Текст книги "5/4 накануне тишины (СИ)"
Автор книги: Вера Галактионова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 27 страниц)
сейчас – выпьем – брома – а – тапочки – где – потеряли – не – дрыгайтесь – бабушка – вы – доктору – зубы – выбьете – пяткой – да – что – это – такое!
– Заколебала всех старуха.
Общенациональный психоз…
111
Вдруг Цахилганов обнаружил через время, что, нервничая, он отковыривает ногтем синий пластилин из оконной щели – и тут же замазывает им щель снова. Он туго приминал подушечками пальцев податливые колбаски,
– добровольно – оставляя – отпечатки – пальцев – словно – благоразумный – преступник.
– Я вижу, как на глазах старится моё отраженье в стекле, – пожаловался он себе, не прерывая занятия. – Я плох нынче…
Плох… Лох… Ох… Ох-хо-хо…
– Зато тебе очень хорошо сиделось в Митькином кабинете, в Москве, незадолго до твоего отъезда, – пожал плечами Внешний. – И как убедительно советовал ты этому женомужчине привести в действие простаивающий репрессивный механизм Карагана! Помнишь? Ведь ты же, ты, не кто иной, доказывал Рудому, архитектору будущего страны и мира: если демократы не придут к идее мирового лагерного капитализма, то Российский национальный порядок перемелет их в зонах Карагана, всех до единого. Превратит в чёрную лагерную пыль… Вот отчего тебе не даёт покоя эта пыль – весенняя неизбежная будущая пыль. Только не ясно тебе: кто кого перемолоть должен…
Цахилганов Степаниду, или Степанида – его. И от внутреннего согласия Цахилганова – либо на то, либо на другое – всё это теперь будто и зависит…
– Ты говорил томному Митьке Рудому: победа мирового лагерного капитализма неизбежна, и она начнёт своё триумфальное шествие – из Карагана, – горевал теперь вместе с ним Внешний. – Ты, Цахилганов – сын Цахилганова, программу эту ему предлагал. И своё участие в ней предусмотрительно определял. В программе весьма, весьма доходной! Расписывал, какие ты окажешь услуги, за хорошие деньги. Услуги по уничтожению одряхлевшей и истощённой до последнего предела, уже немногочисленной патриотической интеллигенции…
Круг готов был замкнуться – исторический круг. Но как?
112
– …Это был пьяный трёп! Предположительный. Хотя… Во мне говорил инстинкт социального самосохранения! Не просто жажда наживы, нет. Пока не уничтожили нас, должны уничтожить – мы. Разве, чисто по-человечески, это не понятно?
Я – же – не – знал – тогда – не – знал – куда – занесло – мою – Степаниду – куда – занесло – бесповоротно – мою – военизированную – тонкую – девочку – в – тяжёлых – башмаках – которой – хоть – кол – на – голове – теши…
Но Внешний был неумолим:
– Более того, ты пригласил Рудого в Караган, Цахилганов! И два месяца назад чуть было не послал машину за Патрикеичем, чтобы обсудить со стариком «все практические детали нового витка репрессий», готовясь к приезду Митьки Рудого. Потом задумался
– здесь – в – реанимации —
и отложил вдруг это дело. А Патрикеич… Тогда Дула Патрикеич стал наведываться к тебе сам. В мыслях, конечно.
– Говорю же, пьяный то был разговор в Москве! – упорствовал Цахилганов. – Фантазийный. А Патрикеич, он себе на уме. Не скоро его поймёшь…
– Отчего же ты страдаешь?
Оттого ли, что Рудый не пояляется?
Или оттого, что он вот-вот заявится?
– Просто у меня никогда не было столько пустого времени, чтобы думать, – молчал и оправдывался зачем-то Цахилганов. – Просто раньше мне не надо было находиться рядом с Любовью днями и ночами… С молчащей Любовью. Я… почему-то застрял. В реанимации.
По своей – и как будто не по своей
воле…
113
Внешний молчал.
– Барыбин не разрешает пользоваться сотовым в палате, – проговорил тогда Цахилганов себе Внешнему. – Поэтому Митька не сможет дозвониться до меня! Слышишь?.. Пока я с Любовью, я для Митьки Рудого, с этими проектами, недосягаем!.. И я теперь… Я застрял в Карагане, возле неё, здесь…
Навечно…
Я не дам Любе умереть, а выздороветь она не хочет. Ведь человек умирает тогда, когда кто-то из самых близких даёт ему мысленное разрешение,
внутреннее согласие
на эту его смерть.
Но я – не соглашаюсь. И не соглашусь! И поэтому она будет жить и жить! И я… возле неё, всегда, буду жить, здесь. И Митька меня не достанет – никогда…
– А ведь Митька обещал хорошо заплатить. За саму идею – и за дальнейшую совместную разработку идеи.
– Но я!.. Скрылся. Я спрятался возле Любы. Навечно. В реанимации. Я теперь – рядом с Любовью… Всё! Вопрос закрыт!..
Я заперт собою в клетке оживления.
И Цахилганов заплакал в бессилии —
от жалости к себе.
114
За стеной, у рыхлой кастелянши, меж тем, стали раздаваться резкие признаки жизни
– столоверченьем, что ли, там занимаются средь бела дня?
Дробный стук, от которого сотрясался пол, вскоре прервался женскими криками, натужными, торопливыми:
– Давай, давай! На меня.
– Зачем? Мужиков, что ли, у нас нет?
– Их тут днём с огнём не найдёшь.
– Иди! Позови любого, хоть копшивенького… Да вон из-за стенки, этого вызови, который сиднем там сидит, всем мешает! Пускай разомнётся.
Цахилганов насторожился и обернулся к двери, спешно отерев глаза.
Однако не прошло и двух минут, как игривый какой-то старикашка провозгласил там, в соседней комнате, весьма развязно:
– …А это мы спроста. Только сначала, девушки, признайтесь: у кого сколько любовников было.
Наступила долгая тишина. Затем пожилой женский голос спросил озадаченно:
– А разовиков считать?
И дробный стук возобновился с удвоенный силой.
– Левей! Куда вы его?! – закричала другая женщина, запыхавшись. – Он же старый! Кособочится!.. Козлы.
На этом возгласе что-то рухнуло с невероятным грохотом и треском.
– …Бельё надо было сначала снять! На кушетку, вон, положить, – принялся пенять за стеною расстроенный старичок.
– Ладно! Иди, иди! – закричали женщины одновременно. – Мы кого-нибудь помоложе позовём.
– Да если без белья – я что? – возражал старикашка, удаляясь. – Не задвинул бы, что ль? А так… Это какой же бугай справится? Ну, девчонки…
115
Любовь никак не отозвалась на перестановочный грохот в комнате кастелянши.
Недовольный тем, что ход его раздумий был прерван глупейшей суетой, Цахилганов зажал уши ладонями. Тугое биение крови зашумело в ушных раковинах подобьем морского прибоя.
Живая кровь, думал Цахилганов, она во мне и в моей Степаниде, а их кровь мертва,
она не получила продленья на земле.
«Кара-кан» – «чёрная кровь»…
Караганник – странное растенье, сок которого чёрен, чёрен, чёрен, раскачивался сидящий Цахилганов, плохо понимая себя. Вот-вот наступят тёплые дни, и скоро опять поднимется чёрная пыль.
Он боялся теперь этой предстоящей траурной пыли, будто конца света.
…Если бы он был древний грек, вооружённый увеличительным стеклом, то каждая лагерная пылинка преследовала бы его, сына полковника Цахилганова, в образе крошечной мстительной старухи с горящими факелами в руках и с кровью, капающей изо рта.
С чёрной кровью.
– Рой старух, бр-р…
Но он не грек. Он только сын многоуважаемого Константина Константиновича, у которого за плечами – кровавая коллективизация. Как отогнать эти мысли о даром пролитой крови, о караганской пыли – о летающем прахе, напрочь? Ах, да: Каинова печать, клеймо на семь последующих поколений… И много, много лет назад поднялась она,
сухая чёрная пыль социалистического Карагана,
содранная с поверхности земли белыми рабами,
– цепляющимися – за – жизнь – безуспешно…
И ему уже слышен будущий,
знакомый шум песчинок о стекло,
монотонный как вечность.
116
– …Мы с отцом сделали пылью многое – безмолвной пылью. Я раздробил свою любовь, единственную свою любовь… Я измельчил её,
и каждая последующая любовь
становилась мельче, мельче, мельче
предыдущей.
И вот со временем лишь пыль будет стучать в мои стекла. Потому что я скрылся от Москвы – навечно, здесь… Теперь – навечно… Нарочно – навечно… Мельчайшая пыль Карагана…
Пыль – прах…
– Где ты? – простонала Любовь. – Мне не видно тебя. Всё в тёмных мушках. Что за мельтешение такое, белого света не видно. Точки… Где ты?
– Здесь, навечно… Ты спишь. А я вот всё рассуждаю, сам с собой, – тёр глаза Цахилганов. – Про всякое. Наконец-то рассуждаю…
Про отца, служителя порядка,
и про себя – служителя беспорядка…
Об отцовской несвободе…
И о свободе своей…
– Она метит мне в сердце, – шелестел голос жены. – Она стала старая и очень злая.
– Мне тоже никто не может помочь, – пожаловался ей Цахилганов.
Господи, сойди в мой ад…
– Он сказал: «Нет…» – выговаривала Любовь.
117
Окно палаты смотрело на унылую бескрайнюю волю безразлично. А воля в палату не смотрела вовсе. Иссечённое недавними вьюгами и первыми, холодными, дождями, тусклое стекло плохо пропускало
свет снаружи.
Внешний глубокомысленно молчал. И молчанье это становилось почти осязаемым. Значит, кто-то ещё должен был появиться в палате вот-вот. Цахилганов почувствовал непонятный трепет души – потом вдруг позорный испуг её, и озирался теперь по сторонам. Да, сейчас появится некто. Но молчание Внешнего всё сгущалось, уплотнялось. И пространство напрягалось оттого до немыслимых, крайних своих пределов.
Солнце бушует, неистовое, разъярённое Солнце…
Цахилганов подумал, что сейчас у него пойдёт носом кровь. И либо он умрёт от неведомых этих перегрузок. Либо появится некто, прозревающий всё…
Появится оттуда, со стороны воли.
И возвестит…
Он оттолкнулся от подоконника, потому что увидел: за окном резко посветлело. И в тумане облаков, тяжёлых и серых, пробился колодец света,
достигающий самого полынного дна,
– влажного – под – низовым – течением – ветра.
Солнечныйстолб соединял небо и землю.
– Кто здесь? – вскрикнул Цахилганов, ощущая уже рядом это чужое и грозное присутствие.
– Кто? – он отступал к двери.
118
Преодолевая страх, Цахилганов поднял глаза. И обмер. От окна, твёрдо и быстро ступая, шёл непомерно высокий Старец в одежде грубой, рваной, пропылённой. Шёл Старец,
– стремительно – преодолевая – сопротивленье – современного – душного – воздуха —
похожий на пастуха.
Он задержал свой взгляд на Цахилганове, на одно лишь мгновенье – сильный… не осуждающий… видящий всё взгляд…
– мгновенье – было – долгим – как – вечность —
и Старец прошествовал мимо.
Случилось так, что Цахилганов невольно сжался – втянул голову в плечи, ощутив и запомнив эту свою постыдную трусость и мелкость…
– Миг – как век, – растерявшись, пробормотал он. – И век – как миг…
Ещё ненароком отметил он один пустяк – жёсткую верблюжью колючку, зацепившуюся за край рукава того, кто прошёл только что.
Но пространство зазвучало внятно и сокрушительно. Оно зазвучало беспощадно,
– так – доходят – раскаты – грома – после – чудовищно – сильной – молнии —
ошеломляюще гулко:
«Мучители и рабы равно пеплом станут, и возраст их разрушится. Оцеломудритеся, мучители и рабы! И промысл сотворите о спасении душ ваших…»
119
Всё стихло. И больше, как Цахилганов ни прислушивался, не прозвучало ни слова.
– …Как доходят небесные раскаты после молнии, – проговорил он тогда слабым голосом,
и оцепененье прошло…
Вдруг Цахилганову захотелось кинуться за незнакомым Старцем следом – чтобы говорить, говорить с ним. И, торопливо двинувшись, Цахилганов больно ударился о дверь, ставшую резко видимой.
– Думая о смерти, мы умираем раньше смерти! – тонко прокричал всё же ушедшему Цахилганов, потирая ушибленное плечо. – Думая о болезни, мы болеем. Думая о потере, мы теряем!.. Но, думая о юности, мы воскресаем!..
С ума сведут эти солнечные вспышки, размывающие времена и пространства…
Что-то он, Цахилганов, заигрался в рискованные игры с самим собой. Надо срочно вернуться в действительность – на опорные, испытанные точки, обеспечивающие умственное и душевное равновесье.
– Она метит мне в сердце, – проговорила Любовь. – …Птица. Опять. Снижается. Она выпускает когти…
– Что?!! – удивился он внезапно присутствию жены.
Убегая – невольно – от – её – умиранья – всё – дальше – он – так – преуспел – в – этом – что – уже – не – помнил – о – ней – иногда.
– Что?.. – потирал он лоб. – Погоди, сейчас я приду в себя. Когда ослабевают вспышки на Солнце, то оба мои полушария… Они перестают работать в напряжённом режиме. И то зрение, Люба, вот-вот заменится у меня бытовым, обыденным. Сейчас будет всё как раньше. Минуту, одну минуту…
120
В самом деле, возвращалась и восстанавливалась понемногу реальность. Колодец света за окном быстро затягивало серыми кипящими облаками… И в пустынной степи за окнами больницы стало пасмурно, как на дне океана. Пасмурно. Холодно. Тихо.
Ветер молчал, будто в обмороке, и из коридора не доносилось ни звука.
– …Отгони. Пожалуйста, – слабо просила жена. – Ты же видишь. Она кидается. Когти… Страшные. Отгони…
– Ну вот. Отогнал, – сказал он ей, как ребёнку, покорно вздыхая, и помахал над высокой реанимационной кроватью руками в который раз.
– Зачем? – шептала Любовь. – Зачем ты впустил её? Она налетает всё время… Отгони, умоляю.
– Любочка… Её уже нет. Этой настырной твари. Ты забудь про неё! Тогда она не вернётся.
– Степаниде… Степаниде не говори про меня, – просила Любовь. – Пусть она не знает. Ей много ещё страдать придётся. Девочкам много приходится страдать… от разных грубых, чужих людей. От клеветников – отвергнутых самодуров. От завистниц. Не надо про меня… Пусть – меньше… Так будет меньше… Страданья… Ей.
– Ах, Люба! Ты сто раз говорила об этом! Я всё помню. Я же обещал! Не беспокойся. Не думай ни о чём, – успокаивался Цахилганов и сам понемногу. – Тем более – о нашей с тобой девочке. Она уехала в Москву, ничего про твой диагноз не зная,
– эта – наша – девочка – сама – кому – хочешь – глаза – выцарапает – ни – за – что – ни – про – что —
будь спокойна. Уж наша девочка – не пропадёт!
– Хорошо, – говорила Любовь. – Теперь – хорошо.
121
Как же не разглядел Цахилганов в своей – в своей! – дочери зарождения этой неженской тяги к оружию? А ведь мог бы насторожиться ещё задолго до всякой Москвы!
Между одной сделкой —
со списанными автобусами из Германии,
и другой,
с покупкой хлебокомбината и быстрой его продажей,
Цахилганов окончил телефонный разговор и невзначай, на бегу, увидел Степаниду, которая скатывала половик, чтобы выбивать его на снегу, за домом.
Странное возросло у Цахилганова дитя – это юное пятнадцатилетнее существо с недовольно поджатыми губами.
– Откуда у тебя волдыри на локтях?
– Я в тире стреляла. С упора. Представляешь, чем больше вижу вокруг себя подонков, тем лучше стреляю… Это помогает снять воз-му-ще-ни-е.
– Болят? Локти?
– Зато – не душа. А локти быстро заживают. Только грубеют от стрельбы. Сильно.
И голос её – невинная свирелька – радостен и подозрительно безмятежен.
Но… Цахилганову некогда. Сорок процентов акций угольного разреза он продал английским индусам, и вот они его ждут. В далёкой, холодной степной конторе,
за двести вёрст от Карагана;
все как один – мелкие, смуглые, красивые,
все – в лохматых шапках-ушанках,
криво и быстро пошитых Василичем на дому из степных лис – корсаков, раз такое дело,
все – в бабьих толстых вязаных кофтах,
потому что иных в местном магазине нет.
И он мчится по бездорожью, сквозь вьюгу, туда, на самом надёжнейшем и любимом вездеходе – «уазе».
122
Окоченевшие индусы за длинным столом соображают, как им действовать. Усвоивший русский язык на строительстве завода в Бхилаи, их переводчик бойко поблёскивает белками глаз:
– Весь доставшийся вам от советских времён автопарк необходимо сменить! – сообщает он Цахилганову радужным, тропическим голосом. – Сдать в автомагазин Карагана и получить вместо старых несколько новых автомобилей!
– Ну, кокосы… И кто вам их тут даст? Новые? – дивится краснолицый начальник автопредприятия Василич, покручивая в руках свою, енотовую однако, шапку. – Взять-то у нас, конечно, всё могут. А вот насчёт того, чтоб выдавать… Шалишь, брат индус. Что-то не слыхал я никогда про отдачи.
Он так увлечён необычным разговором, что не матерится. И даже на приветствие Цахилганова не отвечает никак.
– Местных водителей легковых машин мы решили уволить! – бойко продолжает индус-переводчик, кутаясь в бабью цветастую кофту. – Нам их не надо, ваших водителей… Мы все за рулём – сами. Это большая экономия.
– Да как вы там водите? Ха! Водилы! – Василич чуть не сплёвывает на пол от презренья. – С автоуправлением вы рулите!.. Ну, хорошо. Сломалась, допустим, у вас машина в степи. За триста километров от Карагана. Наш водитель её починит. И все поедут дальше. А вы? Сами вы её – исправите? На морозе?
Индусы переглядываются, разговаривают по-своему, вертят головами в мохнатых шапках, туго подвязанных тесёмками на шеях, и крупно моргают.
– Мы вызовем автосервис!
– Автосервис! Да!
123
Смеётся Цахилганов, поигрывает снятыми перчатками – меховыми, лёгкими. А Василичу не до смеха.
– Ну, мать честная, – откидывается он к спинке стула. – Как дети… Какой сервис?! Откуда вы его вызовете? Из города что ли? Триста километров – это вам шутки?!.. Даже если он к вам выедет в пургу, автосервис, вы окочуритесь до тех пор на морозе. Ждать долго!..Ну, не понимают ни рожна.
Крупно сморгнув, переводчик сообщает ещё радостней, уверенней, твёрже:
– А сами оставим сломанную машину для автосервиса! Мы пересядем в другую машину и уедем!
– Слышь, – Василич кивает Цахилганову. – Машину они без пригляда оставят! В голой степи.
И кричит индусам, как глухим:
– Не увидите вы больше своей машины! Никогда! Разве что задний мост уцелеет.
Там и колёса открутят, и сиденья на хрен унесут.
– Но почему? – разноголосо галдят индусы. – Почему?
– А так. Или для дела, или для смеха! Из озорства могут. У вас же машин много… Криминальное прошлое у нас! – Василич, для пущего красноречия, обхватывает поочерёдно свои запястья пальцами, будто наручниками. – Семь зон Карагана – не баран чихнул: понимать надо! Ссыльные здесь места, лагерные! Тут, кто сам не сидел, так отец его сидел. Или племянник сидит, а зять – под суд собирается… Ну, столько они, Константиныч, мне каждый день ежей под шапку запускают!
Баклажаны эти. Многовато их, видно, напроизрастало там, в капиталистическом тепле.
– Еж-жей? Кто? Для чего? – под шапку?.. Вы не верите в нашу возможность работать здесь эффективно?! Почему? У нас всё просчитано, до стоимости скрепок. Наша работа должна быть прибыльной максимально.
– Э-э-э, – трёт виски Василич. – Сколько вас, иноземных, при царе в Россию стремилось? Заводы какие-то строили. И где эти иноземцы? Кто из них здесь уцелел? Дурьи бошки… Сидят, как французы после Москвы. Ох, будут они тут, у нас, конское мясо есть! Чую, скоро будут…
Выйдет срок.
124
Василич кидается к Цахилганову и едва не плачет:
– Ты зачем свои акции этим джунглям продал? Как нам с ними ладить-то теперь?.. Ну объясни ты им по-английски: пускай по-нашему с месяц поработают, с шоферами! Потом сами поймут, что именно так и надо. Они же без кормильцев семей пятьдесят сейчас же оставить готовы, и им – не стыдно… Нет, люди они, конечно, хорошие, но – не для этих мест. У нас…
ты лучше плох будь, но – добр!
А у них наоборот…
хорош, да недобр.
Перед компьютерами сидят и в компьютеры свои верят – удивляется Василич. – А в них же… в компьютеры совесть-то не заложена! Нет, как жить думают?.. Без совести на наших просторах – нельзя: все тут передохнут. Озоруй, воруй – но по совести: слабого жалей, бедного не трогай… И этого не поймут никогда, почемучки. Жалко их, Константиныч! До слёз. Маленькие они, неопытные, всё что-то прыгают, прыгают, скачут… Гляди: одел я их, как людей, а они рабочие места сокращают… Мне своих, безработных, жалко: детей чем народу кормить, скажи?
– Так-то оно – так, – смеётся Цахилганов. – Но… Посмотрим! Кто с кем и как расчитается.
Но… подрастающие за компьютерами мальчики России уже выводят смертельные для иноземных расчётов вирусы,
которые пожрут у чужаков любые базы данных!
Компьютерная война грядёт.
И пришельцам здесь не тягаться
с народным нашим сопротивлением
на жидких кристаллах…
Нет, кто к нам с чем придёт, тот от того и погибнет. Не надо ходить к нам! За барышами ходить – ой, не надо!
125
– Пободайся с ними сам, Василич, – добродушно смеётся Цахилганов. – Может, что и выйдет. Похмеляться с утра ты их уже научил? Научил. С утра к пивному ларьку из гостиницы тянутся, как и положено. И в очереди терпеливо стоят. Глядишь, кое с чем и свыкнутся… Моё дело теперь – сторона. Хозяева у тебя новые – заморские. А для меня… Всё, что сложно, того не существует! Осталось только документы оформить. Дела, Василич!
Дела – ла – ла – ла – ла…
Он быстро подписывает одну бумагу за другой,
отогревая свою дорогую ручку дыханьем,
под приближающиеся звуки
неведомых барабанов,
дудок,
колокольцев…
– Культурный обмен! – радостно объявляет закутанный переводчик. – Они прилетели из Дели! Это наши артисты!.. Искусство! Наше искусство уже здесь!
И вот в кабинет, подёргивая голыми сизыми животами, свивая и развивая посиневшие руки,
вплывают танцовщицы
с напряжёнными от дикой стужи,
подведёнными глазами.
Дзынь – звень – бряк – звяк – трень – брень…
Одна из них тут же начинает вертеться вокруг своей оси, бряцая цепочками и часто притопывая по ледяному дощатому полу покрасневшей узкой пяткой.
Василич прилежно щурится, закуривая «приму».
– Гляди, гляди, Константиныч! – не может он скрыть своего восхищенья. – Как кружена овечка!.. А нашу, попробуй, заставь так вертеться? Скорей ты у неё сам юлой завертишься, у нашей-то бабы… Твоя дочка ни за какие тыщи, небось, пупком крутить не станет. А?
– Мою… ничем крутить не заставишь, конечно.
Бледный тот будет – кто заставлять примется…
Но этот ответ Цахилганова звучит совсем безрадостно. Ребёнок, вышедший из-под управления, как атомный реактор – неудобен всем
и крайне опасен…
126
Не расписалась с ним, с Кренделем, до сих пор.
Нет, Цахилганов не против свободной любви. Однако Его дочь не может вот так вот уезжать с мужчиной, которому она – никто,
– ещё – одна – заноза – в – сердце!
Шлюха. Его дочь – шлюха…
Готовилась ведь поступать в институт. Всю зиму сидела под бра и читала книжки, щёлкая семечки, и с умным видом поглядывала в потолок. Завалила весь стол религиозно-философскими системами мира. Сначала обложилась православием. Потом – ведизмом, буддизмом, конфуцианством, даосизмом, мусульманством, католичеством. Потом – снова – православием. Потом – томами по отечественной истории. И объявила ранней весной, захлопывая книги одну за другой, поочерёдно:
– Всё!.. Пусть в институте дураки учатся. Им это необходимо. В отличие от меня. Так что, тебе на моё обученье и тратиться не придётся.
Его дочь – банальная, пошлая шлюха, и всё тут! Вариации на тему Собачьего вальса!
– …О чём ты только думаешь, Степанида? Да этот Крендель бросит тебя ради первой же попавшейся новой фитюльки в мини-юбке!
Это Цахилганов – ей, царственно сидящей на диване и пахнущей жареными семечками,
в её невинную улыбку:
– Бросит!
– А вот и не бросит. Тьфу, – старательным плевком она отправляет шелуху в бумажный кулёк.
– Да почему же это – тебя – он – не бросит? Если ты ему – никакая не жена?
– А я у него две штуки баксов в залог взяла. Тьфу. Для наёмного убийцы. На случай его будущей измены, – ответствует безмятежное, нежное меццо-сопрано, перебиваемое щелчком – и лёгким плевком: – Тьфу. Заблаговременно… Клятвы в верности на словах, а не на деньгах, это – для дур, папочка. За-пом-ни!
127
Степанида жмурится, будто котёнок, разгрызает белейшими зубами ещё одну чёрную подсолнечную трапецию… Шутит, должно быть, его гладко причёсанная дочь и дразнит отца нарочно. Но как неприятно шутит, противная.
Противная, спокойная, вымытая до блеска, сидящая с двумя бумажными кульками на коленях. В одном – семечки. В другом – кожурки.
– Эх, ты! У меня с ним политический союз, а не брачный! – вдруг кричит она на отца в несусветной обиде. – А вообще!.. Я бы давно уехала, если было бы раньше, с кем. В десять лет ещё.
– Засиделась, значит… И с чего это тебя в дорогу так тянуло?
– А мне всё вокруг мерзело, мерзело и – омерзело окончательно. Тьфу.
– Почему?
– Да потому, что я твоя дочь! А ты – граф Порно. Тебя так метеоролог с нижнего этажа обзывает.
– А-а… Моралист снизу? С острыми коленками?.. Вот, будешь других поучать, у тебя тоже такие будут.
– Он тебя, кажется, ненавидит!
– Ну… – разводит руками Цахилганов, скромно опуская взор. – Видимо, есть, за что… Ему виднее. Он – в толстых очках. Ещё немного, и ты у нас станешь такой же дальнозоркой!
– Всем известно, за что! – гневается Степанида. – Весь Караган и его окрестности усеяны твоими мерзопакостными кассетами. Вот!..
128
Кажется, Степанида готова заплакать. Её подбородок начинает мелко подрагивать,
будто в него быстро тычут невидимой спичкой.
Но – нет: ещё выше подняла голову. И сплюнула шелуху нарочно громко, изображая презрение
и пренебреженье.
– Во-первых, какое тебе дело до кассет? Во-вторых, ты – богатая дочь! А в-третьих, перестань грызть свои семечки, когда разговариваешь с отцом! – срывается Цахилганов. – Немедленно!
Дочь смотрит ему в глаза,
прямо и неотрывно —
и старательно разгрызает ещё одну трапецию.
Потом – другую. Третью. Четвёртую… Пятую!
Шарит пальцами в пустом уже кульке. Заглядывает в него удивлённо. Отирает подбородок с подчёркнутым изяществом. Стряхивает одинокую мельчайшую кожурку с белой кофты —
медленно – раз – другой – третий —
так, что Цахилганов теряется от этой откровенной наглости.
– Н-ну? – невинно таращит она круглые прозрачно-дымчатые глаза, поигрывая косой, будто плёткой. – Что?..Теперь – ты – доволен?..
И уходит в свою комнату, капризно выгнув спину.
129
Нервничая, Цахилганов ищет запись Вечнозелёной. Как вдруг стены начинают дрожать от включенного у Степаниды на полную громкость музыкального центра,
– словно – из – под – мрачных – монастырских – сводов – суровое – одноголосное – соборное – пенье – долетает – из – комнаты – Степаниды – и – он – вслушиваясь – дивится – тому – где – же – и – когда – она – отыскала – такую – странную – запись.
Цахилганов замирает.
Но Степанидка резко сбавляет громкость.
– …Что это за музыкальная манера такая, Стеша? Очень даже… редкостная.
Дочь быстро закрывает иссиня-чёрную тетрадь с позолоченными уголками, встаёт из-за стола —
дочь смотрит исподлобья:
– …А тебе зачем? Моё. Не слушай. Не слушай – моё – своими идейно грязными ушами. И не шарь здесь, по моим вещам, своими пошлыми глазами. Они у тебя, от полной бесстыжести, стали как шляпки от гвоздей… Не смей глядеть на меня своими шлямбурами!
– Стеша, – укоризненно тянет Цахилганов. – Какая же ты… злая. Мне в самом деле любопытно…
Дочь сначала ёжится, будто котёнок, которого собрались купать, и быстро строит ему дикую страшную гримаску. Но расплывается вдруг в улыбке,
простоватой до глупости:
– Вообще-то – это стихири. В русских древних церковных песнопеньях соблюдался один такой неукоснительный завет, ну – на все века, в общем, завет такой был – исполнять их одноголосно. А не двоить и не троить. Ибо крамольное двух и трёхголосье разобьёт затем непременно и единство людей, а значит – и общую, неделимую силу народа! Вот! – завершает дочь, победно хлопая ресницами.
130
– …Так, – ошарашен Цахилганов. – Откуда познанья?
Он совершенно готов к тому, что Степанида влюбилась в религиозного фанатика.
Ох, уж этот непроницаемый Крендель! Поди пойми, что там, в бритой крупной его башке, гладкой как булыжник – оружие пролетариата.
– Откуда познанья? Из школы, вестимо, – охотно признаётся дочь. – Училка по эстетике говорила. Наша школа обычная, нам ещё нормальную эстетику преподавали. Хорошую.
– …Что за училка?
– Ага. Закадрить собрался, – Степанидка щурится с брезгливой подозрительностью, но успокаивается вдруг. – …Она тебе не понравится: у неё сумка из кожзама.
М-да. Зря, пожалуй, демократы перестали платить зарплату учителям. Прожадничали. Получайте, господа новые буржуи, новое поколенье, подготовленное голодными, озлобленными против вас педагогами…
Российская демократия,
она же – диктатура жлобов,
погибнет, пожалуй,
исключительно от своей оголтелой
жадности…
И вот Стешина комната, увешанная только натюрмортами –
с – короткими – кусками – колючей – проволоки – среди – забытых – недосягаемых – фруктов —
и ночными степными пейзажами –
с – померкшими – колючками – звёзд – над – слепящими – сквозь – десятилетия – лагерными – прожекторами —
пуста и безмолвна. И чёрно-синяя тетрадь пропала со стола вместе с ней, несмышлёной.
– …Не бойся за Стешу, Любочка. Ничего не бойся. Я с тобой…
Я сам, Люба, её боюсь.
131
Картины привозил из Раздолинки Патрикеич в своём дерматиновом портфеле.
– Всё по инструкции, товарищ полковник: нигде человека нет! Ни единого – на картонках! Чего рисовать не положено, того не положено. Следим! В оба!..
Старший Цахилганов рассматривал их, почёсывая выпуклый, бильярдно блестящий лоб. Бормотал что-то,
– хм – как – однако – облагораживает – художника – душевная – мука – определённо – это – могло – быть – написано – только – под – стражей – нет – воля – конечно – же – не – даёт – человеку – возможности – для – такого – высокого – сверканья – таланта —
потом прилежно складывал картины в каморку за кухней, оборачивая каждую газетами.
И вот подросшая Степанида разыскала их, вытащила на белый свет. И развесила – все! – в своей комнате… Натюрморты,
– с – короткими – кусками – колючей – проволоки – среди – забытых – фруктов —
степные тоскливые пейзажи —
с – померкшими – колючками – звёзд – над – лагерными – прожекторами – ослепительно – сияющими – в – кромешной – лагерной – ночи.
Эманации безвестных заключённых художников,
погребённых под чёрной пылью Карагана,
все, все они – здесь!
И в этих эманациях живёт его собственная дочь – светловолосая внучка товарища полковника,
полковника Цахилганова.
И в этой её, пустой теперь, комнате полковничий сын Цахилганов не может сидеть почему-то
дольше пяти минут…
132
Надо будет непременно нанять хорошего, сильного массажиста,
– когда – всё – кончится —
а то поскрипывает шея, будто позвонки заржавели. Никогда ещё Цахилганов так не сутулился, как здесь, в больнице. Разогнул бы его кто-нибудь поскорее, в жаркой сауне,
– когда – кончится – всё…
И продрог он тут, конечно, основательно, и лекарством пропах… Душистый пар со зверобоем, немножко перцовки, а потом – спать, долго спать под тёплым мягким одеялом. И никаких излишеств…
Массажистки – те только гладят,
– когда – что? – кончится – не – понимал – он – себя —
а не разминают как следует,
– когда – кончатся – безумные – вспышки – на – Солнце – будь – они – неладны —
эти слаборукие нежные крошки,
кошки, любящие дорогие сапожки,
одёжки, брошки-серёжки и…
потанцевать.
Женщины, женщины! Отвлекающие от серьёзных дум женщины! Они всегда стремятся зависеть от кого-то, потому что только из своей зависимости умеют виртуозно извлекать всевозможные выгоды и жизненные удобства…