Текст книги "5/4 накануне тишины (СИ)"
Автор книги: Вера Галактионова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 27 страниц)
Слаженное движенье ума и души затем ускорилось. Но что-то рассказывает, рассказывает ему запыхавшийся Дула Патрикеич, бегущий в резиновых сапогах по узкоколейке, с двумя респираторами в руках, с тяжёлым аккумулятором на боку —
настырный служака в шахтёрской каске,
старательно высвечивающий лампою со лба —
тёмное пространство,
которое не обязательно высвечивать, совсем не обязательно теперь, когда…
– Стой! Сынок, да как же можно – без снаряженья? Никак нельзя, калёно железо!.. Душа, она в чём держится? В спецодежде. А без этого не вижу я тебя совсем, а только чую… Я тебе что, собака борзая, по нюху за тобой носиться? Да не лети ты так, не успеваю я…
Отстань, старик! Отстань ты со своей громыхающей материей! Не до тебя… Не до неё…
585
Промчалась перед мысленным взором Цахилганова и осталась далеко позади узкоколейка. Но Патрикеич в резиновых сапогах стремительно шлёпал уже в боковом штреке, по пляшущим световым бликам,
– грунтовые – воды – которых – здесь – не – должно – было – быть – всё – же – поднялись —
и вопил на бегу:
– Ой, утопну… Колдобина на колдобине! Ну, попал я в сиськину кулигу… Как пить дать, утопну. Воды-то сколько! Они ведь, учёные прежние, свою систему самоосушения тут наладили, вроде – на века. А видишь чего?.. Да погоди ты! Не поспеваю я за душой твоей, калёно железо… Радикулит у меня. Недостаток кальция в костях. И так уж два раза грохнулся я. Навернулся под клетью,
всю эмалировку с таза сбил…
Шумный плеск заглушал слова Дулы. Они были не важны Цахилганову совершенно,
– ну – что – коловратии – далёкого – прошлого – умершие – многие – десятилетия – назад – ожили – вы – в – шахтной – поднимающейся – из – недр – воде – плаваете – ли – умеющие – побеждать – смерть?
Промелькнула тем временем в сознании дощатая обшивка трансформатора. Потом – счётчик метана, показывающий запредельный его уровень.
– Не торопись! – настаивал голос Патрикеича. – Не знаешь ты многого. А тебе сейчас-то это и надо, узнать…. Может, и не захочешь ты никакого действия совершать. Не захочешь!
586
– …Наберись терпенья, сынок, – сипел старик, не собираясь отставать ни за что. – Без этого знанья тебе никак нельзя на тот свет уходить. Нам с тобой помирать вслепую не годится. Вот тут посуше. Дай, остановлюсь я. Отдышусь маленько…
Цахилганов замешкался, прислушался невольно,
– чувствуя – что – зря – зря – напрасно —
и движение души его замедлилось, застопорилось —
замерло.
– Вот, тут, слышь, Константиныч, – задыхался старик, припадая в изнеможении к угольной стене. – В шахты до революции тут лошадей в большой клети опускали, вагонетки с углем тянуть. Весь год они, лошадки, под землёй работают, значит. И света вольного не видят. И только в одну ночь,
– к – чему – это – он – завёл – старый – экавэдэшник —
в ночь перед светлой Пасхой поднимали их наверх. На волю. На траву. В степь тёмную, спящую отпускали. Под луной, по росе, они сначала паслись… Стоят они, значит, в степи по весне, шахтные лошадки подслеповатые, с болячками, с холками потёртыми, под звёздным небом, на воздухе вольном, и солнышка ждут…
При чём тут лошади, не понимал Цахилганов, раздражаясь.
– …Утром-то или днём их поднять – нельзя, потому как от света отвыкли: ослепнут сразу, после долгого-то подземелья. А так – солнышко медленно восходит,
– не – томи – же – не – тяни – ты – трёхглазый —
медленно, медленно зорька степная над полынком занимается. И так, с рассветом, потихоньку, из ночи в день возвращаются они, работяги-бедолаги полудохлые. На ясный свет опять глядят… Им все пасхальные дни гулять давали на воле, каждый год! До революции самой. Чтоб и у скотинки божьей праздник был…
– Ну, и что?
– А при Троцком тех, первых ссыльных людей, их ведь под землю спускали – на пожизненный срок, без суда. На весь человечий век. В вагонетки христиан, значит, впрягали. Вместо дореволюционных лошадок. Видал узкоколейку-то?.. Лошадей, значит, при царизме поднимали всё же. А людей потом, при Троцком, нет; никогда. Никогда…
Света им вольного не полагалось, человечкам нашим, в белом стане застигнутым.
587
Зачем Дула его остановил?!
– …Здесь жили они, под землёй, – продолжал старик. – Недолго жили. Под небесами каменными, во тьме. Вот, отбивали этот уголёк, грузили, вагонетки волокли. Тут их и хоронили, под угольком, в сырости. Много людишек осталось в недрах-то наших… Ну, он крепкой породы был, Иван Павлыч Яр! Исполин… Выдюжил. И во тьме не пропал. До самых послаблений в шахте продержался…Один из тех шахтёров – он! – из подземелья вышел, значит. С фуфайкой на голове в степи долго среди людей сидел, пока к свету утреннему привык… Да…
И за то, что выдюжил, уважают его крепко все в Карагане. И помнят. А я думаю… Он, может, потом, уж при аварии, и в пламя-то от самой клети ушёл – к своим? К тем вернулся, которые света не увидали и здесь полегли все… К ним,
– к – ним – из – верности – своей – породе – старинной – можно – сказать —
только уж у него не спросишь, и никто этого в точности понять не сумеет, почему он, в старых своих летах,
от клети спасительной назад,
в пламя повернул?!.
Но что-то ещё, иное, мучило Дулу Патрикеича.
– Я чего сказать-то хотел, – уже повторялся старик. – Теперь – можно. Нельзя тебе в незнании в смерть отправляться. Корить ещё потом будешь меня, старика, на том свете… Это. Дочка твоя. Степанида. Не родная тебе. Внучка она Иван Павлычу… Он. Сам Иван Павлыч Яр! Имя ей дал… И крестить носил – сам. Да…
– Врёшь, холуйская морда!
588
Брешет. Лакей трёхглазый. Палач… Да что же это?!.
Значит, нет у Цахилганова никакой дочери? А есть только Боречка? Безвольный наркот с широким носом?
– Ууууу, не вру. Извиняюсь, конечно, за компанию. А только без точного знанья ни одно верное дело большое не свершается. Положено – так: в самом что ни на есть полном безобманном горьком понимании к нему приступать. Да. В наигорчайшем… А иначе – невозможно это будет выполнить, калёно железо! Слышь, ты?! Не получится оно – если с обманом.
Ну вот. И всё.
– Теперь ругайся, – разрешил Дула. – Обижай старика. А то и убей. Чего долго думать? Мощь в тебе сейчас большая. Ты одной только мыслью можешь так припечатать, что и дух мой отлетит. Валяй. Ухайдокай… За верность мою, за честность. Так мне и надо. Только уж Аграфене Астафьевне моей доложи. Зря, мол, он всю судьбу свою изжил, старичок, заветного-то часа с радикулитом дожидаючись. Да. Зря. Не пригодился для великого дела твой Патрикеич. Помер без всякого геройства. И вин своих не искупил. Так и скажи.
589
Цахилганов, не слушая причитаний, с трудом соображал, что прожил он жизнь
в дураках.
Значит… Люба, безупречная его Люба совершила когда-то, много лет назад, этот подлог —
от – самых – тихих – женщин – мы – получаем – самые – сокрушительные – удары – отец – предупреждал – упреждал – ждал – он – от – неё – чего-то – подобного…
– Я так понимаю, сынок, – продолжал волноваться Патрикеич, – что спёкся ты. И уж ни на какую смерть свою окончательную не пойдёшь… Ну, решай: в ту сторону подашься? Назад?
– А ты думал, вперёд?
…Судьба обобрала, объегорила, обошла Цахилганова по всем направленьям, и теперь, за всё – за это, ждёт она от него жертвенного подвига во имя других людей —
во имя, смех сказать: будущих поколений!
Боречка… Шарашится где-то по свету случайный сын его Боречка,
присвоенный Барыбиным,
и лежит в беспамятстве в реанимации присвоенная Барыбиным Любовь,
что с этим-то делать? Кто же на всём просторном свете – его, только его?.. А нет таковых.
– Ну!.. Сбил ты меня, старик. Сбил влёт…
В прах стёр, в пыль.
– Так вот она, нора-то! – торжествующе вскричал Патрикеич. – В неё теперь надо! Как же это я сразу не углядел? Могли ведь и мимо по штреку сквозонуть. А она… Вот!!!
590
Дула всё тараторил в стариковской своей, преувеличенной радости:
– Лаз это! Он самый. Ты здесь ещё, Константиныч?.. Теперь, ползком если пробираться, тут рукой подать. Лаборатория-то рядом. Туда тебе!..
– Почему – мне – туда? – холодно осведомился Цахилганов, различая игру световых полос в чернильной густой тьме.
Странно: именно для Боречки он ничего и не сделал. Ровным счётом ничего.
Дула Патрикеич растерялся:
– Так ведь, лаборатория…
– Ну и что? Сопрягать прошлое с будущим – на это сила нужна, старик. А у меня её нет. Пропала сила. Так-то, правдолюб.
…Где же носит сейчас по земле это сорное, нелюбимое – родное – родное? – дитятко, Марьянино и его?
– «Ослябя»! – без надежды напоминал Цахилганову Патрикеич. – Ты подумай, труда-то в программе сколько! Теперь на тебе одном всё сошлось, а ты…
– Сдурел? Какой ещё «Ослябя»? – раздражился Цахилганов. – При чём тут «Ослябя»? Я в холодильнике вообще-то. Мне выбираться из него для других дел придётся. Которые без телесной составляющей не решишь… Всё. С меня довольно.
591
Но события в километре от лаза, под лощиной, развивались своим чередом. Постанывающие парни, полупридавленные землёй, принялись тереть глаза от ярко бьющего света. Лучи карманных фонарей метались по замкнутому пространству, выхватывая угольные выступы, вспыхивающие на сколах.
Пять человек в серебристой форме экологов, с респираторами на поясах, спустившись по длинной капроновой лестнице, изучали обстановку. И Циклоп взвыл дурным предсмертным голосом в своей тесной земляной нише, крепче прижимая покойницу к себе,
обмотанную, словно мумия.
– Ты, падла, ещё раз мне в ухо гаркнешь… – вяло бормотал Чурбан, приподнимаясь на локте в подземельном осыпающемся логове. – Сказал же, голова трещит…Схлопочешь, короче.
– Люди, – озадаченно проговорил спустившийся первым. – Лежат вповалку.
– Откуда им быть? – недоверчиво спросил кто-то наверху.
– Кажется, бичи провалились…
– И что теперь делать с ними?.. Травмированные?
– Не разберёшь… Надо бы доложить!
Над ямой некоторое время переговаривались по-английски.
– Да вон, сюда подъезжает начальство, само… Большое там пространство? Внизу?
– Тесное…
– Какая разница! Придётся всех поднять. Поднять и изолировать. Давай их, по одному, сюда. Быстро…
Четверо там, на поверхности, приготовились принимать людей. Остальные толпились по кругу, возле дыры. Пытаясь подойти ближе, они с опаской пробовали, удержит ли их всех
почва.
592
Освободившийся от земли, Чурбан тем временем сел, отряхиваясь и озираясь. А Циклоп окаменел вовсе. И одинокое огромное око его странно светилось в тёмной глубине ниши.
Заворочались, однако, ещё двое парней. И Боречкина недоумённая косматая голова уже высовывалась из-за спины Чурбана. Тот позёвывал и хлопал себя по карманам.
Люди в спецодежде ухватили за руки и за ноги чьё-то ближайшее бесчувственное тело в дождевике. А самый первый из спустившихся продолжал высвечивать странную картину, докладывая по радиофону:
– Семеро их, вроде… Ощущаю слабый запах серы. Надо бы на метан проверить. Сероводород, по-моему, подтравливает.
Сероводородом тянет…
Чурбан, отвернувшись от света, сунул папиросу в рот и толкнул Боречку в бок:
– Шевелись, ты, баклан.
Отключив телефон, человек спрашивал лежащих и сидящих:
– Эй, есть здесь тяжелораненые?
– Нет-т слаще… – выговаривал Циклоп, вжимаясь глубже, в нишу, и блистая из глубины диким своим, бессмысленным оком. – …Г-губ Людки…
– Кто может двигаться самостоятельно? Необходимо всем переместиться в нашу медицинскую машину. Здоровым – для психической реабилитации, раненым…
Человек заглянул в нишу мычащего Циклопа:
– Кто ранен, спрашиваю?
На это Чурбан, перекатив папиросу из одного угла рта в другой, прокричал заносчиво из-под земляного навеса:
– А фиг ли нам, кабанам?!.
И Боречка угодливо щёлкнул перед ним зажигалкой.
593
Эхо взрыва полетело по подземным коридорам, многокилометровым, извилистым, уходящим в глубь земли. Оно достигло слуха Цахилганова, ощутившего себя в тот миг вовсе не в шахте, а всё в той же покойницкой, за металлической дверью, в заграничной клетке то есть,
– меж – смертью – и – жизнью – меж – хладностью – и – теплотой.
Погружаясь в блаженное безразличие, Цахилганов слушал, как где-то осыпается пыль.
Пыль. Прах…
Но неотвязный, беспокойный голос Дулы Патрикеича снова пробился к нему из несусветных шахтных глубин:
– Слыхал?.. Отпрыски закурили. В нише рвануло. Ну, ничего. Наверх взрыв пошёл! А то бы здесь, возле лаза, уже чёрный буран мёл… Угольная пыль, она впереди пламени вихрем несётся,
– лагерная – пыль – всегда – впереди – пламени – мчится – ууууу – как – летит – калёно – железо —
каюк, значит, всем пришёл. На Мёртвом поле. Там и клочьев не осталось. Всех их, иродов, пыль караганская прибила. И погребла… Оно и к лучшему, конечно. Свободен ты от преступника своего малолетнего…
Сорняки —
куда их девать?
Растить, что ли? Тебя же и задушат…
Каюк!
594
– …Откликнулся бы ты, – возвращал и возвращал сознанье Цахилганова к тёмному лазу голос приунывшего Дулы Патрикеича. – Сигнала от тебя давно нету никакого. А поторопиться-то не мешало бы…
Но только холод морозильной камеры проникал в беззащитную душу,
– в – душу – раненую – Дулой – или – же – Любовью – или – тем – несчастным – никем – не – любимым – и – погребённым – под – обвалом?
– …Теперь тебе бы оклематься. И вперёд, – всё настаивал Патрикеич, ожидающий от Цахилганова ответа.
Куда – вперёд? В самопожертвованье, которое всегда – самоуничтоженье? В самосожжение… Нет, нет…
Знакомый джаз зазвучал будто где-то вдали. Рано или поздно Цахилганова откроют. Извлекут для дальнейшей – телесной – жизни,
– he jum’into a boat with his old Tambourine —
да, да: он едва успел отказаться от дикой этой затеи с лабораторией – Цахилганов уже прыгнул, считай, на пароход прежней жизни
со своим тамбурином,
на едва не ушедший от него пароход…
Да, там, на палубе, – бьющие по изношенным, бесчувственным нервам, весёлые тамбурины,
тамтамы,
там – барабаны.
Там, за металлической дверцей, ждёт его реальность, хорошая ли, плохая…
– Я – в физическую жизнь отправляюсь, с этой самой развилки. Довольно с меня душевных полётов… Вовремя мне Патрикеич глаза раскрыл. И в нужной точке пространства…
В чёрной тишине стало слышно, как поскрипывает в недрах, над лазом, километровый пласт земли.
– Тогда всё, – глухо сказал старик. – Не снял ты, значит, груза с отцовской души, сынок.
И забормотал сам для себя:
– Устал я. Давно устал. Помирать стану. Я тоже – не Кощей Бессмертный, два-то века колотиться…
595
Потом слышались долгие стариковские жалобные всхлипы и вздохи,
– я – в – кнопках – разве – понимаю – а – учёных – тех – не – осталось – убирали – мы – учёных – да – пропололи – не – так – маленько – и – страждем – страждем – а – воевать – их – кнопками – некому – значит…
Страждет он, видите ли! Вояка… Сам-то всю войну небось в тылу отсиживался…
Но голос Дулы Патрикеича возразил ворчливо, недовольно:
– Кто отсиживался, а кто и в охране самого генерала Черняховского службу нёс.
Что ж плохо охранял, старик?
– А кругом шешнадцать не бывает… Ещё против «Эдельвейса», на Кавказе, повоевал маленько, так ведь я про то помалкиваю, по скромности своей… Ну, а сам-то ты – на что годный оказался? Эх, отпрыск. Внучку Иван Павлыча вырастил, каторжанина бессмертного, а так и не полюбил! Ни её, ни жену свою не полюбил. Не сумел!.. Сомлел ты теперь напрочь, какая уж тут битва…
К чему ленивый этот обмен мыслями, не понимал Цахилганов. К чему вялые препиранья?
Бессмыслица – всё.
Однако старик не унимался:
– Пристал: «воевал, не воевал»… Да, дрянь дела. Указал я тебе нужное место, – старик всхлипывал, горюя. – А основной победы нашей ты приближать не захотел, которая из горя народного должна была произрасти!.. Предатель ты, предатель, трижды предатель… Слышишь, там вертолёт, будто садится? Гул стоит… Вторая группа высаживается, похоже, у нашей клети. Началось дело. Каждая минута на счету… И теперь дремать будешь?!. Когда чужие в недра идут?..
Чтоб тебе валяться в вечной мерзлоте заграничной!
Пырей…
596
Поплакав, Патрикеич признал смиренно:
– Ладно. Моё дело теперь – в земле гнить. А твоё – небо дальше коптить, в одиночку… Учили тебя, учили! Эх, электронщики вы хреновы… Что-то у меня с мозгами делается, не пойму. Всё будто Аграфена Астафьевна передо мной в воздухе на корточках сидит, носок детский вяжет и спицами так мелькает! Как ненормальная прямо… Она ведь чего? Нагляделась разок, как детишек ссыльных в мерзлую землю закапывают, хоронят. Ну и сказала только: «Холод. А они босые, детки. На тот свет все босые по стуже уходят». Да вот и вяжет им с тех пор носки без остановки, не разгибается. Ууууу, девать некуда носки эти крохотные, везде они, куда ни погляди. Благо, соседка придёт, да тайком их распустит. Своих деток-то и у нас нет. Не захотели отчего-то родные наши детки народиться на белый свет, да…
Блестят спицы сильно, резь от них в глазах…
Дальше в речах Дулы Патрикеича уже не было никакой связности.
– …Да брось ты вязать! – утомлённо просил старик. – Что ты сверкаешь ими, Аграфенушка? Перестань!.. Какой-то мальчик в ушанке всё время здесь стоит. Рядом со мной. Зачем он? Ты откуда его привела? Чего ему здесь надо, босому?.. Детей, сколько же здесь детей! Ууууу… Бледные… Бледные дети всюду… Не пройду я сквозь них… Картошка в погребе у нас вся проросла. Росточки без света, бледные, тянутся, видишь? К Солнышку… А нет его здесь.
– Так ведь времени сколько с тех пор прошло, – безучастно откликнулся Цахилганов. – Всыпало уже нам Солнышко за них. По первое число. И ещё всыпет…
Стук капель, сбегающих, падающих с угольных стен, стал снова слышен отчётливо, он усилился в наступившей тишине, и Цахилганов зачем-то считал их, капли,
– понимая – что – он – в – морге —
потом, дойдя до девяти, перестал.
597
Он впал в холодное беспамятство
– от – непомерности – переживания – сменившегося – равнодушьем —
и, видимо, бредил. Лаз, уводящий в толщу земли из бокового штрека, снова был у Цахилганова перед глазами. Но побуждения к действию не возникало:
зачем?
…Но Любовь – она жива. И жива Степанида. А перед ним всё возникают препятствия, которые должны лишить его воли…
Вероятно, земляной ползущий презренный червь ощущает себя так, как человек, который протиснется туда, в нору, и поползёт,
и потеряет способность соображать, где кончается его тело и где начинается плоть земли – плоть недр —
нет, не проберётся туда Патрикеич со своим аккумулятором, нет. Никто не проберётся. Кроме Цахилганова… Он же лишён воли…
Мысленное зрение его, однако, сосредоточилось. И слух вскоре стал предельно чутким. Вне шахты Цахилганова больше будто и не существовало. Звуки чужой речи донеслись издалёка по воде. Они прозвучали отрывисто, кратко, похожие на команды. И незнакомое ранее чувство приближающегося врага изменяло теперь состояние Цахилганова, сообщая всему существу его растущее напряжение – мировая порабощающая, бездушная, мертвящая сила надвигалась неостановимо,
она вползала в заветные отческие недра,
и всплески там, в середине штрека, учащались…
Кто-то, похожий на неполный мешок с углем, сидел, согнувшись, рядом с лазом,
ах, да – замерший, должно быть, Дула.
Щупающий луч чужого электрического света протянулся из далёкой тьмы, зашарил по мерцающим антрацитовым сколам. Как вдруг Дула зашевелился:
– Константин Константиныч? Сей час! – и приподнялся в полной невменяемости, засверкав белками вытаращенных глаз. – Миг исправленья роковых ошибок истории грядёт! В наши шахты они забурились? В нашу чёрную пыль захотели?!.
И вдруг заорал на всё подземное угольное пространство, грозно кособочась:
– …Мы им па-ка-жем чёрный хрен!
598
Рухнувший Патрикеич был недвижен. В нелепом своём порыве Страж тайны ушёл из века. Однако Цахилганов не испытывал к мёртвому старику ничего, кроме неприязни.
Подземная явь, меж тем, стала пугающе опасной, и Цахилганов теперь почему-то чувствовал своё тело чрезмерно – как тяжёлое, больное, неповоротливое. Недавняя способность души к самостоятельному движенью сменилась необходимостью прилагать к этому сильнейшие телесные усилия,
или это только снилось ему, мерещилось, казалось?
Но выбора быть уже не могло. Он втиснулся в отверстие и пополз в кромешную тьму – совершенно так, будто находился здесь, в шахте,
всецело.
Дышать в узком пространстве было нечем, и локти принялись болеть почти сразу. Не преодолев и половины лаза, Цахилганов забылся на краткий миг. Однако вскоре содрогнулся,
– перед – ним – расплывалось – в – инфернальной – торжествующей – улыбке – толстое – лицо – Берии – и – Рыжая – голова – чудища – раскачивалась – рядом.
Он вновь стал подтягивать больное туловище рывками – его и не его. Простора, чтобы развести локти как следует, не хватало. Уставая, Цахилганов ложился на спину,
– сохраняя – ужасную – физическую – способность – всё – ощущать!
Чёрная, километровая толща земли нависала над ним, готовая опуститься
в любой миг.
599
В тесной норе перед мысленным взором Цахилганова появлялся покойный Чак, чистый и весёлый, совсем ещё щенок. Тогда пространство расширялось само собою.
Чак махал хвостом и собирался бежать куда-то. Чак звал его за собой – на утренний луг. На цветущий жёлтый луг в солнечных сияющих одуванчиках! Там, далеко, стояла юная Любовь в ситцевом платье.
Она смущённо смеялась на вольной воле, прижимая к ногам лёгкий подол, взлетающий от сильного ветра, и ждала их – Цахилганова и щенка.
– Люба, ты босая… Роса. Холодная… – говорил Цахилганов – и приходил в себя.
– Ты ни в чём не виновата передо мной, милая, – прощал он ей всё, без остатка. – Ты правильно поступила. Живи, чистая, хорошая. Я хочу, чтобы жила – ты…
– Мне полагалось препятствие, Люба, – медленно понимал он себя. – Полагалось испытанье… отцовской любви,
она должна быть выше соображений, кто от кого рождён, гораздо выше,
и я… сдался. Я ведь всего лишь человек, Люба… Но, может быть, я ещё успею, и помогу нашей —
нашей? —
нашей Степаниде не стать убийцей. Только сейчас… мне надо вздремнуть самую малость… Куда ты уходишь? Постой, Люба… Я уже вижу край металлической двери с красным рычагом вместо ручки. Мне осталось совсем немного,
– лишь – дотянуться —
но я… устал.
Я надорвался,
– дорвался – прорвался – к – цели – но…
600
Как вдруг в сознании прозвучал едва слышный, с трудом доходящий из недр земли, окрик великого множества голосов. Они звучали вразнобой – мужские, женские, громкие, слабые, переходящие в шёпот:
– Вспомни… О всех, кто давно смотрит с того света на всякого живущего!.. Вспомни о видящих тебя… Иначе все наши жертвы
– жертвы – жертвы – жертвы – не – возопиют —
не завершатся…
Не завершатся никогда…
И кто-то ещё, незнакомый, говорил, подсказывал ему из прошлых веков: потерять всё – не потерять ничего, потерять дух – потерять всё. И повторял, повторял настойчиво то же самое…
Потерять дух – потерять всё…
– Я… двигаюсь, – успокаивал он стихающие, угасающие те голоса. – Двигаюсь я, собратья,
– собрать – я – все – я – необходимо – собрать – нам – да – да…
Цахилганову показалось, что он каким-то образом сумел подняться с колен и выпрямиться. В тот миг за ним бесшумно опустилась полупрозрачная толстая стена. И такая же была перед ним. Призрачный странный свет заливал кабину. Слабое отраженье стекла возвращало ему чей-то страшный облик
– неужто – его – собственный —
человек в изодранной мокрой фуфайке держал над чёрным своим лицом пучок света и покачивался, будто пьяный.
– Внешний! – узнал в нём себя Цахилганов. – Ты, чуть не бросивший меня, проделал этот путь за меня?!. За меня – и вместе со мной?! Где ты потерял сапоги? На тебе же только продранные портянки…
И тот, измученный Цахилганов – отражённый, Внешний – сокрушённо промолчал о том, что уже знал Цахилганов: «Своё дитя любить – дело не хитрое. А возлюбить всё вокруг, как своё, тут душу надо иметь… хорошую. Надмирную —
сильную, сильную душу надо иметь…»
601
Далее случилось нечто непонятное —
Внешний Цахилганов словно шагнул к нему навстречу – и —
пропал,
– совпал – с – ним – самим.
Тонкий, плавающий вой сирены разнёсся по подземелью. И три стены ушли в потолок. На одном из металлических кубов синела кнопка самоликвидации лаборатории прошлого,
– пусть – не – достанется – никому – наше – страшное – советское – мощное – прошлое – но – никому – значит – и – не – нам?!.
В глубине, на дальней стене, прямо перед ним, белел старый гипсовый герб СССР,
– ещё – не – преданный – не – проданный – не – попранный —
и вот исчезнет он,
но не исчезнет тогда гнездо крамолы мира…
Оно останется там, в мире,
– …если – только – осталось – оно – в – Цахилганове.
602
Он растерялся – от огромного количества пультов, находящихся справа. Однако над одним из них было иное – слабое, жёлто-зелёное – свеченье. И хронометр ритмично постукивал под самой последней кнопкой, у стены. Мысленный взгляд его остановился на ней – и послушно поползла вверх огромная металлическая штора.
Всё правильно!
Открылся щит с табло. Оно было усеяно крошечными лампочками, вспыхнувшими в определённой последовательности.
Взревела иная сирена – низкая, гудящая. Упала боковая металлическая штора, открыв огромный экран, состоящий из двенадцати секторов. Он скоро понял, что на каждом из них изображена карта Земли в разрезе, с едва заметными изменениями в очертаниях тектонических пластов, с глубинными нефтяными морями и полыми природными резервуарами газового конденсата. Эти карты были будто сотканы из мельчайших разноцветных ламп накаливания, остававшихся не включёнными.
Что делать дальше, он не знал.
603
…Экран повторял и повторял мужским усталым голосом из прошлого,
– программа – «Ослябя» – полная – готовность – завершите – программу —
он говорил из давних, страшных десятилетий сталинизма,
– завершите – программу!.. Завершите!..
– Но как?! Что я должен делать теперь?!! Не понимаю. Магнитные мощнейшие вспышки на Солнце, они сейчас долбят так, что сдохнуть можно! – …Пусть подскажет мне кто-нибудь! – кричал он ломким от отчаянья голосом. – Про дальнейшее мне никто ничего не объяснил! Внешний?.. Но Внешнего меня больше нет: я и он – теперь одно, мне не у кого спросить… Отец?! Дула!.. Никого…
Пространство, наэлекризованное уже до предела, не откликалось больше.
Программа «Ослябя». Полная готовность. Завершите программу…
– Не знаю, что делать ещё… Не дано мне! Не суждено –
нам – не – суждено – никому – не – суждено – из – нас.
– …Последнее предупреждение, – вещал усталый, бесполезный голос великого, мрачного прошлого. – Завершите…
Однако уже происходило нечто непредвиденное. От порога стеклянного куба шагал исполинский старик-шахтёр с горящей лампой на каске –
неуклонно,
уверенно,
неотвратимо
он двигался к стене.
И встал, наконец, рядом со старым гербом СССР.
604
Сиянье шахтёрской лампы усилилось до невероятного белого свеченья. Шахтёр, стоящий рядом с гербом, медленно поднял руку. И нажал белую кнопку у основанья колосьев.
Раздался – сквозь блеск, ослепивший Цахилганова на мгновенье – непонятный грохот. И включились новые гирлянды лампочек на одном из двенадцати экранов, прочерчивая световые траектории по срезу земного шара.
Разноцветные зажигающиеся дорожки побежали, прихотливо изгибаясь, меж пластами материков.
Они мигали в местах природных горючих запасов,
сходили под дно океанов и морей,
в зоны концентрации гравитационных и тектонических напряжений,
и взмывали снова,
прокладывая по карте путь начавшемуся сигналу…
Энергия упругого сжатия пород высвобождалась для точно рассчитанного выброса.
Вибрации чудовищной силы сотрясли пол.
И пошли вниз,
внутрь земного шара.
605
В Карагане этим ранним утром случилось небольшое землетрясенье. От лёгкой встряски раскачивались люстры в домах, разрушилось несколько ветхих сараев в Копай-городе и вышли на время из строя электронные приборы.
Ещё просел большой участок степи между Караганом и Раздолинкой. В самой же Раздолинке ушла почва из-под каменного крепчайшего советского карцера –
так, что он стоял теперь, завалившись набок,
а со дна провала выбился слабый родник – явление, в степи небывалое;
вода его была чистой, как слеза.
Уже через полчаса радиостанции мира передавали тревожными голосами сообщение о невиданном землетрясении и цунами, поглотившем часть материка с самым высоким, с самым передовым уровнем цивилизации. Будто по общей договорённости, все радионовости начинались с одинаковых возбуждённых слов:
«Новая Атлантида!..»
В качестве музыкальной краткой отбивки к этой информации включалось срочно, впопыхах, всё, что имело отношение к исчезнувшей культуре. Чаще всего прочего попадалось под руки звукооператоров и разносилось по всему земному шару – «Susanna, don’t you cry…»
– не – надо – плакать – Сусанна…
606
Последние невероятные события ещё ничего не успели изменить в Карагане. И на утреннем перроне всё так же попрошайничали усталые, невыспавшиеся дети – кормильцы семей, живущих в ближних полуразрушенных городах при закрытых шахтах,
– неужто – и – вправду – кончилось – кончилось – царство – тьмы —
и пожилая нищая стояла на коленях, низко и часто кланяясь в асфальт:
– Подайте ради Христа…
Но от странной предутренней встряски круглые старые часы сорвались со здания вокзала и повредились. Их, однако, давно собирались менять, и двое железнодорожных рабочих в оранжевых куртках устанавливали длинную железную лестницу, а третий держал новые, с уже установленным заново временем, и щурился от весеннего ликующего солнца – и от зайчиков:
протёртое стекло сильно бликовало.
Со щебетом летала над ними стая воробьёв, оставляя белые отметины на асфальте. Подметальщик, занятый уборкой осколков, воинственно махал на птиц метлой, а нищая посматривала на него с опаской. Как вдруг она заприметила проводника-азиата, спрыгнувшего с подножки вагона.
– Ля илляха илля Аллах Мухаммед расуль Аллах! – пронзительно заголосила попрошайка, словно омывая лицо утренним воздухом – и тут же вознося ладони к небу. – Ля илляха илля!..
И проводник направился прямо к ней.
607
– …А русские совсем злые стали от нужды, – сокрушённо бормотала нищая уже для самой себя, пряча сторублёвую бумажку в прорезь старого капронового чулка, которым была обвязана по голому телу, как поясом. – От бедности жадные сделались – подают по рублишку…
Мизинец нищей был сильно изуродован, потому движения её рук были неловкими.
– Бедные, злые мы стали. Как собаки, – подтягивала она синие свои гамаши повыше и одёргивала кофту. – С цыганами за место теперь расплачусь.
Нищая однако приободрилась немного, увидев на перроне челночниц, скособочившихся от тяжести огромных клетчатых сумок.
– Пода-а-айте ради Христа, – безнадёжной скороговоркой проговорила она, но закричала тут же приветливо, во весь голос: – Руки-то небось все оборвали, страдалицы, мученицы… Да мне от вас и копеечек хватит. Ну, бегите на автобус! А то где-то сильно рвануло. На какой шахте – не знает никто, только земля ходуном ходила. В Раздолинке, говорят, даже карцер осел… Христос воскресе, матушки! Он воскрес, а мы всё горбимся кого-то!.. А приезжих-то сколько нынче с московского, полно…