355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Лебедев » Искупление » Текст книги (страница 7)
Искупление
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:15

Текст книги "Искупление"


Автор книги: Василий Лебедев


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 31 страниц)

9

Дмитрий сам объявил время отъезда – июня пятнадцатого дня.

Оставшиеся недели он старался быть бодрым и даже было едва не поддался на уговоры Бренка и не отправился на охоту – на рыбные и птичьи ловы по берегам реки Рузы. Но дни его оказались заполненными настолько, что некогда было отвести душу, да и до забав ли? С утра до ночи давал распоряжения, сам испрашивал советов, проверяя погреба, меховые амбары, житницы. Выезжал в ближние отчинные деревни, рассылал людей своих и купцов в немецкие земли для покупки железа доброго и оружия, узнавал, сколько и куда отогнано стад, распоряжался, сколько на княжьи гривны купить коней на ногайских торгах, где и на каких землях пересевать рожь, сам смотрел, где и какие строились амбары и погребницы, – вся эта важная суета оставалась все же только суетой, которую способны были выполнить тиун с подтиунными, ключники с под-ключниками, ближние бояре... Но это нужно было Дмитрию, дабы занять себя, не оставаться один на один с тяжестью ордынских раздумий.

В княжем терему не стало ему уюта: трудно выносить просительные взгляды жены. Евдокия не молила его больше, плакать он ей тоже запретил, но все ее милое сердцу, родное существо как бы кричало сразу тремя голосами собственным ее голосом, младенца Даниила и того, третьего, еще не заявившего о себе громогласно, но которого носила она уже скоро полсрока. В последнюю неделю он ладил было отъехать в Радонежскую обитель к отцу Сергию, давно туда сбирался, но все те же дела, коим не было видно конца, удержали его в Москве. А за стенами Кремля, его белокаменного кремника, происходили какие-то события, о которых ему нашептывали бояре, особенно чашник по вечерам. Прелюбопытное дело: чашник почти безвылазно торчал в терему, но обладал редкой способностью слышать обо всем и знать все с чужих слов. Слухи текли к нему, как ручьи в болото, Дмитрий, испытывая к этой его способности смешанное чувство брезгливости и любопытства, часто выслушивал его и почти всякий раз убеждался, что сведения чашника верны. Вчера вечером чашник Поленин говорил, что-де народ, черные люди московские, плачет и молится по церквам за своего князя. Нашептывал, что-де, по слухам, сбирается на Москву Сергий Радонежский, дабы воспрепятствовать отъезду Дмитрия в Орду. Доводил с опаской, что черный люд сбирается после церковных служб в толпы и кричит, норовя подбить весь податной люд, дабы накрепко затворить городские ворота, заложить дороги и не выпустить, как бывало встарь, князя из города на его и людскую погибель... Чего только не наговорит чашник Климентий!

А по ночам Дмитрий слушал отдаленные голоса – то ли вправду, то ли чудилось, – но сухие, душные ночи и верно наполнены были неким дальним гулом – может, ревом скота от бескормицы, а может, стоном и криком народных толп. Он вслушивался, и ему представлялся почему-то Новгород с его вольным вечем, где народ вершит дела, бушуя, сметая бояр, тысяцких, старост, ставя порою на должности своих, простолюдинов. Не раз нарушал его покой Новгород, пробуждая любопытство, принуждая размышлять о непостижимых явлениях новгородской жизни. Так, князь никак не мог понять, почему вольный город оказывается крепче невольного. Почему вольный город Новгород богаче невольного, той же Твери, даже, может, самой Москвы? Если княжья власть от бога, то почему бог дает столько силы городу, где нет той власти?

Дмитрий вслушивался, хотел убедить себя в том, что дальний гул – это всего лишь стук крови в ушах от бессонницы, хотел и не мог. Город за стенами Кремля пугал его по ночам неуемной и неуловимой силой, но и радовал вместе той тяжкой мощью людской, тем единством, которое не раз видел он на сечах и в лютых бранях. Как, как же унять эту силу? Как сделать ее послушной воле одного? Сколько он ведал по житиям своих и не своих предков, никому из князей не удавалось этого достичь, и только те, что слыли в народе смердолюбами, легче правили свое многотрудное дело княжеского столоначалия. Легче было им в битвах. Ему ежедень вспоминалось то утро в Москве, когда он бродил по улицам, вглядываясь и вслушиваясь в пробуждающуюся жизнь стольного града. Светло думалось и о пустыннике Сергии, игумене Радонежской обители. Презрев боярство с его властью и златом, уединился он в лесах Подмосковья и многие годы прожил в единении с природой, в раздумьях о жизни людской и ее прегрешениях, в раздумьях о земле своей. Не раз проходил он в своей скудной одежде по городам и весям Руси. Там, где вспыхивал всепожирающий пламень княжеских междоусобий, где назревала угроза новых нашествий, – там раздавался его голос, исполненный силы и мудрости. "Одеянием скуден, но разумом обилен", – повторял Дмитрий.

* * *

В стольной палате ждал великий князь брата своего Владимира Серпуховского. За ним было послано.

С раннего утра Дмитрий обошел погреба, житницы, амбары с мягкой рухлядью, где раскапывал, осматривал и вновь укладывал собольи меха. Осмотрел связки выделанных рысьих, лисьих, волчьих, куньих, беличьих шкур и остался доволен: нигде не выпорхнула моль. Всюду пахло травами, от коих гибнет это сатанинское исчадие. После осмотра амбаров со всем их богатством Дмитрий повелел удалиться главному ключнику с под-ключниками и двумя путными боярами, коих главный тиун всегда брал в обход, но теперь они были не нужны. С великим князем остались лишь тиун Свиблов и чашник Поленин. Оба преданно смотрели на великого князя в ожидании приказа.

И Дмитрий кивнул, Свиблов и Поленин – один немного впереди, второй чуть поотстав – направились вокруг княжего терема, за постельное крыльцо, на глухой двор, где у подклети стояла неусыпная, денно-нощная стража. Немногие кмети удостаивались стоять здесь, строго поверял их Григорий Капустин, зато перед пасхой бил он челом великому князю о дарении верных кметей портищем сукна еже-годь и кружкой бражного меду после каждой стражи у потаенной двери.

Небольшая дубовая дверь, вроде двери обычного овощного погреба, была заперта небольшим замком. Свиблов приблизился, вывернул замок скважиной вверх и отомкнул его ключом. В растворе показалась вторая дверь, окованная железом. Две широкие медные плахи были сомкнуты с толстыми пробоями двумя большими, в решето величиной, замками. Дужки замков – толще вожжевой веревки. Тиун распоясался, выпростал с кушака ключ, в локоть длиной, и отомкнул верхний замок. Подошел Поленин, достал ключ со своего пояса и отомкнул второй замок. Дверь отворилась во мрак, в желанную прохладу.

– Надобно огонь взгнести! – прошептал чашник. Тиун извлек из кармана трут и кресало с кремнем.

Высек искру. Раздул.

– Свечу! – бросил чашнику.

В свете свечи показалась другая дверь. Дмитрий оглянулся – тиун с чашником кинулись притворять наружную.

– Посматривай там! – прикрикнул Свиблов на кметей, окостеневших наруже.

По трем каменным ступеням Дмитрий спустился к двери без замков висячих, но с внутренней засовой. Достал ключ с пояса и сам отворил эту последнюю дверь, тоже тяжелую, тех же железных статей.

– Засвети еще свечей! – приказал он Свиблову. Голос омерзительно дрогнул, будто те богатства, что покоились в сундуках, выступивших из полумрака, в мелких сундуках-оковцах, в дубовых, окованных железом бочках, – будто сами они имели власть, еще более сильную, чем власть князя. Дмитрий сердито прокашлялся, окреп голосом и повелел:

– Открывайте все подряд!

Сундуки и мелкие оковцы, бочки и бочонки были открыты, и перед взором князя предстали россыпи серебра, нагромождения дорогих чаш с каменьями, позолотой. Тиун и чашник тянулись друг за другом, кланялись каждому сундуку, каждой бочке, трогали сокровища дрожащими руками, оглядывались с опаской на князя.

Дмитрий стоял недвижно – видел и не видел, воззрясь куда-то поверх тяжелых открытых крышек, взявшихся зеленью по медной обивке. То были богатства отцов, дедов, прадедов. Это было то, что удалось сохранить в огне бесчисленных пожаров, междоусобиц, набегов, то, что изымалось из-под пепла, будучи зарыто в земле, сокрыто в тайниках, и вновь служило княжеству, его будущему. Дмитрий доходил пусть не умом, но сердцем еще до одной истины, быть может самой высокой и трудной: он разумел, что все это – пот и кровь тысячи тысяч черных, податных, численных людей, холопов-закупов, обельных холопов или, проще, – рабов, ныне живущих и уже давно ушедших.

– Дядька Климентий! – позвал Дмитрий чашника. – Взгляни, сколько серебра в том оковце?

Чашник, а за ним и Свиблов наклонились над раскрытым небольшим сундучком, отыскали сверху желтый квадрат хартии и прочли чернильную запись: "Един берковец сребра".

"Десять пудов, а и сундучишко-то невелик..." – подумалось Дмитрию. Он велел подсчитать все серебро, кроме чаш, блюд, цепей серебряных и прочего. Тиун с чашником скоро справились с задачей.

– Закройте все и повяжите ключи на едину цепь!

Когда и эту службу исполнили старые слуги, он велел выйти обоим. Оставшись один, он оглядел погреб, выложенный тесаным камнем. Отыскал взором розоватые бока гранита и приблизился к заветной, десной от входа стене. Гранит лежал не кряжем, а тонкими пластинами, они легко вынулись все пять, и открылась еще одна тяжелая, тоже окованная, небольшая дверь. Дмитрий достал толстый позолоченный ключ и отворил ее. Вернувшись за свечой, он втиснул себя в узкий лаз и оказался в малом душном погребке, чисто выложенном камнем. Здесь все было в том же порядке, как и три года назад, когда водила его сюда мать: на широких дубовых лавках стояли ладные сундучки-оков-цы, наполненные дорогими старинными украшениями и монетами. Он открыл лишь один, крайний, и увидел золотую россыпь древних киевских монет, каких ни на Руси, ни в ближних, ни в дальних странах уже не чеканили. Ушло то золотое время Мономахово... Он отворил крышку другого оковца и увидел наследные вещи, отказанные ему, Дмитрию, отцом: сердоликовую коробку, а в ней – жемчужную серьгу, дорогие бармы, алмазные камни на поручи кафтана. На одном из сундуков покоились, обвернутые в синий шелк, сабля и шишак золотые – тоже отцом оставленные для юного князя Дмитрия.

В тот день ничего не убыло в сокровищнице: Дмитрий решил взять на расходы в Орде пятнадцать тысяч из того серебра, что было доставлено из княжеских городов минувшей весной и хранилось пока в тереме. Он сам затворил все двери, сам навесил и замкнул тяжелые замки. Теперь нужен был наследник этих богатств, и Дмитрий спросил тиуна:

– Послано ли, дядька Микита, за братом моим? – И строго добавил еще: Не замедли!

По красной лестнице, через постельное крыльцо он прошел в стольную палату, прирубленную по другую сторону княгининой половины, сел на лавку у оконца и стал дожидаться Серпуховского, покачивая ключами на серебряной цепи.

Тихо было в терему и на княжеском дворе. Никто еще не расшевелился, всех стравила жара и тяга ко сну после обеда. Дмитрий и сам любил придремнуть, памятуя наказ Мономаха, что-де послеобеденный сон – от бога, но нынче, как все последние дни, было ему не до сна. И сегодня напрасно ждала его Евдокия. Тоже, должно быть, не спит, плачет потихоньку. Вчера вечером поцеловал ее во тьме, а щеки солоны, как коровий лизунец. Он пожалел, что не принес ничего из сокровищницы, что могло бы порадовать жену, однако тут же горько усмехнулся и даже покачал головой: его Евдокию никакой драгоценностью сейчас не утешить. Разумна она, хоть и молода, сердце цельное, побрякушкой ее горе не расплескать.

А над теремом, над Москвой, над всей Русью истаивало в жаре белесо-синее небо. День ото дня иссыхали последние травы в низинах, а на взгорьях давно уже пожелтели и ломались под ногами с хрустом, с палевым треском. Деревья свернули листву, а ели и сосны сбрасывали иглы – с воды долой! Скот исхудал на желтых пастбищах, льнул к воде в поисках прибрежной зелени. Громадные стада с утра до ночи ревели вдоль Москвы-реки, вдоль Яузы, на отмелях Синички, Ольховки, Сетуни, Пресни, Чечоры, Рыбинки, Золотого Рожна... На днях дохнуло первой пожарной опаской: загорелся Самсонов луг за Саввиным монастырем. Огонь потек по сухой траве и едва не спалил село Лужниково, пожрав риги на отшибе и несколько слобод. К зимним пожарам добавились летние, но Москва, испокон привыкшая к пожарам, отстраивалась в эти жаркие недели напористо, рьяно. Лес давал бревна, а руки – свои. Не будет хлеба, опустятся те руки, не удержать им топора.

А посевы безнадежно погибали.

В отворенное настежь оконце – ни ветерка. Глядело оно на полунощную сторону, на колокольню Богоявленского монастыря, а за ней – Николы Старого. Правее стоял на приволье Петровский, у самой Петровской слободы, что вышла к Яузе. Приволье открывалось за той слободой до самого села Сущева, а дальше – леса...

Чашник вкрался в палату неслышно и стоял, дожидаясь, чтоб услышал Дмитрий его прикашливания.

– Не изволишь ли, княже, кваску с хренком да со ледком?

– Пожалуй...

Дмитрий пил холодный квас, а Поленин вздыхал, сложив белые бабьи ручки:

– Ныне льду расход превеликий! Днесь в поварной уши драл причашной челяди, дабы не изводили льду понапрасну. Осетры в напогребнице брашной завоня-лись, а льду мало, так я велел солью присыпать, а семгу печерскую досолить такоже и каменьем в бочках придавить...

Дмитрий кивал одобрительно, но мысли его были в утреннем совете с боярами. Из Орды дошли слухи, что прибыл туда сын Михаила Тверского. Иван, привез отцов долг и пребывает у хана под рукой. Тот же раненый христианин, скакавший от епископа Сарайского, довел боярам перед смертью своею, что гуляет по Сараю Ванька тверской, сорит на базаре деньгами, окружил себя татарскими асаулами, купил себе двух полонянок персидских и обещает отдать их тем асаулам, как поедет на Русь... Разгул Ваньки не беспокоил Дмитрия, но то, что виделось ему за разгулом, достойно было опаски: недаром хан держит Ваньку не как заложника, а как сына кунака своего. Невесело все это и пахнет потравой Руси. А тут еше Олег Рязанский почал шалить в порубежье. Давно ли, осенью, посылал полк свой на помощь Москве против Ольгерда, а тут – на тебе! – на пасхальный поклон великого князя – на коня вороного, что в подарок был послан, ни словом не ответил. Чует Олег Иванович грозовую тучу над Москвою, сидит над Окою да ветер выверяет: куда тучу понесет.., Понимает Дмитрий, что нелегко ему под самым боком у Орды, да ведь и Москва недалече.,

– Митрей свет Иванович! Слышь? – Свиблов вдругорядь окликнул великого князя. – Нетути Володимера Ондреича на кремлевском дворе, уехал, сказывают, на свой большой двор у Трех Гор. Чего велиши, княже? Посылать туда, за Пресню? – Сам поеду! Коня!

– Кметей полк подымать?

– Хватит полгридни!

Коня подвели к самому крыльцу. Дмитрий медленно спускался с рундука, ступени жалобно поскрипывали под тяжким телом его. Был он в легкой полотняной рубахе под шелковым пояском, в светло-желтых легких сапогах, коротких наподобие татарских башмаков. Широкие, летнего покроя штаны синели из-под рубахи, нависая над сапогами просторным подгибом. Позади спускались тиун и чашник. Поленин уже сбегал в покои и нес легкий плащ светло-зеленое корзно с кроваво-красной отокой по краям.

– Жарко и так! – поморщился Дмитрий, но чашник был упрям:

– Непристойно князю без корзна! Не повелось, ба-тюшко, так-то... – И, как маленькому, накинул плащ на плечи князю.

Он неторопливо, чтобы дать время молодым воям собраться и сесть на коней, осмотрел своего скакуна, легко, уклонясь от помощи подуздного, бросил себя в седло. Подуздный боярин Семен Патрикеев, недавно поверстанный службой у великого князя, гладил край шитого золотом голубого седла, край черного потника, тоже шитого серебряными травами.

По правую руку от князя залегла широкая тень от терема, а в этой тени, обгоняя друг друга, мельтешили гридники – багряно-ягодная россыпь кафтанов. Тянули из-под навесов оседланных лошадей, подтягивали подпруги, кидали в седла легкие, гибкие, молодые тела.

– Захарка! Придержи коня: Квашню опрокинешь! Хохот пресекся окриком Григория Капустина.

– Копья бери! – приказал сотник Капустин.

– Без оных! – тотчас поправил Дмитрий, зорко вглядываясь в отборную сотню боярских детей и с трудом скрывая в бороде улыбку удовольствия. "Пора их всех в кмети пожаловать", – подумал он.

На малом дворовом крыльце показался человек в зеленой шелковой рубахе под желтый поясок. Увидел князя, воинские приготовления и неторопливо, не суетясь сошел на землю. По двору не пошел, а остановился у нижней .ступени и отвесил великому князю поклою

Дмитрий кивнул ему, но слов почему-то не нашел, стал перебирать поводья.

У крыльца стоял один из подручных князей, ростовский князь Андрей. Еще перед страстной неделей он отправил часть ордынской подати, а нынче довез остальное. Вот уж третий день он выживает в теремном приделе, где обыкновенно останавливаются все мелкие князья, нарочитые и ближние бояре. Там их кормили и поили особо, нередко великий князь звал к своему столу, ежели был в духе или нуждался в них. Раньше Дмитрий недолюбливал его., а за что, сам не ведал. Так случается порой у людей: уловит нечаянно косой взгляд, услышит неверное слово – и остается в душе оскомина, бывает надолго, а то и на всю жизнь. А может быть, в детстве нашептал ему на ухо недобрый голос из боярского окружения, и незримый порог лег меж ними и лежал бы еще, не появись днями князь Андрей. Он приехал, сдал – из полы в полу серебро тиуну и чашнику, а узнав о сборах в Орду, вызвался ехать вместе с Дмитрием, разделить с ним опасности, лишения, может и смерть, как это было при Батые, когда с черниговским князем погиб его верный боярин...

Теперь Дмитрию было неудобно за прежние помыслы об этом хорошем и преданном человеке. "Вот она, чистота и нетленность сердца, в тени пребывающа!" – думал Дмитрий, а найти нужных слов для князя Андрея не мог. Хорошо бы поехать сейчас вместе с князем Андреем к брату Владимиру – на что лучше ему, рискующему головой своей в Орде, проехаться сей день с великим князем на виду у всей Москвы... Только поездка эта была особая, она продумана Дмитрием как откровенный и, может, последний разговор с братом-наследником, тут любой человек – помеха.

По счастью, вышла на рундук княгиня Евдокия, за ней – боярыня Анисья, неотступно, тени подобно. Евдокия выждала, когда Дмитрий не вполглаза глянет, а повернется к ней, спросила громко, дабы сразу услышал за топотом, ржаньем, звоном стремян и говором молодых воев:

– Куду сбираешься?.. – И едва не добавила прилюдно: "Митенька".

– К князю Володимеру. Я скоро!

После этих слов он глянул на Андрея Ростовского – это был ответ и ему.

Стража растворяла пышущие жаром, кованные медью ворота.

10

На дворе князя Серпуховского было пусто. Из терема вышел заспанный боярский сын, живший у князя в чашниках. По лицу его, мрачному, зверообразному, Дмитрий признал породу главного дворового Серпуховских Вербова. За этим тиуном брат, как за каменной стеной: все недоимки с холопов вытрясет и себя, не забудет. На ком недоимки сребреца с прошлых лет – рост накинет столь велик, что мезинные людишки стоном стонут, а что до челяди – то нет ей покою на дворе серпуховском ни днем, ни ночью. Конечно, великому князю это дело – сторона, но сам он не держал бы этакого тиуна.

Чашник признал великого князя, рухнул со ступеней на землю:

– Чего велишь, княже? – И – челом под копыта.

– Дома ли князь Володимер Ондреич?

– Нетути! Во Кудрине-селе суд правит!

– Давно ли?

– Аже поутру призвал отца моего и послать велел во Кудрино-село двух подвойских, двух ябедников и всех тиунов сельских, мелких собрать.

– А сам?

– А сам после обедни направился со Кудрино же.

Дмитрий задумчиво подергал поводья, не трогая коня, ронявшего пену с узды и глазом косившего на воду – река Москва делала перед Тремя Горами, у двора Серпуховских, крутой изгиб и подходила совсем близко, сотня саженей с небольшим. Дмитрий развернул коня и легкой грунью поскакал в Кудрино. Коней напоили в быстрой речонке Пресне, через которую пришлось переезжать.

Село Кудрино издали зажелтело золотистыми бревнами новых изб. Отстроились на диво скоро – истинный скородом этот многострадальный посад московский. Сколько свету от свежих бревен, не тронутых дождем! Но пройдут осенние дожди, и поблекнет краса Руси – посереет, исщелявится с годами, а внутри еще долго будет хранить тонкий запах смолы – запах жаркого лета... Пахло по всему Кудрину свежей щепкой, бодрым запахом сосновой смолы. Иные избы уже были покрыты и бугрились подсохшим дерном, будто старые курганы. И хоть многие еще не достроились, стояли уже под крышами кузницы, гончарни, приземистые мшаники кожемяк, особо отстраивались житницы и амбары. Это-то взградили москвичи в первую очередь, а о себе люди подумают осенью. Коль успеют, поставят избы, а не успеют – в земляных норах перебьются до весны. Такое на Москве, как по всей Руси, не внове...

"Поторопились с житницей, кажись..." – невесело подумалось Дмитрию, да и что за веселье при виде пустых житниц в засушливый год?

Суд вершился посреди села.

Князь Владимир Серпуховской, владелец трети Москвы по духовной грамоте отца своего князя Андрея, восседал на высоком – в сажень – помосте со ступенями к дороге. Широк помост и прочен. Сидел князь на стольце, покрытом зеленым сукном. Тиун Вербов стоял на нижней ступени и по княжему слову пред его очами вершил суд, изредка покидывая головой назад. На люди он надел новую домотканую рубаху, широко вышитую на груди, и, когда выкатывал грудь, подымал голову, заламывая бороду вверх, все видели шитье.

По левую и правую руку от тиуна сидели на нижней ступени двое подвойских, а еще ниже, уже на земле, поджав ноги под себя, устроились два ябедника с чернилами, пачкой перьев, стопой дорогой бумаги, до коей прикасаться им было запрещено, писали же они на хартиях. Куски светлой кожи принимали на себя чернильные завитушки и навеки утверждали решения княжеского суда. Вместо столов ябедникам служили перевернутые лубяные лукошки.

"Давно правят", – еще издали прикинул Дмитрий, видя возбуждение толпы крестьян и работных податных людей. В стороне, чуть поодаль от толпы, в загоне о пяти жердях уже похаживали телки-нетели, молокопойные телята, коровы, кобылы с жеребятами, отобранные по суду, на телегах громоздились открытые навстречу жаркому небу лари и сундуки, куда ссыпалось зерно, когда мешки снимали с безмена. В иные лари ставились большие кувшины с конопляным и льняным маслом. По широким тесинам вкатывали бочонки с медом и воском. Шкуры сваливали сначала на рогожные подстилки, там их меньшие тиуны перебирали и уносили на телеги. Массивные круги толстой пеньки тяжелыми колесами стояли, прислоненные к княжескому настилу. Более тонкая веревка была сложена стопами, возвышаясь вровень с головами толпы. Вплотную к ноге князя стоял небольшой оковец для серебра. Тут же у помоста скучал без дела разрубный целовальник, опершись задом о широкий дубовый пень. Тут, на этом пне, острым каленым топором он рубил пластину-гривну серебра на целых десять частей. Ежели надобность есть у суда, разрубит надвое – будет полтина серебра. Для мелкой монеты есть у целовальника нож каленый, которым он каждую полтину разрежет на мелкие части, – будут, как встарь, резаны. Мельче тут, на суде, денег не ходит, а там, среди мезинных людей, режут резаны еще мельче...

Суд как суд. Все, как всегда: кричит большой тиун, подвойские подвывают ему да мелким тиунам помогают порой отсчитать серебро или выверить безмен. Ябедники копаются в закладных, долговых и иных крепях, выводят престрашные словеса – решение суда.

– Ты, тивун, дай слово молвить! – долетел до Дмитрия сорванный по-пастушьи голос мужика. Крупный, сутулый, он на шаг выступил из толпы к помосту, дальше не смел, выказав босые черные ступни, мосластые, широкие. Грязная рубаха-однорядка свисала ниже колен. Он теребил ту рубаху на груди, стараясь выцарапать нужные слова, но подвойские перебивали его со смехом.

– Княже! Вели слово молвити! – обратился он к князю с низким поклоном, до земли.

– Молчи! – не давал тиун. – У ябедника мово вписано: рубль целковой да полрубля брал ты, половник Симеон, будто бы самому тебе с семьею мало было половины урожаю с княжей землицы... Молчи! И брал ты те полтора рубли на две трети года – от рождества богородицы до святой пасхи...

– От рождества христова! – воскликнул Семен уже совсем осипшим голосом. Неверной записью крали у него сразу четыре месяца. За это время можно еще извернуться и выплатить князю деньги, но время-то как раз и отымал тиун.

– В грамоте прописано – от рождества богородицы!

– Побойся бога, тивун: от рождества христова долг мой!

Тут выперся подвойский, сделал кому-то знак, и тотчас из толпы вывернулся мелкий, черный, как шкварка, мужичонка, ощерился многозубо и заученно прокричал:

– Тивун со ябедники верно речет: от рождества богородицы тот долг волочет половник Симеон!

– Побойся бога, Жмых! Ведь этак я в обельны холопы сойду! Тивун! Князь, батюшко...

– Премолчи! Стража!

Семену разодрала стража рукава на рубахе, завернула подолом руки и потолкала в напогребницу, к риге.

Обочь толпы стоял косячок хмурых людей. Молча, бесстрастно глядели они на все, что творилось посреди Кудрина. Им и верно все было безразлично: это были обельные холопы, смерды, а проще – рабы. Им непонятно было, как можно лить слезы из-за долга? Кончится долг, и улыбнется этим холопам свобода, которой никогда не будет у них, разве что на смертном одре князь вспомнит о ком-либо из них, задумается о душе и отпустит на волю, дабы сим добрым делом упросить божьей милости за грехи свои...

В ту минуту, когда уводила стража Семена, толпа вдруг пала на колени, закланялась в землю. Серпуховской оглянулся и увидел Дмитрия:

– А! Брате!

Серпуховской поднялся со стольца. Тиун стащил шапку и двинул ногой ябедников – те повалились на землю, обронив лукошки и перья.

– Суди, суди, я пожду...

Дмитрий подъехал вплотную к помосту, но остался в седле.

Тиун приосанился, откашлялся и прокричал:

– Человек гончарной сотни Микита Черепок! Иде ты?

– Тута! – выжался из толпы невысокий, в чистой рубахе гончар, ладно подстриженный, в новой синей шапке, которую он тотчас стащил и сунул за пазуху.

– Бьешь ли челом на Юрыо Кожемяку?

– Бью.

– Пехал ли он тя на масляной неделе к собе али от себя?

– Пехал.

– Юрья Кожемяка, поди и стань поблизку! Во. Так. Говори суду: по какой вине пехал гончара Микиту?

– Безвинно.

– Почестну отрек ты суду, почестну и дале молви: чем бил того Микиту жердью или пястью?

– Ежели бы я был псковитянин...

– Реки справно! Жердью али пястью?

– Пястью.

– Во. Так... – Тиун покосился на ябедников: пишут. – До малой крови али до великой?

– До малой...

– До великой! – поправил пострадавший. – Носом,

мне ту кровь пустил и срединной перст на деснице выломал!

– Так ли, холоп Юрья? – Тиун выставил бороду вперед, откинул голову и прищурился, будто бил из лука.

– А он мне око перстом тем копал!

Позади о чем-то негромко заговорили князья, и тиун понял: дело ясное, надобно кончать.

– Побитой Микита Черепок! Дабы неповадно было впредь копать тебе очи Кожемяковы – рубль с тебя во Князеву казну да рубль во митрополичью! Юрья Кожемяка! Дабы и тебе неповадно было пясть подымать на соседа свово – рубль с полтиной князю да рубль с полтиной митрополиту!

Князья в это время уже, казалось, обговорили дело и норовили отъехать, оставив суд на тиуна Вербова, но тут тиун прокричал:

– Купец Некомат прозвищем Сурожанин бьет челом князю Володимеру Ондреичу, дабы вернуть собе на двор Елизара Серебряника, бежавша из полону, а ране, во граде Суроже, продавшего себя в холопы обельные... – Тут тиун Вербов простер ладонь к толпе и сладко позвал: – Выйди, Некомате!

Из толпы выступил купец Некомат в богатом легком иноземном платье выплыл лебедем, этаким дьяволом беленым вырядился, князьям самим глаз не отвести. Русского на нем ничего не осталось, вот ведь какие они, сурожане: до самого моря ходят через степи ордынские, и никто их не тронет. Все задарены. Все по ханову указу остерегаются саблю поднять на них или стрелой задеть. Зато и они не оставляют благодетелей: дары шлют то сотникам, то темникам, а раз в год и хану воедино складывают серебро да заморские диковины. Не внакладе, сердечные! В дальних землях и на своих торгах втридорога выгребают за всякие безделицы. Губку морскую – плевый товар, а нахвалили по всей Руси, и теперь не только князья и бояре, а и черные люди на Москве без той губки в мыльню вроде как идти не смеют... Да что там губка! Ткани, оружие, золотые да серебряные поделки, всякую прянь благовонную для медов сладких да печива возами везут, а продают, наперстком за великую цену. Ох, сурожские купцы-дальне-ходцы! На злате едят, на серебре спят и златом же осыпаны. А Некомат этот – вся Москва ведает – из дальних земель девок навез в сундуках с дырьем верченым, дабы не задохнулись, а девки-те оказались не куплены, как водится, а крадены, допрежь того зельем снотворным напоены. По слухам, бояре первостепенные и те в долгах у него ходят – вот он, купец-то!

– А вестимо ли Некомату, что беглый полоняник Елизар Серебряник пристал к кузнецкой сотне и вошел в мои численны люди? – спросил Серпуховской.

Серпуховской привстал со стольца, наклонился в сторону великого князя и негромко проговорил:

– Это он, Серебряник, подобрал во степи стреляного человека, что из Сараю притек...

Кивнул и с интересом стал рассматривать Елизара.

– Почто, Некомате, вырядил ты себя супротив князя? – виновато спросил тиун. Казалось, он боится купца: верно, немало кун заплатил ему сурожанин за помощь, а тут – князь...

– Сей холоп – мой! Он мне божился куны отслужить и в смердах моих остаться до конца живота! Он беглый, а со времен Мономаховых...

– Вольной я! – крепким голосом грянул Елизар. Он вышел на целых два шага вперед Некомата, и всем открылась его высокая стать, сильные руки, торчащие из засученных рукавов, и жарко горела рыжая голова, стриженная под "горшок" – работа сестры.

– Ты мой холоп! – топнул ногой Некомат. – В иные годы он за день гнездо стрел ладил, сам мне похвалялся, когда пособить просил в Суроже! Мой отныне холоп!

– Вольной я!

– Молчи! – вмешался тиун. – Помолись и скажи суду: помог ли тебе купец Некомат из полону утечь?

– Не было того! В Суроже я куны брал у него – то истинно так, а бежал я един! Не было там никаких Некоматов, ночь была с грозою... Не было купца сего и тогда, когда меня, младого, на аркане вели в Орду. Куны я верну ему – пусть так и пропишут ябедники, а во холопы не пойду, не то что в смерды!

– Ты холоп! Иди ко господину своему! – взвизгнул Некомат.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю