Текст книги "Искупление"
Автор книги: Василий Лебедев
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 31 страниц)
– Креста на тебе, мужик, нету! Этак ты и с самого великого рязанского князя, с любимого Ольга Ивановича, куны стеребишь!
– И с яво бирали! Платитя!
Епифан покосился на дорогу – выставились мужики плотной тучей, бабы платками белеют за городьбой. Придется платить...
– Вельми хоробры, коли тучей на девятерых, – проворчал купец, отсчитывая деньги из нашейной калиты. – А вот нагрянет татарва – ко князю прибежите!
– К яму не набегаешься! Мы и сами на топоре спим! Поди-ко, боярин, копни бережок во-о" под теми кустами – костей тамо-тко превелико... Емельян Ря-занец высыпал серебряные монеты с ладони в рот и косноязычно закончил: – Мы не токмо куны берем с проезжих, мы и с наезжих гостей незваных плату берем: кровь за кровь!
И пошел к мужикам – рубаха ниже колен, а из-под подолу порты синие посвечивают. Космат и плотен.
* * *
Широки и чисты заокские дали! С высокого берега растворяется такой простор, что каждому, кто хоть раз видывал эти луга за Окой, эти леса, уходящие по край окоема, хочется летать над ними, птице подобно. Но еще дальше видно из окошка Князева терема. Любил Олег Иванович глядеть на землю свою многострадальную и прекрасную, когда она по весне охвачена зеленью, светом, ожиданием лета. А ожиданием чего жила три десятилетия душа его? Ждал ли он великого всерусского княжения? Ждал, но не верил в это. Ждал ли покою земле своей, пропахшей углем и кровью? И сейчас ждет, но такая благодать – покой – не на ее роду писана... Сколько раз брал он меч в руки! Сколько раз ходил на татар и на своих, домогаясь большого княжеского стола, дабы стать над всеми княжествами и тем возвеличить свое, Рязанское, может тогда станет считаться Орда и все безмерное Дикое поле с этой землей? Но нет... Нет великого княжения, нет покою, нет счастья сей прекрасной земле. Не, помогли ни дани великие осенние, ни посулы во весь рот разным ханам. Не помогло и родство с Ордою, только попусту опоганил свой древний род... Так неужели, подобно князю Тверскому Михаилу, идти к Москве с повинною головою? Может, прав Сергий Радонежский, наставлявший его четыре года назад: спасение во единстве земель русских! Доколе, мол, ты, князь Рязанский, будешь зайцем бегать в мещерские леса, оставляя подданных своих на поругание и смерть поганым? Может, и прав он, токмо под чьей рукою то единение свершится? Неужели он, великий князь Рязанский, наследник древнего престола, станет у Дмитрия князенком подколенным?
Епифан Киреев застал князя Олега в тереме. Тот уже знал, что купец на дворе, что он прибыл из Сарая.
– Батюшко Ольг Иванович! Беда! – прямо с порога выкрикнул Епифан, внося в светлицу тяжелую голову, которая, казалось, никогда не поворачивается на толстой, короткой шее.
– Что за беда? – зачем-то спросил князь Олег, не отрываясь от окошка, хотя еще третьего дня доводили ему купцы-сурожане, что из Кафы вышло к Волге престрашное воинство – генуезская черная пехота великим числом.
– Мамай несметные силы сбирает на Русь! Я самовидец того дела недоброго. Вся Орда всколыхнулася от Арал-моря до гор персидских и Крыма!
– Что за народы к Мамаю тякут?
– Не постичь, княже, уму моему языков тех. Тамо и фряги, и ясы, и черкасы и иных многих великое число... Мамай вывез на сорока возах серебро и злато: кажет наемным воям, и все то добро после покорения Руси разнурить обещал по рукам тех воев. Мамай клялся не брать свою долю добычи, но всю раздать воинству.
– На кого злобу лелеет Мамай? – повернулся князь Олег.
– Вся Орда визжит, требуя отмщения крови князей своих, на Воже павших. Тысячник един пастился пред воями громогласно, что-де великой Мамай возжелал та-кожде створить над Митькой Московским, как створил он над Ольгой Рязанским.
Епифан сгорбатился еще больше, утирая лицо полой кафтана, но глазом внимательно следил за князем.
– Со всего бела свету текут к Мамаю людища, охочи до добычи великой.
– С нас нечего взять! – с каким-то отчаянным весельем воскликнул князь Олег. Походил по палате, поджимая тонкие губы, и вдруг спросил: – Сколько тыщ воев собрал Мамай?
– Того мне доподлинно неведомо, однакоче молвил Mine купец генуезской, что-де на сем берегу Волги со-шлися больше двух сотен тыщ, но саранское войско еще не переходило Волгу. – Епифан подумал, поморгал белесыми ресницами, вспомнил: – А от гор, из Дикого поля, от Крыму все идут и идут. Нукеры рабов гонят, вооружают и на коней сажают...
Князь Олег кивнул. Он знал, что первыми на врага татары бросают рабов, потом наемников, сами же снимают сливки, добивая растрепанного врага... Ему вдруг стало холодно в этот теплый и ясный день.
– Подай мне корзно с лавки! Да помни: сия капель – не на нашу постель!
Епифан накинул на князя Олега корзно лилового цвета с желтой отокой, узкой, как золотая змея, по кромке и кликнул тиуна с чернилами:
– Отвезешь ли, Епифан, весть на Москву?
– Ольг Иванович! С ног валюся! Пошли кого ни есть из бояр Кобяковых или Жулябовых – краше меня исполнят...
– Ступай, Епифан, да помни: этими днями ты мне понадобишься!
12
– Куда? Стой, прошу тя! Да стой, пень осиновой! – Захарий Тютчев успел схватить повод коня у Квашни. – Эти нукеры собакам подобны: побежишь порушат!
– И так порушат, понеже...
С увала с диким визгом и свистом летела на малую горстку русского посольства, на десяток конных и телегу с сундуком, сотня нукеров.
– Порушат, Захарка, ей-богу, порушат! – задрожал Квашня и запричитал: – Кабы не твой поганой язык, не послал бы тебя великой князь в сие посольство. А то како же без Захарки – языкаст! Вот теперь...
– Затвори уста, башка мутноумная! Читай молитву!
Времени Арефию Квашне как раз хватило на молитву. Егор Патрикеев, с которым лет восемь назад Тютчев спал в переходных сенях великокняжеского терема, не мог читать и молитвы – пересохло во рту, язык завяз, как соха в глине. Толмач Яков Усатов крестился одеревеневшей рукой, и лишь Елизар Серебряник, отобранный в посольство Захарием Тютчевым, твердил, щурясь на дикую сотню татар:
– Ужель пропало бабино трепало?
– С нами крестная сила! – перекрестился Тютчев, потрогал белесые усишки и один тронул коня навстречу.
Лавина налетела с оголенными саблями, расплескивая июньское солнце по кривым жалам, она объяла коня Тютчева, оттеснила его к телеге. Конь заржал, поднялся на дыбы и едва сумел опустить копыта, как сотник нукеров уже кинулся к сундуку на телеге. Кругом визжали и свистели, рвали пуговицы с одежды послов. Сабли мелькали над шлемами нукеров и едва не касались голов русского посольства. Пахло потом, сыромятной упряжью, гнилым мясом из-под седел и киселью кумыса, он лился у сотника из кожаного архата, привязанного к арчаку седла и раздавленного в давке.
– Отпрянь! – крикнул Тютчев, приподымаясь в стременах над склонившимся к сундуку сотником и еще над десятком голов, гроздьями нависших над сундуком.
Мгновенья могли спасти и погубить. Погибнет не просто десять человек или сундук с серебром а золотом – нет, тут может погибнуть дело: Тютчеву большие бояре поручили вызнать в Орде их замыслы и оттянуть по возможности нападение на Русь, а также получше прикинуть силы Мамая, о коих по Москве и всей Руси шли страшные толки.
– Отпрянь! – из последних сил выкрикнул Захарий и хлестко ударил ладонью прямо по широкому лицу сотника.
Не успела сотня опомниться, завыть, изрубить русского наглеца, как он снова привстал в стременах, поднял руку и выкрикнул:
– Царь Мамай! Царь Мамай! Сундук Мамаю от князя! Мамай отрубит ваши башки и бросит собакам! – кричал Тютчев по-татарски и, видя, что всадники отпрянули от телеги, пустил своего коня вокруг, все оттесняя врагов. Асаул! Веди "ас к царю Мамаю!
Сотник качался в седле, унимая звериную злобу, и сабля его страшио ходила вдоль конского бока. Наконец он погасил застывший оскал своей улыбки и подал команду своим. Нукеры выстроились на диво скоро и, охватив посольство с обеих сторон, пошли легкой рысью, держа направление на полуденную сторону – туда, где на реке Воронеж приостановил свою Орду Мамай.
– Захарка... Полоумная ты образина! Я с тобою больше – никуда, вот те крест святой! – бубнил Квашня. – Пропадешь с тобою, окаянная сила!
– Без меня пропадешь, Квашонка!
Елизар Серебряник молча и украдкой вытирал пот со лба.
– И ты устрашился? Али смертию ты не умыван, Елизар?
– Всяко бывало... Токмо ты вельми круто взял ноне – отбуеручил пястью по роже! Этакого я еще не видывал...
Егор Патрикеев вымочил наконец язык:
– Чует сердце мое: не вернуться нам в края отчие. Ты хоть пред Мамаем не растворяй уста лающи, молю тя, Захарка!
Нукеры скакали легкой рысью, свесясь кто на левую, кто на правую сторону и держась икрой ноги за седло – так отходили затекшие зады.
– Захарий, я тоже страшуся... – признался один из кметей-охранников, возничий.
– Тебе страшиться – пупок тешить, а у меня в отчинной деревне сын... Кому страшней?
Елизар понял, что родила ему сына та самая полонянка, которую выкупили они в Сарае.
Дорога, показавшаяся в степи, вывела к реке, круто пошла вниз.
– Попридержи коня! – обернулся Тютчев к воз-нику.
Брод оказался неглубоким. Поднялись на другой берег, миновали худосочный лесок, и вот уж замелькали вдали сначала головы и горбы верблюдов, потом тучи коней залучились высокими колесами арбы, поставленные плотной цепью, выгнутой в открытое поле.
– Орда в походе... – негромко заметил Захарий и строго добавил: Примечайте! Кто жив останется – великому князю доведет...
– С тобою останешься! – шмыгнул носом Квашня.
* * *
Четверо суток без малого продержали русское посольство в окружении татарских арб и походных ставок, из-за коих ничего не было видно. Пока с завязанными глазами их провезли к середине походной Орды, Захарий Тютчев насчитал четырнадцать караулов, где их окликали. Караулы эти – круги арб и ставок, развернувшиеся вокруг главной ставки Мамая. Внешний круг был замечен Тютчевым издали. Это была бесконечная цепь телег, уходившая к горизонту и вмещавшая в себя не меньше воинов, чем было их у углана Бегича на Во-же. Следующие круги, расстояние между которыми было саженей в двести (Захарий считал конский шаг!), были короче, и, чем ближе к ставке Мамая, тем отборнее ставились воины. А у самой середины этой непробиваемой паутины СОМКНУЛИСЬ десять тысяч самых отборных кашиков – число, некогда назначенное Чингиз-ханом для личной охраны. В этой тьме воинов каждый отвечал за другого, все следили и друг за другом. Из десятой части общей добычи, принадлежащей хану, немало перепадало именно им, кашикам из личной охраны.
Тютчев благодарил судьбу, что она надоумила взять в посольство Елизара. Этот куэнец, серебряных дел мастер, предусмотрительно взял и уложил в телегу пуд вяленого мяса и сухого сыра. Он же настоял на том, чтобы взять бочонок квасу. Теперь, когда татары не давали посольству ни есть, ни пить, ожидая, видимо, унизительных просьб, Тютчев со товарищи держался вполне независимо. Ни один из кашиков не осмеливался пока нанести обиду, но если Мамай повелит... Дрожь по коже Тютчева осыпалась холодным горохом, а что до Квашни – тот и вовсе слинял с лица.
– Утечь бы... – мечтал он вслух.
– Самое бы время, – соглашался Тютчев, понимая, что они все самое главное поняли: Орда пребывала в большом походе, из которого нет возврата без кровавой рати, ибо ничто и никто не сможет уже остановить эту лавину, в которой вчетверо, впятеро больше войска, чем было у Бегича, даже если не считать наемных войск генуезцев, черкесов, ясов, кыпчаков, буртасов и прочих народностей, населявших бескрайние просторы Улуса Джучи. Утечь бы да сказать великому князю, что нет надежды на исход мирный, что все поднялись в ордынской степи от мала до велика. Сколько раз слышал Тютчев плач детей в ночи, рев верблюдов, ослов – звуки, пробивавшиеся сквозь ржанье и топот сотен тысяч коней и говорившие о том, что семьи двинулись за воинами, а это признак большой войны, предвестие кровавых ратей.
За ними пришли на рассвете четвертого дня. Глаз не завязывали, но Тютчеву позволили выбрать спутников, не более двух. Он назвал Квашню и Елизара Серебряника. Кашикам велел уйти и ждать за шатром. Посовещавшись, те вышли, скаля белые зубы. Тютчев со товарищи помолились, простились с оставшимися и вышля навстречу судьбе.
– Квашонка, ты прости меня, ежели что приключится... – дрогнул голосом Тютчев, и Арефий Квашня не нашел сил на ответ.
Только Елизар напомнил:
– Ты, Захаре, не давай сердцу себя обороть, понеже удавить нас за язык твой татарва за благо почтет.
– Полно! Я Князеву волю творю, на том крест целовал и посему службу превыше главы своей держу! Направляйте стопы свои с молитвою... И дома на печи ги-нут люди!
Их вели по проходу между двух рядов нукеров, и тянулся тот проход на полверсты. Ближе к ярко-желтому шатру Мамая, горевшему вдали на восходе солнца, стояли рядовые кашики реже, и все чаще мелькали бляхи десятников и сотников, одетых в ратные доспехи. Еще ближе к шатру, у самой преисподней, где горели два огня в больших глиняных плошках, меж которыми надо было пройти, мелькнули крохотные алмазные полумесяцы на шее у темников, но эти начальники не остались на воле, а вошли в шатер.
Захарка прошел первым, отфыркнулся от воды, которой окропили его две женщины, стоявшие с копьями у огней. Следом за ним прошел Квашня и наконец Елизар с оковцем серебра и золота в руках. В шатре-ставке лежал окованный медью порог, видимо деревянный, на который никто не наступил, даже Квашня, уже терявший голову.
Мамай сидел на высоком троне. На ступенях престола спиной к нему сидели верные его соратники – те самые, что помогли ему подняться на этот трон, ныне они были задарены дорогим оружием, одеждой, у многих поблескивали алмазные полумесяцы темников и угла-нов. Тютчев встретился взглядом с Сарыхожой, на шее которого блестел малый полумесяц темника. Бывший ханов посол узнал в московском после того юного гридника, что задорился восемь лет назад в Москве, когда сам великий князь не пожелал впустить пьяиого ханского посла в терем и велел откачивать его водой у колодца. Недобрая улыбка блеснула на миг под узко бритыми усами и погасла, да Тютчеву было уже не до Сарыхожи...
Мамай взирал с мягкого, сложенного из подушек походного трона, весь освещенный светом нового дня, вливавшимся в широко раскрытый вход. Перед чим, прямо у ног, глыбился громадным телом его личный охранник Темир-мурза. Чуть ниже – два углана, левого и правого крыла. По правую руку, сияя бронзой и золочеными шлемами, сидели на низких скамьях более двух десятков темников. Одни темники! Захарий быстро пересчитал их и помрачнел: только под их началом было у Мамая больше двухсот тысяч воинов...
От входа прошел к трояу Сарыхожа, грубо оттолкнул Тютчева с товарищами шага на три назад, а сам стал на нижнюю ступеньку, к левой ноге Мамая, как раз над двумя его женами, неслышно хлопотавшими на ковре, уставленном кувшинами и чашами. Мамай делал вид, что не замечает русское посольство, что-то шептал женам, пробовал напитки из чаш. Ноги его, не подобранные теперь под себя, казалось, мешали ему. Он не находил им места, не раз укладывая на спину и плечи сидевшего под ним Темира-мурзы. При этом видны были его просторные, шитые золотой канителью зеленые башмаки, отороченные горностаем. Но вот он глянул на русское посольство, чуть шевельнул правой бровью, косо стрельнутой к виску, и сердито выплеснул на ковер остаток напитка из чаши. Около минуты в упор смотрел на Тютчева.
– Захарий! Окаянной! Не губи: стань на колени! – прошептал Квашня и первым повалился на ковер.
– Великому царю Орды великой князь Московской кланяется оковцем серебра да злата! – начал Тютчев неожиданно крепким голосом и преклонил колено, ставя сундучок на нижнюю ступень возвышения.
Мамай фыркнул брезгливо и что-то залопотал, визгливо и с трудом, видимо, горло его заливало к старости жиром. Тютчеву было известно, что он мог говорить по-русски, но, верно, не желал, толмач Сарыхожа замешкался, и Захарий сам заговорил:
– Как здоровье твое, великий царь Орды?
– Вопрошают ли о здравии тех, кто бессмертен? – воскликнул Сарыхожа и перевел свои слова для всех.
Еще не улегся гул одобрения, как Мамай вдруг дернулся на подушках, побагровел – так темно стало его желтое лицо – и сбросил с ноги башмак прямо в Тютчева.
– Дарую тебе, от славы пришедшему, отпадшее от десной ноги моей! Сочти за великую честь и разгласи по Руси, что-де вослед за башмаком сим мои стопы пожалуют! А вы, угланы, темники и тысячники! Возьмите сие злато, накупите плетей, дабы было чем гнать рабов за Волгу! Берите немедля! вскричал Мамай и, дотянувшись босой ногой до оковца, толкнул его.
На ковер, усыпанный серебряными монетами и золотом, кинулись его угланы, темники и тысячники, все загребли в свалке, зажали в кулаки и снова расселись по местам.
– Попомни, раб: все злато и серебро княжества Московского и всех иных княжеств – все ляжет в руки мои! Все земли непокорной ныне Руси раздарю служащим мне, а самого князя Митьку приставлю пасти стадо верблюжье!
– Великой царь Орды! Я еще не твой раб, но слуга великого князя Московского! А князь мой и повелитель не станет пасти стадо верблюжье, понеже и окромя его есть на Москве добрые пастухи – те, что преславно гнали твоих верблюдов с Вожи-реки!
Сильный удар ногой в грудь повалил Тютчева на ковер – то ударил его Темир-мурза, услыша, как зарычал в злобе Мамай. Вся ставка с воем кинулась на троих русских, и они исчезли под кучей разъяренных начальников татарского войска.
– Захарка... Идолище... Что натворили уста твои поганые? – раздался еще голос Квашни. К этому голосу, казалось, прислушались темники и придержали руки на горлах поверженных. Тут раздался окрик Мамая. Все отпрянули, упятились по местам: Мамай давал русским послам еще мгновения жизни.
– Посол Тютчев! – Мамай щурился, разглядывая, подавшись вперед, несильную, но ладную фигуру Заха-рия, увидел кровь на щеке и белесых усах. Понравилось, как он деловито, по-домашнему, утер ту кровь ис-подью полы своего длинного кафтана, шитого из дорогой камки. – Ты смел, Тютчев, а смелость в Орде ценилась издавна. Иди на службу ко мне!
– Благодарствую за честь, великой царь! Токмо на двух скамьях ладно ли человеку едину сидети? Ныне я службу несу великому князю Московскому...
– Захарка... губишь... – проплакался Квашня.
– ...а посему вели, царь Мамай, поначалу едину службу окончить, а по той службе уж и о твоей думать.
– А пойдешь?
– Не повелось так-то: отворачивать лик свой от прежнего господина и к иному переходить – такое у добрых господ не в чести.
– Ты мне честию своею пришелся по сердцу. Служи мне, ибо служить надобно сильным! – сказал Мамай,
– Но и князь Дмитрий силен ныне! Да и негоже, царь Мамай, мне первому отворачиваться от него.
– Ты не первой! На вот, прочтешь ли?– Мамай достал из-под тяжелой золотой чаши две исписанные хартии и, рассмотрев, нахмурясь передал одну через Темир-мурзу.
Тютчев понял, что недаром принесены сюда эти письмена, и понял также, что они не поддельные, – понял сразу, как только взглянул на русские буквицы, на брызги пера, на тонкую кожу русской выделки.
– Чти громогласно, посол Захария Тютчев, а ты перетолмачь моим бесстрашным угланам, темникам и тысячникам! – велел он Сарыхоже.
Захарка перекрестился и начал:
– "Восточному вольному великому царю царей князь Ягайло литовский про твою милость присяженник много тя молит и челом бьет. Слышах, господине, яко хощеши страшити свой улус, своего служебника Московского князя Дмитрея, тою ради молю тя, царю, вем бо, яко обиду творит князь Дмитрей Московской твоему улуснику Ольгу Рязанскому да и мне пакости такоже деет много, тем же оба молим тя, всесветный водный царю, и, пришед, видиши наше смирение, а его гордость, и тогда уразумееши смирение нашеа грубости от московского князя Дмитрея".
– Почто стал? Чти громогласно! – притопнул Мамай.
"...и егда царь приидет, – продолжал Тютчев, – и мы его с большими дары сретим и умолим его, да возвратится царь восвояси, а мы княжение Московское разделим себе царевым велением на двое, ово к Вильне, ово к Рязани, и даст им царь ярлыки и родом нашим по нас".
– Внял ли, посол Тютчев, грамоту?
– Внял, великой царь Мамай, токмо инородцы и грамоты их нам, русским, – не в указ! Сия хартия – творение Ягайлы, и мне дела до ея нету!
– Сказал ты, что не станешь первым от Дмитрея отходить, но ты и не первой! Чти, Тютчев, иную грамоту!
Темир-мурза оторвал зад от приступы и подал вторую хартию, первую же отобрал.
– Чти громогласно! – повелел Мамай. "Восточному вольному великому царю царей Мамаю твой посаженник и присяженник Ольг князь Рязанской много тя молит. Слышах убо, господине, что хощеши ити огрозитися на своего служебника, на князя Дмитрея Московского, ныне убо, всесветлый царю, приспело ти время: злата и богатства много. А князь Дмитрей человек христианин, егда услышит имя ярости твоея, отбежит в дальныа места, или в Великий Новгород, или на Двину, и тогда богатство Московское все во твоей руке будет. Мене же, раба твоего, князя Ольга Рязанского, милости сподоби... Еще же, царю, молю тя: понеже оба есма твои рабы, но аз со смирением и покорением служу ти, он же з гордостию и непокорением к тебе есть. И многи и велики обиды аз, твой улусник, приях от того князя Дмитрея, но еще, царю, и не то едино, но егда убо о своей обиде твоим именем царским погрозих ему, он же о том не радит. Еще же и град мой, Коломну, за себя заграбил, и о том о всем тебе, царю, молю-ся, и челом бью, да накажеши его чужих не восхищати".
Захарий Тютчев опустил хартию в руке, подержал и бросил Темир-мурзе.
– Что изречешь, посол Тютчев? Идешь ли служить мне вослед князьям?
– Сия Ольгова грамота презренна, царь! Ольг Рязанской – тоща овца, непотребна и зловонна. Он по вся дни под порогом у Московского князя стоял да куски сбирал. Он днесь Русь продает, а после и тебя продаст, великой царь, и недорого возьмет.
– Ты дерзкое слово молвил, Тютчев! – прорычал Мамай, и вновь на желтизну кожи его набежал багрянец, забурил щеки и шею. Темир-мурза и лучшие каши-ки у входа изготовились разорвать Тютчева, скалясь, как цепные псы, но Мамай не давал знака. Спросил: – Идешь ли служить мне?
Захарий понял, что ему не выйти из этого страшного шатра, желтого, как куриный помет, наполненного душным запахом пота, немытых тел. Набычился он, вспом-ня, как гибли в Орде князья и многие слуги их, вспомнил жену и сыновей, Ярослава и Михаила и... тряхнул головой, сгреб шапку и ударил ею о ковер:
– Твоя взяла, царь Мамай! Иду служить тебе, токмо убереги душу мою: дай сказать о том великому князю Московскому, а во свидетели пошли со мною слуг своих, дабы я не обманул тя и не вверг душу во клятвопреступление. Направляй со мною посольство свое, пиши грамоту – исполню первую службу тебе, великому царю царей!
Мамай прищурился и молчал, но вот еле прорезалась улыбка на круглом лице его, и он спросил:
– Зачем послан ты князем Дмитрием?
– Вестимо зачем: вызнать, как велико войско твое! – ответил Тютчев.
– И вызнал?
– Всего не вызнал, но уразумел, что такого войска, как у тебя, земля не видывала!
Ответ Мамаю понравился, и он кивнул:
– Почестну ответ держишь, Тютчев. Верю тебе. Я отпущу тебя вместе со своими мурзами, дабы ты сказал улуснику моему, князю Дмитрию, что войска моего скоро будет вдвое больше, чем стоит ныне на реке на Воронеже! Чего испить желаешь?
– Квасу! – воскликнул Тютчев, испугавшись, что его отравят.
– Я велю поднести тебе кумысу.
– Лучше вина фряжского!
– А кумыс?
– А кумыс стану пить, как на службу к тебе вернусь, – в голосе сам Захарий почуял обман и спешно добавил: – Вот те крест, великой царь!
Их отпустили к своему шатру. Захарий медленно брел, и земля, казалось, прогибалась под его ногами. Арефий Квашня обессилел вовсе, он висел на плече Елизара, а тот бодрился, но голос его дрожал:
– Мало не пропало бабино трепало!
* * *
Трудно было понять: Тютчев ли со своим посольством сопровождает четверых мурз Мамая или эти четверо ведут русское посольство, даруя ему жизнь? Но так или иначе, а те и другие держались розно в степи, напряженно следя друг за другом. В первую ночь Тютчев сам вызвался дежурить у костра, а с татарской стороны был выставлен темником Хасаном сотник. "Ишь, как шмыгат очами! Сыч!" – думал Захарий, вынашивая в себе иную, более важную мысль. Он уверился в том, что битва неминуема, и это Мамаево посольство ничего не изменит, только оскорбит великого князя. Так зачем оно, это посольство? Мамай решил запугать Русь рассказами о своем войоке. Войско и впрямь превелико... Однако оно тоже способно таять...
Среди ночи послышался стук копыт. Тютчев подумал, что это одна из тех сторож, что были высланы в степь еще раньше его посольства, но то оказался татарский разъезд. Асаул увидел равного себе асаула, сидевшего у костра, и молча передал ему грамоту. Судя по разговорам, что были у Мамая в ставке, это и была грамота для великого князя. Асаул хотел разбудить темника, но раздумал и спрятал грамоту на груди. Разъезд ускакал в ночную степь дико, бездорожно, и было в его налете что-то таинственное, докопаться до чего Тютчеву хотелось немедля, но сдержал он себя.
На другой день после полудня, когда уже потянуло прохладой Оки, встретился русский разъезд во главе с незнакомым сотником из коломенских. Тютчев выехал навстречу и приказал сотнику окружить Мамаево посольство. Круг Князевых воев сомкнулся, Тютчев подъехал к тысячнику и вырвал у него саблю из ножен. Другие татары кинулись было на Захария, но Квашня, подводчик, Елизар и охрана свалили их с седел и повязали.
– Ну, что теперь скажете, агарянское отродье? Добро было вашим мурзам потешаться над нами в ставке Мамаевой? А? Убить нас метили, а потом поверили, что Тютчев, убоявшись силы вашей, хану-самозванцу продастся? А? Не-ет... Тут вам не Ольг Рязанской! Тут я, Тютчев! Я те плюну, смрадна душа!
Тютчев вырвал из-за пазухи темника Хасана грамоту. Развернул сей свиток и прочел по-русски:
– "Митя, улусник мой! Ведомо ти есть, яко улусы нашими обладаешь: аще ли млад ести, то прииди ко мне, да помилую тя".
– Как же! Прииди к вам! Потравите али побьете! У-у, агарянское семя!
– Порубим их, Захария! – набрался смелости Квашня. Он весь горел, освобождаясь в этой лихорадке от той омерзительной коросты страха, что оковала его в ставке Мамая и держала все эти дни. – Порубим – вот и пропало бабвно трепало!
Присказкой Елизара он как бы приглашал в сообщники этого бывалого человека, к коему благоволит сам великий князь, но Тютчев решительно отказал:
– Не повелось так-то: связанных рубить. Кидай троих в телегу, а сотника отправим назад, к Мамаю. Эй! Подымайся, передай своему вонючему самозванному хану, что я плюю в его рожу, а грамотку его поганую – вот!
Захарий разорвал хартию в мелкие куски и швырнул их в лицо тысячника.
– Давай коня асаулу! Гоните прочь!
Уже за Коломной догнала Тютчева пограничная стража во главе с Родионом Жидов ином, а с ним – попович Андрей Семенов да полсотни юных гридников, напуганных, но счастливых: они были схвачены в степи крупным разъездом татар и доставлены к самому Мамаю. Великий хан был в благодушном настроении, он был доволен, как поговорил с посольством Тютчева, был доволен письмами Олега Рязанского и Ягайлы, тайные доводчики сообщили о том, что митрополит Киприан еще не призван на Москву и не принимает участия в объединении русского воинства. К первому сентября, за месяц, подойдут войска литовские и рязанские, а тем временем кони Орды наберутся сил на свежей траве, ведь им еще идти и идти на заход солнца, им мять травы дальних земель, вплоть до неведомых морен, омьТвающих весь подлунный мир... Мамай накормил русских пленников и велел отправить их с честью. И вовремя: прискакал сотник и поведал, что сделал коварный Тютчев с посольством великого Мамая.
13
Лето пришло и разыгралось, долгожданное и всегда новое, неожиданное, в другие, чем прежде, числа и часы рассыпалось короткими, погожими грозами, наплясалось по зеленям бесценным июньским дождем и покатило неспешно к вершине своей – к недолгой июльской истоме. И всем оно, это лето, было любо – князьям и смердам, боярам и обельным холопам, служивым людям и монахам, купцам, прошатаям, нищим да убогим и тяглому люду московскому, – всем сулило высокие травы, веселые покосы, полные закрома в задумчивом сентябре.
Последние месяцы Дмитрий жил ожиданием беды, но говорить о ней с ближними боярами и иными нарочитыми людьми он был не в силах, потому что ни он, ни они, ни его духовник Нестор, ни даже чуткое сердце Евдокии – никто и ничто не могло предсказать грядущие события. Он делал все, чтобы Орда, верная своему коварству, не напала нежданно, высылал сторожевые полки даже зимою, принимал тайных доводчиков из Сарая, хотя не всем доставалось доходить до Москвы. И вот пришла весть, что Мамай громадною силою привалил к Волге и пасется на крымской стороне ее, медленно подвигаясь к Рязанскому княжеству. Теперь он стоит будто бы в устье реки Воронеж, и об этом писал Дмитрию князь Олег Рязанский, предупреждая об опасности. Непонятен Олег: ежели желает добра Москве, то почему не зовет ее на помощь Рязани? Почему бы не объединить силы и стать полками на границе его княжества, почему бы не дать отпор татарам вдали от стольных градов, уберегая землю от треокаянной ископыти?
В ожидании новых известий Дмитрий держал наготове гонцов, дабы в любой момент разослать их по городам, и всякий раз, когда случалось теперь выезжать из Кремля через Фроловские ворота, он видел на дворе бояр Беклемишевых справных, кормленных овсом оседланных коней, размещенных тут по великокняжескому указу боярином Шубой. И жизя этим тяжким ожиданием, хотел он, чтобы неминуемое пришло позже, как можно позже, хотя бы осенью, когда Русь покончит с уборочной страдой...
* * *
Второго июля 1380 года великий князь пировал в своем набережном терему, просторном и светлом, поставленном при устье реки Неглинной, подальше от мух, от детей, от бояр, а главное – от мелких ежечасных забот, коими волей-неволей наполнен день великого князя. Тут, на просторе, не принято было вести беседы деловые, потому, должно быть, и на этот раз разыгралось веселье за дубовыми столами. Празднество сложилось само собой: ввечеру сошлись было только великий князь с братом Владимиром Серпуховским да Дмитрий Боброк, но на Соборной площади пристал к ним еще один родственник, боярин Шуба. Тут же стрельнул татарским глазом боярин Дмитрий Зерно – и он был приглашен. Пока ехали до ворот, нагнал их Даниил Прои-ский с княжеским походным покладником Иваном Удой, Только выехали на торг, увидали посланные вперед два воза, с едой и питьем, сопровождали те возы чашник Поленин и большой тиун Свиблов Никита, а к ним в подручные набились – не без умысла – Федор Свиблов, воевода, да Семен Мелик. Тут же послышался стук копыт по мосту через ров перед Кремлем – скакали Иван Минин с Григорием Капустиным, а за ними, стесняясь, придерживая коня, поотстал Лев Морозов. Этот не станет набиваться, пока не позовешь. Дмитрий подумал. В последнее время бояре близко держались великокняжеского терема и друг друга, будто чуяли скорую беду... Дмитрий велел всех звать. Последним прискакал Федор Кошка, а поскольку сбор получался немалый, велено было послать за теремным духовником великого князя, за дьяконом Нестором.