …Наверно.
– А что, метеорологи в рот не…?
Она влепила ему пощёчину – он расхохотался вяло, без веселья. И она ударила его ещё раз.
– Фильтруй базар, дядька! Пошляк!.. Вы все, из того поколенья, умудрились превратиться в злобных сатиров? Да? – она быстро одевалась, закрываясь от него, и дрожала. – Все, да? Пробренчали, проплясали, разбазарили всё? А теперь злобствуете? Никакие вы не аристократы! Вы – пошлые денежные мешки! Ублюдки. Ублюдки! – орала она, не вытирая пьяных слёз. – Трамвайные хамы!
– А чего бы нам злобствовать? – рассмеялся Цахилганов.
Чего бы им злобствовать,
если их маленькие, одноклеточные свободы
давно разбушевались,
и сокрушили первичные границы,
и выросли до клетки целой страны,
и разнесли даже её?
Если их спекулятивные свободы узаконились повсюду и стали называться предпринимательством? И если даже страною правят их собственные спекулятивные правители?
Если его фирма «Чак» приносит Цахилганову деньги в зубах не за хрен собачий – за нелицензионную порнуху?
Ну, Горюнова – смешная, однако!..
Правда, и половые клетки накрылись отчего-то…
98
Цахилганов сразу ушёл на кухню, даже не спросив, откуда у неё такой богатый опыт по части ублюдков,
чтобы обобщать.
Да вашему, молодому, поколению хочется того же самого, только вот уже нечего вам – проплясывать и разбазаривать. Опоздали вы с этим, госпожа Горюнова,
преподавательница социальной психологии
в педагогическом институте,
занимающаяся проблемой элиты
в советском обществе!
Свободничайте задарма.
Им – свобода принесла изрядный навар при дележе застоя. Этим, последующим, она не способна принести ни-че-го.
Свобода – не плодоносит, Горюнова! Свобода только расточает плоды несвободы. И валится с ног, истощённая, изъевшая саму себя,
– и – молит – молит – правителей – о – новой – несвободе – чтобы – не – подохнуть – ей – свободе – с – голода – насовсем…
– Свобода на наших просторах – это больша-а-я безответственность, и только! – недобро усмехаясь, Цахилганов приводил себя в порядок.
Куда штатовской, отрегулированной на самые малые обороты, свободке – до нашей,
– умывался – он – под – кухонным – краном.
В Штатах – это только свобода самоубийственного саморастленья, и всё,
– он – поискал – полотенце —
а большо-о-ой – нету там. В одну сторону направленная свобода: разрушай себя – а не государство…
– но – не – нашёл – и – вытирался – теперь – носовым – платком.
Свобода, крикливая и пёстрая, величиной с пивную жестяную банку, усмехался Цахилганов. Дозированная синтетическая свобода, какую им изготовят и какую нальют, они, там, на Западе, послушно посасывают и глотают на досуге, почёсывая пухлые животы. А наша свобода не знает границ,
– уж – наша – свобода – похоже – разнесёт – этот – весь – мир – во – всём – мире – вдребезги – в – клочья – в – лоскуты —
уф-ф-ф…
99
– Вот когда-нибудь! Твою дочь!..
В дверях кухни стояла косматая, бордовая от злости Горюнова в криво накинутом дешёвом пальто —
о – это – жёлтое – поблёскивающее – синтетикой – пальтецо – преподавательницы – вуза – жалкое – как – будушая – её – пенсия!
– …Когда-нибудь твою дочь! Унизят! Точно так же!..
Она гневно рубила воздух ладонью, с плеча, и плакала, кривясь:
– Запомни же, ублюдок! Запомни хорошенько! С вашими дочерьми! Поступают потом! Точно так же! Как поступаете с женщинами – вы! Вы! Вот!
– Что ты сказала? – побледнел и перешёл на шёпот Цахилганов. – Что ты сказала сейчас про мою дочь, сучара?
У Горюновой хватило ума выскочить в коридор.
– …Знай! Хорошо знай это! С вашими драгоценными доченьками поступают потом точно так же! Это закон, дядька! – мстительно хрипела она с порога – мстительно, беспомощно, пьяно. – Закон!.. Так бывает всегда! Всегда! Со всеми вашими..
Входной дверью Горюнова, взвизгнув напоследок по-щенячьи, шандарахнула так, что выпал, должно быть, сверху изрядный кусок штукатурки, и, судя по стуку – не один. Потом осыпались куски помельче.
Мельче… Ещё мельче… Прошелестела пыль, пыль.
Пыль – на пороге его дома…
Земля… Тлен…
Прах…
Подвижная, растревоженная много десятилетий назад, земля Карагана… Вечно осыпающаяся, кочующая земля Карагана,
всё погребающая —
и не находящая успокоенья…
100
В тот самый вечер Цахилганов пришёл в себя не скоро,
– вот – халда – бешеная – чума – однако – каков – огонь…
Наконец он огляделся – и старательно переставил помытую Горюновой посуду так, как ставила её на кухонной полке Любовь.
Реаниматор Барыбин сказал, что они обокрали поколение своих же детей… Обокрали во всех смыслах! В каких это – во всех?.. Да его Степанида – его, его, его! – будет наследницей кучи баксов! В отличие от прыщавого, глупого Боречки Барыбина. А бедной низкооплачиваемой Горюновой весь век, до гробовой доски, румяниться таиландскими грубыми румянами, каких бы учёных степеней она не достигла!..
Сначала – его большая фаянсовая кружка с блюдцем, расписанным золотыми желудями.
Ба! Да уж не к тому ли подарили ему эту кружку и блюдце патологоанатом Сашка и реаниматор Барыбин? С желудями. Мол, свинья ты, свинья!..
Рядом – Любина чашка в безмятежных блестящих васильках. Потом – Стешина, ещё детская, с весёлыми зайцами по зелёному полю, на котором алеют, алеют до сих пор наивные крапины лесной земляники.
Но – Степанида – уже – не – крошка – а – жёсткая – изящная – красотка – да – гибкая – звероватая – маленькая – баба – с – белоснежными – воротничками – и – только – белейшими – блузами – гладко – причёсанная – скромница – этакий – опрятный – ласковый – котёнок – умеющий – мгновенно – превращаться – в – разъярённую – пантеру – с – ледяным – точным – взглядом…
Мало того, что стала носить грубейшие бутсы, так ещё и уехала из дома с каким-то крутым: с этим… Со своим Кренделем.
С тридцатипятилетним тонкогубым сосредоточенным роботом —
безмолвным – делателем – денег – для – свержения – режима.
С Ромом, видите ли…
– Шлюха. Моя дочь – шлюха.
А её детская чашка та же, с земляничками…
101
Тепло из палаты выдувало ощутимо. И лишь запах лекарств никуда не девался,
он только становился холоднее —
запах, сопряжённый с уходом человека из жизни, но не надо об этом, не надо.
Разогреться что ли?
Разминая ноги, Цахилганов принялся делать что-то вроде зарядки.
– Опять… – сказала Любовь и отвернулась.
Зелёной краски, должно быть, не хватило при последнем больничном ремонте. В изголовье реанимационной кровати стена докрашивалась охрой
и являла над подушкой
неожиданный коричневый полукруг-полунимб.
Цахилганов наскоро помотал руками во все стороны над белым её платком, отгоняя Любино виденье.
– Ну, как теперь? – спросил он Любовь.
И долго смотрел потом на её припухшие веки, на тонкий нос в едва заметных веснушках – их всего пять.
Нет, семь…
Люба дышала слабо и ровно.
– Пока ещё нет ничего страшного, – сказал про Любу Внешний. – При её диагнозе это может продолжаться долго. Ты знаешь.
– Где ты был всё это время? – обрадовался ему-себе Цахилганов. – А ведь мы с тобой сущий пустяк не договорили… О чём, бишь, мы толковали?
Он прилёг на кушетку, кутаясь в больничный халат – серый, в оранжевых обезьянках, дрыгающихся на лианах и болтающихся на своих хвостах.
Судя по степени изношенности, его таскала на своих больных и здоровых туловищах не одна сотня людей.
– О чём? Да всё о том же: о социалистическом рае. Построенном преступной ценою. О саморазрушительности блага, созданного путём зла, – холодно ответствовал Внешний.
102
Цахилганов подумал – и покивал себе, другому.
– Всё правильно. Чтобы создать для кого-то рай на земле, необходимо прежде создать ад для других. Ад для других!.. Любой рай на земле создаётся ценою ада, в который одни насильно вгоняют других… У нас, в социалистическом раю, сияло Солнце, добытое сброшенными в ад при жизни… Солнце грело так горячо, что мы, молодые…
замёрзли – до – смерти.
SOS. Так получилось помимо нашей воли. SOS. Мы ли виноваты, что в итоге на нас не действуют тонкие раздражители, а действуют лишь самые грубые, животные, примитивные?
Атрофией тонких чувств мы расплатились за насильственные действия отцов-братоубийц, и вот Любовь умирает…
Внешний не возражал, а продолжил в той самой тональности, которую задал только что сам Цахилганов:
– …Но адский труд невинно убиенных вливался ярким электрическим светом в твои глаза и пронизывал весёлую в наглости – и наглую в веселии – твою душу. Но ад, незаметно и вкрадчиво, вливался в неё – и порабощал. И увечил. И дробил. И размывал. И вот теперь содрана с души твоей спасительная оболочка.
И миры иных измерений хлынули в неё
жестоко и нещадно.
103
– …Но прежде что-то случилось с клеткой, продлевающей род, – пробормотал Цахилганов озадаченно. – Впрочем, у меня есть Степанида.
– Целящаяся в тебя…
– Каждому своё, – отмахнулся Цахилганов. – Каждому своё. Пускай себе целится. Чем бы дитя не тешилось. Давай о чём-нибудь другом. Только не надо опять про…
– Да. Скоро летучая пыль Карагана снова взовьётся над степью, – стыло улыбался ему Внешний из больничного зеркала, вмазанного в стену.
Нет, это повторяется и повторяется какая-то изощрённая пытка советской историей —
я – вязну – вязну – в – навязчивых – мыслях – я – загнан – ими – словно – Актеон – своими – же – псами.
– Уймитесь вы, мысли-псы!.. Ну, зачем ты, навязчивый мой собеседник, мучаешь меня, заставляя смотреть в прошлое, на замученных здесь людей? Я-то тут при чём?!! Не занимался я – лично – никакими репрессиями. Уничтожение русских, хохлов, казахов осуществлялось по плану иудея Троцкого! Потом эта машина пошла уничтожать и тех, кто её изобрёл… И мой русский отец выполнял приказы, только – приказы, точно так же, как иудеи в погонах позже стали выполнять приказы, уничтожая в лагерях своих же –
ещё один народ, подхвативший на просторах России вирус национального самоистребленья и наивно полагающий, будто справился с болезнью, утопив её в роскоши.
И хохлы в погонах уничтожали хохлов, русских, евреев. И татары – татар. Почему же – я, отчего – я, должен размышлять на эти темы бесконечно? Не понимаю! Нет.
– Потому, что умирает любовь.
– Да, Люба, она… очень слаба.
104
Цахилганов вдруг устал от собственного сопротивленья, и теперь разглядывал русское прошлое обречённо и почти смиренно.
Обледеневшие жертвы коллективизации лежат нетленными мощами, в ряд, под шпалами железнодорожных веток, идущих от Карагана в разные стороны.
Там брат твой, Каин?
Измождённых строителей железных дорог социализма, которые падали здесь, в степи, замертво – от истощения и вьюг, укладывали в насыпь. Их трупы служили наполнителями грунта. Трупы сберегали тем самым энергию, а значит – немного продлевали жизнь остальным заключённым с тачками.
Каждый заледеневший покойник, уложенный под шпалы, это – на одну тачку земли меньше. И не надо отвлекать изнурённых людей на рытье отдельных могил. Простая арифметика.
Они, нетленные мощи социализма, лежат ныне в ряд многими сотнями километров,
и не оттаивают под грунтом летом,
когда вздымается чёрная пыль Карагана.
Вспотевший от верхнего тепла лёд снова подёргивается холодом, идущим из окоченевших навечно трупов. И испарина вновь превращается в лёд – испарина сцепляется новым льдом.
Здесь, в степной земле, наблюдается странный эффект вечной мерзлоты, не тающей под летними жаркими лучами.
105
…Ледяные люди под шпалами лежат, как живые. И будут лежать там, как живые, в утрамбованном грунте – вечно. Такой лёд не тает никогда.
Но весёлые живущие люди,
едущие поверху, в вагонах,
и не помнящие о них,
становятся мертвее них, не замечая того:
они теряют тонкие свои ощущенья, охладевая душой,
ибо нельзя безнаказанно русским ездить по таким путям —
по – дорогам – из – русских – мертвецов —
по трассам лагерного коммунизма Троцкого!
Эти ледяные пути ведут Россию в ничто, в никуда, в низачем. И вот это ничто-никуда-низачем наступило…
– Мы въехали по этим дорогам в период психических мутаций, которые неизвестно чем завершатся… Вот что вы, наши отцы, сделали с нашими душами, – понимал теперь Цахилганов, видя перед собой покойного Константина Константиныча Цахилганова —
и ничего не чувствуя при этом.
Он просто отмечал, да и всё:
– Вот как ваши действия отражались затем на состоянии наших душ, леденеющих под вашим искусственным солнцем рукотворного рая…
– Лучше подумай, что вы сделали с душами ваших детей, – буднично и слабо ответствовал тот из небытия.
– Я? Мы?… Не знаю, отец. Я знаю только, что сделал со мной ты. Со степью, с людьми,
а значит – со мной.
106
И недовольно заворочался вдруг, забрюзжал невидимый Патрикеич:
– Ну – заладили! Степь да степь… И всё-то у вас ОГПУ виновато! Извините, конечно, за компанию! Зато какой-никакой, вредный ли – полезный, а порядок был. Не нами те решенья принимались, и никто нас про то не спрашивал. А приставлены мы были с батюшкой твоим – для порядка! Его и обеспечивали. Чтоб крепче становилась клетка государства! Чтоб, значит, не размывало ничего. Не разносило… Ууууу – порядок был! А остальное-то – не нашего ума дело считалось,
– та – хороша – тяпка – которая – остра – и – какие – могут – быть – вопросы – к – тяпке – безмозглой – калёно – железо…
– Что ж, Патрикеич! Поработал ты, селекционер, против нашего народа под руководством иноверной верхушки – придётся, придётся тебе, видно, потрудиться ещё, если не наработался ты как следует. Теперь уж – для международного порядка, – вяло ёрничал Цахилганов, глядя в больничный потолок. – Под штатовским флагом станешь ли работать так же прилежно?
– А что ж не поработать, когда своего хозяина у нас вечно нету? – едко поддел Цахилганова Дула Патрикеич. – Хозяин должен быть хоть какой, если сами, передравшись, в хозяева друг дружку не пускаем из века в век. И вы вот хозяевами-то стать не сумели… Распоряженья кто будет нам отдавать, калёно железо?! Мы ведь люди служивые, происхожденьем – из лакеев, мы за режимы не отвечаем… Умники, едрёна вошь. Вы от нас какую державу получили? И куда вы её могущество дели? Плясуны.
– Причём тут плясуны? На себя обернитесь. Выстроили рай на людской беде и гордитесь, – дразнил Дулу Цахилганов. – Конечно, не должен он был выстоять – на невинной крови возведённый, потому и полетел ко всем штатам,
– считай – в – преисподнюю…
– Поглядим ещё. Долетит ли! И куда тебя, такого святого судию, занесёт – тоже поглядим. Наворопятил-то сам – вон сколько: размотать в обратную сторону никак не можешь, – не верил в мыслительные способности Цахилганова старичище.
И огорчался дальше:
– А уж какой рай мы построили… Сам-то я видал его, что ли, рай? А? Я им пользовался, что ли? В лагерях-то всю жизнь проведши? Пожизненно – в лагерях, калёно железо, бессрочно!.. А вот тебе – грех меня порочить. Потому как пользовался раем – ты!
Во все тяжкие пользовался, конечно…
– Вон кто, оказывается, жертва у нас: Дула Патрикеич! – всё донимал старика Цахилганов. – Сколько тысяч людей ни за что в эту землю уложил, а – жертва!..
Однако старик исчез напрочь,
должно быть – от большой сердечной обиды.
И лишь обрывки его слов ещё носились в палате, угасая не сразу:
– А как же «Ослябя»?… Одну-то единственную лабораторию кто втайне под землёй сохранил? Целиком – для настоящего времени? Не знаешь, сынок? Вот то-то и оно.
Уж так мы её сохранили,
что и передать некому…
107
– Люба, не обращай ты внимания на Дулу, – попросил Цахилганов жену – и усмехнулся, вставая. – Старик начинал свою службу на севере. Когда-то, военным юношей, он жил некоторое время среди самоедов, и многому от них научился. А теперь прививает те же самые навыки мне… Люба, может, тебе нужно чего? Ты кивнула бы как-нибудь, я пойму.
– Он опять сказал «нет», – вдруг послушно откликнулась Любовь. – «Нет, – сказал Дух святый, – Я не сойду»…
– А почему? Почему? – терпеливо допытывался Цахилганов, склоняясь над ней. – Ты спросила?
Любовь молчала, слабо перебирая пальцами.
Она была далеко, в беспамятстве.
– …Н-да, – то ли восхитился, то ли закручинился Цахилганов. – Чем лучше жена, тем меньше её замечаешь…
И как это люди живут с яркими жёнами, изо дня в день? Должно быть, лишь на грани истерики. Как в комнате, оклеенной цветастыми красными обоями, должно быть.
– Спи, Люба.
Цахилганов вновь отправился к окну.
Заплаканная дневная степь поблёскивала проплешинами голой глины. Земное пространство зябло оттого, что ватное одеяло облаков было слишком, слишком высоко. Весь снег поднялся в небо по весне, и теперь не вернуть его оттуда до самой зимы, из долгого небесного кочевья. Тепло же солнечное, горячее всё не наступало, всё не пробивалось из выси, и привыкать к нему пока не требовалось. Оставалось только терпеливо зябнуть —
голой почве и беспомощному человеку.
В промежуточных состояниях природы люди думают много и бесплодно, раскачиваясь в некой мыслительной неопределённости, похожей на парение.
108
Ветер мотал редкие кусты караганника, гнул их к влажной земле.
– Каинова печать – это когда человек убегает от себя; убегает вечно но тщетно, – кивал, бормоча, Цахилганов. – Он только выскакивает из себя порою, и – снова видит то, что не хочет видеть.
Да, да, молчал, соглашаясь с самим собой, он… Зарастали по вёснам железнодорожные свежие насыпи, и старые, отработанные, завалившиеся шахты с высокими отвалами пустой породы. Но из просевшей, подрытой, унылой этой, похоронной земли выбивался, лез к небесному Солнцу странный кустарник!..
Редкий кустарник, невзрачный кустарник, страшный кустарник пил соки этой безымянно-могильной выпотрошенной земли —
и тянулся к настоящему, далёкому животворному Солнцу. Только вот сок в этих стеблях и листьях был траурным.
Он был чёрен. Чёрен!
Чёрен!!!
Навязчивые – состоянья – как – же – с – ними – справляются – опытные – психи?
Цахилганов закрывал глаза, прижимая ладонями веки, но только чёрные кусты топорщились во мраке перед ним, не глядящим. Караганник! Кругом вырастал сорный тёмный редкий караганник —
над теми, чьи силы и судьбы и чувства и удивительные познанья о мире бесследно сгорели в подземных каменных лавах… Сгорели дочерна…
«Кара-кан» – «чёрная кровь»… Запекшаяся неволничья кровь прорастала, лезла из этой земли
на волю.
Сквозь десятилетья.
109
Говорят, что выработанная площадь под землёю Карагана равна Москве – так широко разошлись, разветвились штреки многочисленных шахт, перетекающих иногда одна – в другую… Легко, конечно, представить, что среди множества заброшенных там и сям шахтных стволов дремлет где-нибудь, в глубине,
в кромешной тьме,
некая лаборатория
с особо секретными установками.
Для чего-то ведь именно здесь держали всех этих, уже – навеки безымянных, геохимиков и биокосмиков? Гелиобиологов и биофизиков? Для чего?
Но кругом теперь – один немой, сорный караганник, колеблемый степными ветрами. Кустарник, стебли которого тянут из земли почерневшую чью-то кровь – и возносят её каждым летом к Солнцу живому.
Кустарник-проводник.
Вдруг Внешний Цахилганов удивился:
– Да что это с тобой, неверный сын старого чекиста?! Блудный сын Главного чекиста Карагана? Тебя же никогда это особо не занимало,
– то – что – не – способно – было – доставить – тебе – удовольствия —
отчего ж ты так неспокоен теперь?
110
Цахилганов, расхаживая, подумал про Любу, про своё внезапно обнаружившееся бесплодие – и снова потёр глаза, будто в них попала колючая, режущая пыль, от которой он никак не мог избавиться.
– Как сказал Василий Тёмный ослепившему его Шемяке? – грустно спросил он зеркальное своё отраженье, пытаясь проморгаться. – Припомнить бы. «Ты дал мне средство к покаянию». Да, так… Наказанием, посланным свыше, закрывается зрение бытовое, обыденное. Но за то, и вместо того, открывается зрение иное,
– тогда – только – обретает – человек – способность – к – созерцанию – вечного.
Однако Внешний почему-то смиренного этого признания не принял. И даже рассмеялся —
суховато, дробно, неприятно:
– Ох, ты куда махнул! Сразу – в пылающие далёкие звёздные миры! Устремился – из реанимации – прямёхонько – в родство с огненными серафимами и херувимами. А грехи с себя на земле сбросил и целиком их, значит, внизу оставил самочинно… Исправить – тут – тебе ничего не хочется? Чтобы мысленный взор очистился до нужной тебе ясности?
– Легко сказать… – уныло ответствовал Цахилганов. – Для этого надо самому меняться. Ты думаешь, простое это дело – меняться, когда ты уж весь заматерел и окостенел?
Топот и крик в коридоре вернули его к реальности,
– там – снова – ловили – старуху – сбегавшую – от – обезболивания – к – очистительному – страданью.
Однако свежая попытка избавить потомков от кары, во всех последующих поколеньях, опять потерпела неудачу: щуплую больную, надрывающуюся в крике и слезах,
уже волокли обратно, уговаривая –