Текст книги "Искупление"
Автор книги: Василий Лебедев
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 31 страниц)
– Сухо, княже, и тут. Надобно влево править, во-он за ту дубраву.
Дмитрий придержал коня, будто обдумывал слова мечника, но на самом деле все еще во власти раздумий своих.
– В дубраве какой-никакой, а найдется зверь али птица боровая, продолжал Бренок, он жаждал теперь успеха на охоте как оправдания за княжий недосып.
Они свернули налево, а с правой руки осталось громадное поле, отлого подымавшееся вдали, в ордынской стороне, поле это венчалось холмом, уже проступившим на багрянице погожей зари. Здесь, у самой дубравы, держалась трава. Верещали птицы. Где-то за опушко-вым кустарником взгомонилось стадо и даже послышался щелк пастушьего кнута.
Дмитрий неожиданно приостановил коня:
– Зри, Михайло: тополек-то – рогатина чистая, хоть на медведя бери!
"Слава богу – не гневается!" – первое, чему обрадовался Бренок, услыхав голос князя, потом глянул на молодой тополек. Дмитрий трогал с седла макушку тополя, достававшего ему до плеча, макушку необыкновенную ровно раздвоенную и лихо выгнутую, будто двурогие вилы.
– Добра рогатина, – промолвил Дмитрий.
– Велишь срубить, княже? Осенью с этой рогатиною на медведя пойдем. Добры медведи у села Радонежа! Раз поехали мы с батюшкой к отцу Сергию в монастырь, стали у речки Вори, а они, медведи-то, возьми и выйди на бережок, возьми и кинься в воду! Един фыркает, другой ворчит, а иной, младенец, скулит. А как на берег-то полезли – нам с батюшкой коней не сдержать.
– И сам, поди, устрашился?
– Так кабы рогатина была... – потупился Бренок. – .Так велишь срубить, княже?
– Пусть растет божье древо...
Из кустов порскнул серый заяц, тощий, еще не выгулявшийся. Только тут охотники вспомнили, что луки их еще не натянуты. Дмитрий накинул тетиву на свой и протянул руку к мечнику. Тот вынул из колчана пук стрел и сунул их копейцами в короткий сапог – так удобнее, а колчан подал князю. Они разъехались, чтобы встретиться, как солнце взойдет, на той же опушке, у тополя-рогатины. Бренок, почуяв свободу, ускакал через кустарник в чащу, Дмитрий взял чуть левее. Ехал осторожно, прислушивался. На большую живность в малой дубраве рассчитывать не приходилось, но боровая птица взлетала порой из-под копыт. Дубрава неожиданно кончилась, открылось небольшое покатое поле, убегающее вниз, где светлой полосой блестел на рассвете Дон. Где-то левее, верстах в трех или пяти, Непрядва впадала в него. Тихо было на опушке, не хотелось и ехать дальше. Вскоре показался Бренок, скакал по полю в сторону реки Смолки, верно выследил зайца. "И зачем коня томит?" покачал головой Дмитрий, подумав о дальней дороге в Орду.
На опушку выскакал лосенок. Повертелся на гонких, будто негнущихся ножонках – сразу видно, нынешний, весенний, – поднял горбатенькую мордочку, понюхал воздух. Дмитрий не двигался. Лосенок шевельнул ушами и пошел к лошади.
– Поди, отроча звериное! – тихо произнес Дмитрий.
С нижней губы лосенка тянулась до колен светлая слюна – нацелился, должно быть, на матку, но вот что-то его остановило. Он уперся прямыми ножками в землю, задрожал, увидя человека, и вдруг отпрыгнул в сторону, пошел подкидывать задними копытцами, только мелькали белые промежни задних ног, пока не скрыл его опушковый кустарник и дубрава. "Вот и добро, что нет тут Бренка, сгубил бы звереныша – взял бы грех на душу", – подумал Дмитрий.
Убивать и резать молодняк испокон считалось на Руси грехом.
Он тронул коня и направил его по опушке, объезжая дубраву справа, откуда-то доносились мычанье коров и пощелкиванье кнута. Вскоре показалось разбредшееся стадо, жавшееся к дубраве, где выжила трава, и пастух. Старик стоял и смотрел в ту сторону, где от Смолки скакал Бренок, а князя он увидел поздно, когда тог подъехал вплотную. Старик вздрогнул, вглядываясь во всадника, потом медленно стащил шапку, но не поклонился. Он был бос. Из-под длинной холщовой рубахи торчали подвязанные пенькой штанины. Лицо, пропеченное солнцем, высвечивало темно-багровым пятном из седых волос и такой же белой бороды.
– Чье стадо, старче?
– Мирское, боярин, – послышался голос. Старик ткнул шапкой в сторону и тут же снова умял ее под грудь.
Лихим татарином налетел Бренок, размахивая подбитой уткой. Старик набычил голову, строго, враждебно глянул на него, и нескоро растаял лед этого взгляда – вот она, порубежная привычка встречать незваных гостей...
Надо было спешить в стан. Над высоким краем поля, чуть левее того холма, что венчал это просторное поле, показалось солнце, а далеко, справа, где-то у самой Непрядвы, подымался дым утренних костров их небольшого стана. Там ждут и, должно быть, волнуются.
– А что это за поле, старче? – спросил Дмитрий на прощанье, чтобы не отъезжать без слова.
Старик молчал, разглядывая Дмитрия и Бренка из-под ладони, потом, будто спохватившись, покачал головой и проговорил недоконченную мысль:
– ...энто поле, а холм-от – холм-от Красным именуют,
– Да я тебя вопрошаю про поле! Поле-то чье?
– А ничье. Куликово оно, поле-то, Куликово и есть. Наше, стало быть... А холм-от – холм-от Красный. Егда пасешь да глядишь, видишь, куда кака корова пошла. А вам, бояря, куда путь лежит?
– Пред тобою, старче, великий князь Московский! – остановил старика Бренок.
Старик принагнулся, глядя с опаской, и будто уполо-винился в страхе.
– Мы, старче, до хана путь правим, – сказал Дмитрий. – А скажи-ка мне: татарва ныне не станет шалить?
– Татарва-та? Не-ет... Нынь ей не до походу: обезножат кони на бестравье. А вот в иные годы – ждать надобно, понеже давно не бывали.
– Нападут – князь Олег необоримым щитом станет люду рязанскому, – со скрытой ревностью произнес Дмитрий.
– Необорим щит – мужик мужику, а князья бегут за ракитов куст, старик сказал и натопорщился, будто ждал палку.
Бренок дернул удила и толкнул старика конем, но – удивленья достойно! – старик уперся, не отступил, только голову – белый шар – вжал в плечи.
– Михайло! – окликнул Дмитрий и тронул коня к стану.
Издали донесся колокольный звон. Взошло солнце, и открылось во всей громаде большое покатое поле, резко проступила обестуманенные дали, перелески и крохотная церквушка села Рождествена. Это было одно из последних порубежных сел, а церковь уже точно последняя, что выдвинулась к самым границам ордынской степи, осеняя крестом русские пределы.
* * *
В версте от стана им встретился князь Андрей Ростовский. Он казался угрюм и, верно, давно находился в седле.
– Чего взыскался? – миролюбиво спросил Дмитрий.
– За вами скакал, да ископыть потерял: суха землица – не видать и сакмы [Сакма – след по росе] на мураве.
– Ты ликом уныл, князь, – заметил Дмитрий, чувствовавший себя бодро.
– Пред восходом, княже, проскакал неведомый чернец, во-он там! указал он на опушку далекого перелеска, что был правее Красного холма.
– Куда тек? – спросил Дмитрий.
– С Руси – на восходную сторону, прямо на солно-всход.
– Обличьем – рыж?
– Не приметил... Но православного духа мантия и конь русских статей.
"Не Елизар ли Серебряник?" – В задумчивости Дмитрий кусал губу, но тут же тряхнул тем"ой скобкой волос – быть не должно!
– Все утро мнится мне, княже... Но Дмитрий не дал ему договорить:
– Наш гонец Елизар должон в сей час пред владыкой Иваном в Сарай Берке стоять и важны вести слушать.
– Вельми славно было бы то дело, а еже сгинул гонец с грамотою святительскою?
– На то – божья воля... – перекрестился Дмитрий.
– Вот то-то и есть...
Они шагом двинулись к стану.
Из низины, от Непрядвы, подымался дым утренних костров, запахло овсяной кашей и конопляным маслом; среда – постный день. Послышались окрики десятников. Смех. Эти бодрые голоса, этот смех и еще обрывок какой-то старой песни, доносившейся с самого берега, где поили коней, – все это отозвалось в Дмитрии нежданной волной благодарности к этим людям, легко идущим в Орду, не думая о возможной смерти, соединясь со своим князем поистине во единой судьбе, во едином хлебе. Ему захотелось вместе с дружиною, как когда-то князь Святослав, прибиться к котлу и есть овсяную кашу, и он уже прицеливался, слезая с коня, к какому лучше десятку пристать, но Дмитрий Монасты-рев, заменявший в походе и чашника и покладника, уже нес в шатер серебряные чаши с питьем и едой. Принес, раскинул на сундуке баранью шкуру поверх войлока – садись, княже! – и будто пеплом осыпал тот чистый жар, которым на минуту воспылал Дмитрий к своим воям.
– Велишь коня напоить, княже? – спросил Мо-настырев.
– И позови князя Андрея: немочно мне едину...
Теперь он был недоволен и Монастыревым, и Брейком, что вытянул его на охоту и заставил затянуть отъезд по холодку, собой – что ведет целую сотню молодых кметей, за возможную смерть которых ему предстоит держать ответ на страшном суде, за то, что часто преходится забывать долг христианина, властью попирая смердолюбие. "А ведь митрополит Алексей в Орду ездил лишь с двумя отроками", – подумалось ему.
– Митр ей!
– Пред твоим а очима, княже!
– Зови сюда Бренка, бояр всех и сам приди на трапезу!
Он выглянул из шатра, поставленного по-татарски – входом на денную сторону, – и невольно прищурился: солнце окрепло на левой руке, готорюе снова целый божий день с бездушной ярью иссушать все живое. Порубежная земля... Четырнадцать десятилетий назад где-то тут пронеслись первые тьмы Чингиз-хана. В исступленной ярости отвращения к оседлой жизни они рвали эту землю, до поры притаившую силы свои.
15
Судьба снова круто повязала Елизара Серебряника. В тот вечер на берегу Красивой Мечи мнилось ему, что все несчастья остались там, в Сарае Берке, в Сарае Ба-ту, в Персии, р, Суроже, в том горьком поле, наконец, где в последний раз жесткая петля затянула ему шею, – ан нет! На Москве привязался Некомат, и если бы не великий князь... Службу у него, такую нежданную и такую необычную, Елизар принимал как спасенье и бога благодарил за этакую благодать, но извелся оттого, что солгал и суду, и великому князю, сказав, что они с Халимой повенчаны. Окрестить – окрестил, а венчаться – кунами Елизар не богат был, когда же на кня-жем дворе серебро взял – надо было спешно ехать в Орду.
Тютчева и Квашню Елизар отправил обратно раньше намеченного рубежа, и, когда они пор,ернули навстречу княжескому обозу и сотне, он тоже повернул коня и стороной поскакал к Москве. Риск в этом был немалый, но и сдержать себя не мог Елизар. То беспокойство, что запало ему в душу при выезде из Москвы, разрослось в необоримое чувство страха перед опасностью, что нависла над Халимой и всем домом Лагуты. На стороне Некомата – суд и деньги, слуги и ночь, На стороне Лагуты – великий князь, которого Елизар обманул. Что перетянет?
На рассвете другого дня Елизар был уже снова дома. Поставил коня на овес, а сам принялся уламывать Лагуту и уломал: взялись они вместе с Анной ехать во Псков навестить брата Ивана и оставить у него Халиму, пока не вернется Елизар. Елизар скакал обратно, к Орде, уже зная, что великий князь с обозом и сотней Капустина отправился к берегам Волги. "Проведает кто, что вернулся на Москву, что укоснел в княжем посольстве, – пропало бабино трепало..." – с ужасом думал Елизар. Опасность и верно была немалая.
У Непрядвы он едва не столкнулся с обозом Дмитрия. Устранился к перелеску и заночевал на краю поля. Его-то костер и видел Дмитрий, приняв за костер Пересвета. Князю Андрею тоже не померещился чернен в то утре это спешил Елизар в Сарай Берке. Обогнув обоз великого князя, Елизар успокоился, теперь он знал, что дня на три раньше прибудет в Сарай и, почитай, благополучно встретит князя на правом берегу Волги. Все вызнает, что наказано, все высмотрит и доведет князю загодя. Ему ли не порадеть службою, платя добром за добро?
Не прям лег его путь. Не раз он объезжал кочующие аилы и снова нападал на старую ордынскую дорогу. Иногда останавливался у бедных аилов, тихих, неопасных, пил кумыс, творя молитву, говорил с хозяином по-татарски и вновь продолжал путь. Аилы в степи – не опасность, страшны снующие по степи дружинники хала и его сподвижников – нукеры. От этих степных псов, стерегущих степь, взимающих дань с простых кочевников, никому не уйти. В каждом малом отряде нукеров есть свои прославленные батыри и мергеры [Мергеры – меткие стрелки лучного боя]. Останавливали они и Елизара. Он не убегал, хорошо эная, что боевая стрела быстрей коня. Грамота митрополита к епискому Сарайскому приводила нукеров в уныние: нечем поживиться у бедного монаха, а убить его – мало радости, да и запрет есть: священиков и купцов не трогать. Елизар, правда, слышал, что погибали в безответной степи и те и другие, но всякий раз при ограблении. Умеют и любят грабить нукеры в степи. Со времен Чин-гиз-хановых укоренилась привычка – убивать, грабить и красть. Это стало жизнью, потребностью, степной верой военизированного племени, где каждый, кто умел держаться в седле – от млада до стара, – все воюют, все грабят, все крадут... Тяжелую заразу принесли они на Русь, не ведавшую замков и запоров...
Удивлял Елизар кочевников знанием их языка, обычаев, порой умилял этим, и нукеры бросали ему кусок сухого и крепкого, как камень, сыра хурута, наливали из меха кумыс.
Памятнее всех иных встреч степных была ему встреча с бедным аилом, кочевавшим на малом прилесном поле, близ рязанских земель, где обогнал Елизар обоз великого князя. К вечеру того дня он приметил, что конь его задыхается, резко и жарко выхаркивает воздух и весь покрылся потом – от гривы до репицы. "Запалю! Видит бог, запалю коня!" – с ужасом подумал Елизар. Останется он без коня среди бескрайней степи, не успеет в Орду раньше княжего обоза... В отчаянии он повернул на дым аила, показавшийся вдали. И это было спасенье. Хозяин аила, угрюмый и бедный кочевник, еще молодой, но замученный невзгодами, имел всего одну жену, одну войлочную ставку о двух быках и малый табун коней. Семья была новая, только родился первый ребенок – было слышно, как он пищал в бараньих шкурах. Елизар подъехал трусцой к ставке, спешился. Хозяин доил кобылицу в стороне, подошел и спокойно оглядел русского монаха. Из ставки высунулась жена его и тотчас убралась, устыдясь чужого. Елизар лишь отметил, что у нее был очень маленький приплюснутый нос, некрасивый на русский взгляд, но для кочевников – лучшая краса. Елизар поздоровался:
– О кочевник! Пусть небо всегда будет милостиво к тебе!
– Сдохнет конь! – сразу определил кочевник. Елизар вовсе пал духом. Его пригласили к казану, что стоял на малом огне за ставкой, и он поужинал с хозяином. Звали кочевника Саин. После ужина он вынес большую шубу, дыгиль, и бросил под арбу.
– Спи тут! Утром возьмешь моего коня, а этот пусть ходит!
И ушел в ставку, чтобы не слышать благодарности.
...Еще за день до Волги Елизар чувствовал близость великой реки: в осыпях степных оврагов виднелись мощные слои глины. Он помнил эту глину с той поры, когда вели его тут на аркане, опуская на ночь в овраги. Думал ли он тогда, что снова пройдет этим путем, уже по воле князя? Вспомнился обоз с пенькой, налет кочевников. Вздрогнул, вспомнив блеск кривых сабель, тупые удары по телу, – стариков сразу изрубили, а тех, что помоложе, повязали и выспрашивали, кто каким ремеслом владеет. Поделили пленников. Ремесленникам крепче аркан, зорче за ними глаз, лучше кусок...
Визг прошил воздух, как стрела. Глянул Елизар – скачет справа плотным косяком десяток нукеров. Быстры, целеустремленны, как голодные волки с хорошим вожаком. Вожак впереди припал грудью к косматой гриве степного коня. Налетели, нахлынули тяжким запахом пота, немытой одежды. Защелкали языками, ослепили блеском сабель, белозубым оскалом на радостях.
Елизар приподнялся в стременах и осенил себя крестом, глядя на восток. Сделал он это с намереньем, дабы утвердить свой монаший чин, смиренный, безгрешный.
– Куна! Куна! – кричали они по-русски, требуя денег. Десятник вплотную подъехал к Елизару с правого боку, унял коня и, не отрывая глаз-щелей от лица русского, спросил, кто он, откуда и зачем едет в Сарай Берке. Пришлось показать грамоту и перевести ее на татарский.
– Почему по-татарски ведаешь? – спросил по-татарски же десятник.
– Жил смладу при татарах.
– Пленник? Сбежал? – насторожился десятник, и рука – вот привычка ворожья! – потянулась к веревке арканной, что кольцом надета была на луку седла.
– Нет, – твердо ответил Елизар, выдерживая взгляд нукера.
– Как язык узнал?
– На Москве, при дворе крещеных татар, – солгал Елизар и перекрестился, дабы бог простил эту ложь, а сам подумал: "Спросит, в каком дворе, назову крещеного мурзу Чету".
Десятник принял крест Елизара за подтверждение слов, но по всему было видно, что так оставлять русского монаха ни он, ни подручные его нукеры не хотели.
– Куны везешь попу сарайскому? – спросил начальник.
– Токмо грамоту, – смиренно ответил Елизар. – Изможден гладом и безводьем.
Но нукеры не желали оставаться без добычи. Один сорвал с Елизара черный пояс, и тотчас распустились монашеские одежки. Десятник протянул руку к груди Елизара и разорвал рубашку.
– Куны! Куны! – радостно оскалился он, увидав на гайтане крохотный мешочек со шепотью мелкого серебра, и в тот же миг сорвал с шеи гайтан с серебром и крестом.
Завизжали нукеры. Один кинулся к ноге Елизара и стал снимать короткий, яловой кожи сапог. Второй Елизар стянул сам и бросил, как кость собакам. Нукеры успокоились, но не отъезжали. Потом десятник спросил:
– В Сарай Берке скажешь? Елизар подумал и правильно ответил:
– Нет. Бог вам простит, добрые кочевники...
– Дай клятву богу своему, что не скажешь про нас!
– Нет у меня сил на клятву..,
Поговорили о чем-то вполголоса, оглядываясь на русского монаха. Потом один из нукеров подъехал, велел подставить ладони и налил из меха воды. Елизар выпил и подставил ладони снова. Татарин зарычал и плюнул в протянутые руки.
– Теперь молись! – крикнул десятник.
– Не могу, кочевник хороший, – ответил Елизар смиренно, но твердо.
– Зачем не можешь?
– У меня нет креста на шее, ты поял его. Десятник посопел, достал из кармана гайтан с крестом и мешочком и оторвал крест.
– Бери и молись!
Елизар вытянул из переметной сумы веревку, отслоил самую тонкую прядь, осучил покруче и навязал на нее крест.
– Господи, благослови и помилуй... – прошептал он и несколько раз осенил себя крестом, приговаривая дальше со страстью:
– Разрази врагов моих! Раззнамени их во бранях великих и малых! Да сдохнут и эти десять супостатов моих!
Десятник крикнул что-то. Елизар понял, что он требует молиться с поклонами, и с удовольствием продолжал:
– Суди мя, господи, яко аз незлобою моею врагов смирил и, на тя уповая, не изнемог. Искуси мя, и исть тай мя, разожги утробу мою и сердце мое, со законо-преступн-ыми супротив поставь и помоги, господи, ненавидящих церковь твою во брани тяжкой преобороть... да сгинут нечестивы!
Десятник удовлетворенно крякнул, развернул коня и с визгом ускакал в степь. Остальные еще покрутились немного, высматривая, что бы сорвать еще с монаха, ничего не приметили больше и ускакали за своим начальником.
Утром о" достиг берега Волги. Место переправы ему указали многочисленные степные тропы, сливавшиеся в кривые дороги, полузаросшие выжженной ныне травой, все они наконец слились в одну большую, пробитую до глубокой пыли дорогу, лотком пробившую берег великой реки и вышедшую к простору ее, к отрадной прохладе. Противоположный берег скрывала предрассветная мгла и туман. Татарин у перевоза спал, и будить его не следовало, пока не подъедет кто-нибудь еще, а и подъедет, так подходить к перевозчику надобно с умом, коль нет денег. К полудню собрались попутчики в столицу Золотой Орды, но ум не помог Елизару. Не помог и сан монаха, и язык. Пришлось отдать седло и уздечку – все было добротной московской работы.
"Да подавись ты, нехристь! Не пропало б токмо бабино трепало..." подумал Елизар и не дыша ступил на настил весельного парома.
– Гайда! Гайда! – кричали татары возчику, торопясь в свою роскошную столицу и совсем не обращая внимания на босого, распоясанного монаха с лошадью без седла.
Паром медленно сносило вправо, к дальнему загородному взвозу.
16
– А что мой гонец?
– Он допрежь того преставился, – перекрестился Елизар, и крест его повторил сарайский епископ Иван.
– Где настигли его вороги?
– Почитай, на самом порубежье ордынского поля. Стрела его нашла.
– Там, сыне, чаще всего шалит татарва. Там смерть христианина безответна... О, господи! Любомудр, пре-славен был делами своими, ко службе рачителен, как богу, так и князю. – Старик повернул к Елизару иссохшее, но все еще румяное личико, страстно тряхнул белесой бороденкой и нежданно прослезился: – А ведь он повадкою и волосом с тобою был схож – исчермнарус [Исчермна-рус – рыжий].
Елизару это не понравилось, как если бы владыка предрекал ему похожую судьбу. Не-ет, он еще не живал на белом свете по-людски, и нечего хоронить его до-прежь смерти.
Они сидели в алтаре, доверясь только этому святому месту. Служба кончилась. Церковный сторож собирал свечные огарки и воск в старую, помятую медную лохань. Потом стало слышно, как гонит нищих с паперти, видимо, владыка опасался доводчиков ханских – своих, саранских жмыхов, выращенных на тутошних колобашках. А разговор был долгий и важный. Владыка поведал о Сарае, о хане и его эмирах, бегах, темниках – все, что удалось вызнать, и выходило так, что прямой угрозы московскому великому князю пока не видно.
– А бегов да эмиров Абдулка-хан распустил по дареным землям тарханным, – вслух размышлял епископ. – А коли б назначен был у поганых курултай, почто отсылать?
– А ежели бы поганые поход готовили, сновали бы в степи нукеры многие, скликая кочевников, а нету того. Покойно кочуют аилы, колчаны в ставках висят запыле-ны, – поделился наблюдениями Елизар, поделился и тревогой: – А чего измыслит хан, встретя великого князя?
– Того никто не ведает, сыне. То ведомо сатане токмо.
– Встречать ли мне великого князя, отче?
– Надо ли? Помолись за него во храме, и станем уповать на господа нашего. Два дни назад прискакал из степи гонец к хану, рыбаки мои видели его на перевозе да слышали по воде, как молвил он про Сарыхожу-по-сла...
– Сарыхожу великий князь задарил!
– Волка, сыне, не накормишь: брюхо ненасытно старого добра не помнит... – Старик покачал круглой, облысевшей головенкой и высказал то, что беспокоило его больше всего: – Ныне надобно не Сарыхожу бояться, не хана Абдулку, что по вся дни в гареме своем пребывает, а престрашного темника и властелина – Мамая треокаянного.
– Он в Сарае?
– Ждут. Вот-вот из Кафы [Кафа – ныне город Феодосия в Крыму] наедет со псами своими.
– По душу великого князя едет, – заметил Елизар скорбно.
– Никто, как господь... – перекрестился епископ. – А ехать тебе на тот берег и там великого князя встречать – того делать не надобно: судьбу не обойдешь... Боюсь, что на Москве научили нашего князя, что-де храни, мол, веру, не следуй обычаям поганым.
– Натакали, вестимо, – тотчас согласился Елизар, горькой улыбкой и голосом обвиняя советчиков московских, не знавших всей опасности неверного поведения в Орде.
– Потому, коль приедет великой князь, то станем говорить ему: отринь гордыню, исполни обряд их поганой, понеже не сносить головы, как сталося с Михаилом Черниговским во старые времена Батыевы. Ныне зла Орда на Русь. Ныне испытать восхотят московского князя: каков-де улусный слуга, дорожит ли ханской честью.
– А великой князь свою честь бережет, – снова заметил Елизар.
– Вот то-то и оно-то, сыне... Боюся я за него. – Епископ вздохнул. Да ведает ли он обычаи поганые?
– Разве что святитель наш надоумил.
– А коли не было того? – встревожился епископ.
– Наставим! – твердо ответил Елизар и в ответ на пристальный взгляд епископа пояснил: – Мне ведомы их обычаи все – от степи до дворца ханова.
– Не в рабах ли ходил?
– Истинно так, владыка...
– Рабам степь ведома да закуты зловонные, а тут – дворец ханов испытание пошлет.
– Ведаю и про дворец, владыко. Знаю я обычаи ордынские. Жена моя татарка!
Старик отпрянул. Перекрестился трижды.
– Да как же сподобился ты, грешнице?
– Лукавой попутал... Да я окрестил ее, владыко!
– Допрежь прелюбодеяния?
– Не допрежь...
– Ох, господи, твоя воля... Да понес ли ты епитимью, душа пропаща?
– Две недели поста да двести поклонов на день.
– Это ли епитимья за грех сей? Господи, твоя воля! Владыка заметался в расстройстве по алтарю. Во
шел в ризницу, но никак не мог отыскать заветный стаканчик. Оглянулся – не видит Елизар – налил церковного вина причастного прямо в потир великий и ЕЬШИЛ из него. "Помилуй мя, боже, помилуй мя!.."
Он вышел к Елизару, умиротворенный, с потеплевшим старческим взором.
17
Он явился как вожделенное, но престрашное чудо в дрожащем мареве раскаленного дня – громадный, больше всех иных городов, какие довелось видеть Дмитрию, раскинувшийся на большом и розном пространстве от воды Ахтубы-реки и влево, до парного, жаркого горизонта, – явился в гордыне своей Сарай Берке. Среди бескрайнего нагромождения камня и дерева возвышался дворец хана с золотым серпом полумесяца над крышей, окруженный дворцами эмиров, а те – единой стеной. Сам город не имел стен и был отворен воде реки и всей степи радостно, бесстрашно, ведь он – порождение ее сынов. Что-то было неприятное в паутинной настройке улиц, кругами расходящихся от центра к окраинам, и только небольшой деревянный квартал на левой, северной, стороне города отрадно гляделся простотой и обычностью построек, над которыми скромно возвышалась деревянная глава православной церкви, то был русский посад. Звонница отчаянно противостояла всем тринадцати высоченным минаретам мечетей, изукрашенных резным камнем, глазурью, золотом. В этом лишенном зелени городе было что-то обреченное, мертвящее и мертвое одновременно. Дмитрий смотрел с высокого берега на этот город, построенный рабами, и, казалось, видел те богатства, что текли в Орду из Руси – ее хлеб, мед, лен, лес, ее драгоценные меха, до коих охочи Орда и Восток, далекие страны вплоть до Египта, ее серебро, золото, ее, наконец, сынов и дочерей, чей пот и чья кровь пролились в основание этого ленивого и крикливого, изнеженного и разбойного города. Дмитрий смотрел на него и не мог поверить, что на земле, под божьим всевидящим оком возможна эта страшная несправедливость. "Неправеден град, да сокрушат тебя силы небесные, да рассыплются камни твои в песок, а песок развеет ветром!" думал Дмитрий, не ведая того, что городу этому осталось стоять немногим более двух десятилетий.
Внизу – так далеко, что люди у самой воды казались совсем крохотными, – суетилась с утра алчная толпа городских бродяг, пронюхавшая о прибытии в Сарай русского великого князя. Как всякий богатый город, Сарай Берке сумел очень быстро породить и размножить наглую толпу бродяг, бросивших трудовую жизнь дикой степи и живущих отбросами жирного города, ночным грабежом, кражей, случайными заработками. Эта толпа, мельтешившая внизу, приплыла сюда на лодках, чтобы подработать на перевозе, унести, что плохо лежит, затеять драку, утопить неглубоко вещь, чтобы потом достать ее, – словом, была той самой толпой, что неизменно отражает, без лоска и потому особенно точно, самое суть духовной жизни всего города, его повелителей, отцов государства и предрекает их конец гнилью и смрадом своего существования.
– Дорогу! – доносился от воды голос Монастырева.
Он спустился к воде с десятком кметей, чтобы расчистить путь для телег, путь к паромам, поданным по приказу посла Сарыхожи, который со своей сотней невесть как оказался на перевозе к приходу русского князя. Татары в перзую очередь завели коней, заняв паромы, а сами прыгали в лодки и покрикивали на ленивых гребцов. Тем не хотелось везти своих: от этих нукеров вместо денег можно получить только по шее, иное дело русские... Вот уже убралась сотня Сарыхожи, а народу на берегу не убавилось: наперла толпа городского рванья.
– Отпрянь, окаянные! – надсаживался Монастырев. Сарайская рвань напирала. Кто-то сдернул пуговицы с кафтана Тютчева. Тот взъярился и двинул – ничего, что молод! – кулаком в чье-то лицо. Взвыла толпа. Мелькнул нож и брызнула кровь из руки у Тютчева.
– Зззарублю-у! – сорвался Монастырев и выхватил меч, высвистнул им над толпой, но не стал опускать на головы.
Вниз сбежал Григорий Капустин. Схватил за узду коня и крикнул сотнику прямо в сощуренные глаза:
– Великий князь велит тебе, сотнику татарскому, унять сих татей! Бери серебро и делай дело!
Капустин сунул татарину горсть серебра. Тот не торопясь, хотя вокруг Монастырева уплотнялась и посверкивала ножами рвань, пересчитал серебро, так же не торопясь убрал его за потный гашник шаровар и только потом спокойно и внятно сказал по-русски – так же чисто, как тогда за кузнецкой слободой в Москве, когда он догнал сотню великого князя;
– Заруби двоих.
Капустин не понял, казалось, и сотник снова сказал:
– Троих заруби.
Капустин взялся было за меч, но передумал. Он с разбегу ударил первого попавшегося в грудь ногой, свалил на землю. Тут же в ярости он схватил двумя руками за босую ногу другого, сдернул его на землю, чтобы по-былинному, как палицей, размахнуться им по толпе, однако татарин сжался в комок, пытаясь достать руку Капустина ножом, но мощная сила повела его сначала в сторону, крутанула на полколеса. Капустин швырнул татарином в его сотоварищей. Ощерившись, как собаки, они ловко отскочили, и тело ткнулось в лодку. Послышались треск весла и глухой стук головы о кромку борта. Из носа и ушей бродяги хлынула кровь, безжизненно упала разбитая голова, повисли скрюченные руки.
Толпа взвыла, Капустин выхватил меч и пошел вперед:
– Отпрянь, некрещеные рыла! Уполовиню!
Ворье затопало вдоль берега, хозяева лодок прыгнули за весла и притихли в ожидании.
Полумертвого татарина свои же столкнули в воду. Он шевельнулся,повернулся вниз лицом и больше не двигался. Тело его и темное пятно крор.и относило вниз течением.
– Тьфу, зараза! – плюнул Капустин, злксь на сот-кика, что заставил его вмещаться в эту нечистую затею. Повернулся к Тютчеву, спросил: – Что шуйца твоя?
– Пекет! – поморщился юный кметь.
Он сжал зубы и, перехватив руку у локтя, посеменил к воде замывать. На миг он оглянулся через левое плечо и увидел татарского сотника – его асауловскую бляху и холодную застывшую улыбку с белым, омертвевшим шрамом на растянутой губе. Ему захотелось сказать асаулу что-нибудь дерзкое, не досказал тогда, на дороге за кузнецкой слободой, но сверху, по глубокому лотку дороги, косо метнувшейся к воде, летела первая груженая телега.
– Придержива-ай! – рявкнул Монастырев, опасаясь за поклажу.
Погрузка началась.