Текст книги "Искупление"
Автор книги: Василий Лебедев
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 31 страниц)
– Квашня! – крикнул Тютчев, уловив момент, когда телега не тарахтела, увязнув колесами в прибрежном песке.
– Чего-о? – упало сверху.
– Сведи коня моего!
Асаул по-прежнему сидел в седле неподвижно и все с той же улыбкой щурился вдоль берега, а Тютчеву казалось, что он все еще посмеивается над ним.
"Ну я те вдругорядь покажу-у, окаянная образина! Всем отольется моя кровушка!" – молча ярился он.
Присмиревшие лодочники настороженно улыбались, ожидая русских дружинников. С левого берега подплывали те, что перевозили сотню Сарыхожи. Медленно надвигались порожние паромы. Еще час, и большая вода отделит московскую дружину, великого князя и его обоз от родимого, правого берега.
– Итиль широкы! Итиль широкы, – закричал татарин-перевозчик со своей лодки, бесстыже набивая цену.
С берега верхом съехал Назар Кусаков. В тот день он охранял тыл обоза и не поспел к драке на помощь дружку своему, Митьке Монастыреву. Спрыгнул с седла, подбежал к воде, низкорослый, щуплый, криво выкидывая резвые короткие ноги. Зашел в воду, пал руками вперед и, стоя на четвереньках в воде, купал в отрадной прохладе лицо, пил, кряхтел, молился, благодаря бога, и поругивался сладко.
– Итиль широкы! – опять крикнул татарин.
– Какой те Итиль? Итиль! То – Волга, моя река. Уразумел? В деревне моей она чуть шире рожи твоей! Итиль!
– Презабавно, Назар, творят татарове: сами некрещены, а реку перекрестить норовят! – заметил Тютчев.
Отродясь хитростию поверстаны. У-у, дьяволы!
– Небось во иные земли то прозвище пускают. Неслышно подкрался Монастырев, легонько толкнул
Кусакова ногой в зад:
– Сосудец-то мал у тебя: выпьешь всю Волгу! Оглянулся Кусаков, увидал Митькино широкое лицо, ямки на щеках от простодушной улыбки и подумал: как это хорошо, что есть у него такие друзья.
– Вылезай, Назар, едут! – уже серьезно добавил Монастырев. Темно-красное знамя плыло над берегом – к перевозу подъезжал великий князь Московский.
18
Не сразу, лишь на вторую неделю оборол Елизар Серебряник никудышное и липкое, как смола, чувство – страх. Вроде не ребенок и не новоук, впервые попавший на чужую землю, а не выдерживали в груди какие-то
старые, кадорванные еще в юности гужи, видно памятны были те черные дни рабства с побоями, голодом, петлей на шее... Через неделю он по повелению Дмитрия уже на целые дни выходил в Сарай для догляду и сбору новостей. Иной раз отправлялись с ним кмети для закупки на рынке съестных припасов. Все остальные – сотня дружинников князя, обозники – тосковали в небольшом яблоневом саду владыки, где о"и и жили, благо лето такое, что не холодно, жары хоть отбавляй. Для развлеченья и поварной подсобы Дмитрий Мо-настырев с Кусаковым Назаром брали помощников и уходили вверх по Ахтубе – от грязи подальше, – ловили сетями добротную речную рыбу, до которой татары небольшие охотники, а едят, как известно, лишь такую, что не меньше барана...
За десяток лет мало что изменилось в Сарае Берке. Поприбавилось мелких мечетей, богатых дворцов, да и сам город немного пораздался в степную сторону, а особенно – вдоль реки Ахтубы. Но по-прежнему в каждом посаде – в русском, персидском, черкесском, византийском, асском [Асы – осетины], кыпчакском и главном – татаро-монгольском, – в каждом из них пестрели, как и прежде, шумные базары. Каждое утро базарного дня из-за каменных стен купеческих домов выезжали телеги, выходили верблюды, ослы, лошади с товарами разных стран – от Китая до Египта. Хан всем здесь дал волю торговать, славить его великий улус, из которого увозили русский хлеб, мед, шкуры крупного зверя, дорогой мех, кожи, лен... А в бездонных сундуках ханских и его эмиров оставались серебро, золото и заморские товары. Оставались рабы, и рабы же уводились отсюда, купленные на базарах Сарая Берке.
В то утро Елизар направился в татарский квартал, вырядившись в старый русский кафтан, в добротные лапти, и, конечно, надел баранью шапку. Отзвонили православные колокола, отмолились в мечетях мусульмане, среди них и ханская знать, недавно принявшая мусульманство и внешне – только внешне! – признавшая его, а на деле по-прежнему, где тайно, где явно, поклонялась войлочным болванам, боялась неба, почитала покровителей воды, земли, почитала шаманов – камов – более, чем мулл. Прошли и мастеровые рабы. Следом за ними – ремесленники. Они сбирались на тесных улочках небольшими толпами, горланили о делах, но, завидя своего выборного начальника, шейха, расходились по своим местам – к горнам плавильных печей, к гончарным кругам, в кожевенные вонючие сараи, на бойни, где ревел скот, а в воздухе города уже пахло дымом поварен и литейных печей. Еще час-другой – и потечет в лавки, на ковры торговцев, бронзовая, чугунная, железная посуда – котлы, чаши, тарелки, светильники, а в недавние годы ханы измыслили вилки высмотрели у византийских купцов, и им надо...
Елизар всюду, где мог, приостанавливался, слушал разговоры, но более всего – присматривался к мастерам. У серебряников или мастеров золотого дела ему не надо было учиться, а вот ремесленники иных дел, вроде изразцовщиков, занимали Елизара, только говорить с ними было тяжело: были они или рабы из разных концов белого света, или жившие на вольных хлебах и тоже собравшиеся отовсюду. Хорошо, когда попадались персы, армяне или итальянцы – с этими Елизар разминал язык, вспоминая слова и радуясь великой, почти волшебной силе человеческого знания, только дорого ему стоило это знанье... Вот вчера предавали земле юного кметя, сотоварища Тютчева и Квашни. Чуть всех не зарубили около города, когда возвращались те кмети с Монастыревым и Кусаковым с рыбой и сетями от Волги. Попалась им навстречу похоронная толпа татар. Богатого хоронили. Не ведали московские люди, что татары убивают каждого, кто встретится на пути покойника. Поверье есть у них: убитый служить станет господину на том свете... Нехристи! Хорошо, что русские все были при оружии, а так – беды великой не избыть бы... Ох, город, город! В степи хоронят по-древнему: ночью, когда со стороны никто не видит – ни зверь, ни человек, – выроют могилу, положат покойника вместе со ставкой, со всем его войлочным домишком, с добром, зареют, сровняют землю, а сверху прикроют снятым ранее дерном, как будто ничего тут и нет...
Поднялось солнце. Натекала жара, выжимая ночную прохладу из каменных углов города. Елизар стащил шапку, засветил рыжей головой – смотрите: русский человек идет! В узкой улице, в конце которой мелькнул ханский дворец, его чуть не смял табун коней – гнали на рынок. Нету ума-то: нет чтобы вокруг города прогнать, нехристи!
В глазах ослепительно блеснул золотой полумесяц – ханский дворец! Вот уж и стена, и шелест РОДЫ ИЗ фонтанов. Где-то тут, совсем близко стоял двором бывший повелитель Елизара, асаул. Захотелось взглянуть, и он приостановился было, оглядывая место, но тут просвистела стрела – страшно, у самой головы и с таким пронзительным свистом, что Елизар бросился бежать вдоль улочки. Еще одна стрела свистнула у правого локтя и разбилась о каменную стену дома; стрела была с глиняным наконечником, певшим дырьем на все голоса, – сигнальная стрела, "Знали бы, окаянные, по ком стреляют, ратной не пожалели бы", – перекрестился Елизар, и теперь уж ему было не до воспоминаний. На перекрестке двух узких улиц схватились в ругани купцы. Перс на верблюде загородил дорогу целой горой тюков, свисавших по обоим бокам животного. Кыпчакский купец орал с лошади на своем половецком наречии – не язык, а обмылок, причудливая смесь всех языков Сарая, города-Вавилона. За кыпчаком шли слуги, кесли на себе мешки, сундуки, тюки, а впереди, прямо перед мордой лошади, две женщины несли на головах тяжелые кувшины с вином. На женщин-то и засмотрелся перс, из-за них-то и кыпчак кричал. Когда наконец разъехались, кыпчак долго и громко ворчал:
– Страху нет! Законов нет! Хана – нет: Мюрид-хан – конец! Абдулла-хан – конец! Теперь Магомед-хан в гареме сидит, ничего не видит!
"Да, Абдуллы нет!" – подумал Елизар. Знал, что в год его пленения правил тот юный хан, по слухам развратник и глупец, а два года назад М.амай посадил на трон нового – Магомеда.
– ...не долго осталось ждать! – ворчал кыпчак. – Вот увидит Сарай: и месяц не успеет народиться, как наедет Мамай! Урус-хана эмира обуздает! Айбек-хана эмира – стреножит! Хаджи-черкеса из Сарая Бату выстегнет! Всесильный Мамай сладких девок персидских в гарем заберет!
Елизар шел позади и не только ушами – ртом ловил болтовню кыпчака, немало, видать, осведомленного в делах Орды.
– Немощью ханской Орда припала: дом Суфи плюет на Орду! Дом Суфи воцарился в Хорезме! Дом Суфи не платит Орде ни калана [Калан – налог с земли], ни копчура! [Копчур – налог со стада]
Елизар, пока шел до рынка за хвостом верблюда, услышал новостей больше, чем за полдня на базаре. Что ни говори – повезло! Вот отчего, догадался Елизар, – хан не пускает великого князя во дворец: Мамая ждет!
Около полудня окликнули Елизара. Глянул – Тютчев с Квашней да с ними еще Гришка Судок, Васька Тупик, Андрей Волосатый и Ванька Святослав. Все дети боярские, хоть из обедневших, а белорылые, но Елизара не чурались, вроде как за своего признавали. Тютчев – тот сам в татарском языке смыслит, а тянется и к персидскому, и к фряжскому. Елизар советовал ему как-то: поди в Сурож-город, во полон – научишься, мол, и фряжскому! Не обиделся... На базаре все семеро плотной стаей ходили, Елизар с Захаром Тютчевым впереди.
– Коней много у города стоит, – заметил Тютчев,
– То на торг пригнали. Дешевы ныне скакуны, – ответил Елизар. – А дале – еще дешевле будут: трава иссохла...
Тут увидали они толпу пленников. Более двух десятков мужчин и женщин вели на продажу. Хозяин шел позади в длинном татарском халате, толстый и самодовольный, смотрел за пленниками, за стражей – два человека не были нукерами, хозяин вооружил кривыми саблями своих холопов.
Тютчеву велено было купить пряностей восточных для поварни владычной. С приездом московской сотни и князя велик стал расход не только муки, мяса и прочей еды, но и пряностей хлебопечных. Великий князь, зная, что не скоро отпустит его Сарай, велел переписать цены на хлеб и иные продукты и как-нибудь, не в базарный день, когда спадут цены, взять подводы и сразу закупить продукты – оптом и дешевле.
– Захарка! Хлебный ряд по левую руку! Чуешь? – надрывался Квашня, которого оттирала толпа.
Базар оставался базаром со своими законами, теснотой, неожиданностями. Видывали добры молодцы базары на Москве – велик развал товаров, но здешний базар ошеломил их. Толкотня, крики, визг, мелкие стычки, звон медных и серебряных монет. Чем мельче товар, тем больше крику. Москвичи попали в тот мелочной круг-ряд, в котором и нищий чувствует себя покупателем и кричит, и торгуется, и спорит. Тут были разложены уздечки, хомуты, кольца для упряжи, цепи железные, подковы, втулки железные к колесам, оси деревянные и железные, листы меди, напильники, оселки, бруски точильные из камней разной твердости, медная проволока, мотыги, сера, селитра, ножи разных размеров, краски, гвозди, крючья, петли, замки висячие и вставные, медные тазы для омовения, медные и чугунные котлы, чаши, подсвечники медные. Отдельно продавались ятаганы, сабли, мечи, копья на древке и наконечники их отдельно, наконечники лучные всех назначений – боевые, сигнальные, охотничьи, луки и тетива к ним... На следующем кругу опять пошел железный разр,ал со сковородами, топорами, заступами, костяными изделиями, стеклянной, глиняной, железной, медной посудой... Дальше раскидывали ткани, взмахивая в воздухе разноцветными полотнищами, торговали кожей, сапогами разных покроев... Тише, серьезнее шла торговля зерном – рожью, пшеницей, просом, рисом... Тут много не кричали да и за цены не спорили. Если кто и негодовал на высокие ныне цены на хлеб, продавец подымал глаза к небу, к беспощадному солнцу, и становилось ясно: засуха. Поднялись цены на орехи грецкие и лесные, на горох, на бобы, на миндаль, на изюм, на чернослив, на фисташки, на гвоздику, на перец, на кофе, бог весть как попавший сюда, – на все, что надо было человеку для существования, которому грозило жаркое лето. Однако среди моря товаров, съестных припасов, среди криков, споров, веселья пока забывалась грядущая беда, Сарай не мог поверить, что на свете есть силы сильнее его, пусть даже и голод... Спокойно было в лавках торговцев золотыми и серебряными изделиями. Зайдет разве утомленный жарой военачальник, мелькнет серебряной бляхой на шее тысячник, порой ослепит блеском своей золотой бляхи темник, купивший дорогую вещь.
В тот момент, когда Тютчев и Серебряник вели свою пятерку мимо лавок ювелиров, толпа неожиданно нахлынула туда и остановилась, ропща, переталкиваясь, но никто к лавке не лез, опасливо поглядывали на растворенную дверь, занавешенную циновкой. Тут же, у самой двери стоял белый конь под черным, шитым серебром седлом. Серебряные, начищенные стремена горели на солнце ослепительно и перекликались с серебряными бармами на кожаном очелье коня.
– Углан! Углан! [Углан – крупный военачальник] – твердили в толпе.
Больше сотни потных, вонючих тел нахлынуло, чтобы взглянуть на крупного военачальника.
Вот он вышел. Невысок, сутул, лицом немолод. На кисти руки висела короткая плетка-нагайка, в другой руке он держал голубой сверток с дорогой покупкой. Не замечая толпы, углан ловко сел в седло и тронул коня на мгновение раньше того, как нога поймала стремя. Теперь он поднялся над базаром, и тут кто-то крикнул из толпы:
– Бегич!
Углан стрельнул туда глазом и увидел рваного нукера, махавшего обрубком руки. Придержав коня, Бегич сунул руку за пазуху, порылся там и кинул калеке серебряную монету. Тот поймал ее ртом, как собака.
– Ы-ы-ы-ы! – благодарно зарычал калека, обнажив в страшной улыбке два ряда плотно сжатых зубов.
Бегич ударил коня плеткой и направил его прямо на толпу.
Расступились.
– Квашня! Квашонка! – крикнул Тютчев.
– Тут я! Аль очи у тя на стегне?
– А там чего? – спросил Тютчев, кивая в сторону еще более плотной толпы, молча стоявшей за лавками ювелиров.
– А тамо полоном торгуют.
Не сговариваясь, все шестеро устремились туда, лишь Елизар помрачнел и неохотно пошел за ними. Дорогу ему пересекла подвода с большими корчагами. В этих глиняных посудинах возили воду с реки, потому что в большом пруду вода для питья не годилась, – возили и продавали. Елизару хотелось пить. У него была единственная серебряная монета, которую он нашел на берегу сарайского пруда несколько дней назад. Он вынул ее, посмотрел, Это была вполне ходовая монета чагатайского государства, отчеканенная каким-то царьком Буян-Кули в 1351 году. Прошло всего двадцать лет, но царька уже и не помнят, а чеканил и думал, поди, что увековечил имя свое... Елизар опустил монету в гама-нок – не решился: вдруг торговец не даст сдачи. А тут еще снова появился углан Бегич, его тоже поманили корчаги с водой. Окликнул. Остановил торговца, навис конем над подводой. Хозяин воза, татарин, кинулся в передок за ковшом, обронил с головы аську, но не стал подымать ее, второпях зачерпнул воды и, кланяясь, подал Бегичу. Гордый углан принял ковш, но вместо благодарности – денег от него торговец и не ждал – удар плеткой по обнаженной голове. Воду Бегич не стал пить, поднес ковш к морде коня. Тут же развернулся и поехал к воротам базара. Никто из набежавшей опять толпы не удивился, не удивился и Елизар. Он знал: Бегич ударил татарина за то, что тот посмел стоять перед ним без шапки.
Кметей удалось отыскать среди большой толпы, окружавшей просторные арбы, на которых сидели пленники. Сидели они и на земле. В самой середине было оставлено место, небольшой смотровой пятачок, по которому пускали пройтись пленника или пленницу. Подойти близко к своим Елизару не удавалось, его сносили влево все дальше и дальше. Он зашел с другой стороны и полез в гущу. Оттуда доносились голоса.
– Изыди, козел тверской! – услышал Елизар голос Тютчева.
– Собака! Раздвою тя!
– Вали! Двои! Токмо чти наперед: две аль едина глава у тебя на раменьях сидит? То-то! Разгулялся, козел!
Тютчев ругался с сыном тверского князя Михаила – с Ванькой. Тот был пьян, в русском, шитом серебром кафтане и в татарской аське, шитой на собольем подбое и надвинутой на пьяные глаза. Ванька кривил широкий, как у батьки, рот. Зелень с пьяной кровиной брызгала из глаз. Он держал молодую армянку за косы, намотав их на правую руку. Его дружки-татары, видимо сынки тысячников, ждали, вожделенно взирая на мраморное лицо пленницы, оттененное чернотой волос. Им не нужна была ни драка, ни спор, им нужна была армянка, которуро он купил на утеху себе и им. Они тащили тверского кутилу, но он упирался, как пес на поводу, тянулся свободной рукой к Захарке. Но тот не из робких.
– Христианку младую купил, ирод!
– Не первую! – куражился Ванька. – Я – не ты, московская рванина!
– Я – рядник пред тобою, ты – князенок. Ныне в Орде высоко вознесся да и вырос, дубина, под черну матицу, а ума – воробью на един поклев!
– Раздвою тя!
– Иди, иди от греха! – зыкнул на Ваньку Квашня.
Ванька вроде послушал совета, а точнее – почувствовал, что москвичи тут не робеют, но уйти ему не пришлось: толпа раздалась от криков и в середину въехала арба с новым ясырем. На арбе сидел нищий татарин, вроде тех, что точили зубы на берегу Волги, у переправы. Он вез четверых малолетних детишек – трех мальчиков и девочку, а позади, привязанные к грядке арбы, шли две пленницы – пожилая, но еще крепкая женщина и совсем юная красавица, белокурая, белотелая. Гру-ботканая запыленная рубаха оттеняла нежную шею, руки, крепкие ступни молодых ног.
За арбой вошел в круг татарский асаул, поблескивая бляхой на шее. Он что-то твердил торговцу. Тот лениво отвечал. Сотник сердился, но торговец не уступая.
Елизар взглянул на Тютчева – тот все понимал: за молодую полонянку просил татарин дорого.
После короткого молчанья, пока толпа присмотрелась к новому полону, посыпались вопросы. Торговец не успевал отвечать, рассердился: замахал руками, спрыгнул с арбы. Ребятишки – это были его дети – с любопытством наклонились и стали смотреть, как их батька пачкает палец в дегте с оси. Пальцем этим он вывел арабские цифры на лбу сначала дочери – 20, на лбах мальчишек – по 30. Потом снова намазал палец, оглянулся – один его сын смазал надпись. Татарин вытянулся над арбой, двинул ему по бритой голове и снова написал – 30. Толпа одобрительно загудела: цена была невелика по голодному году. Татарин подошел к пожилой женщине и написал у нее на лбу 70. Толпа загалдела, заплевалась – дорого. Татарин вниманья не обратил на крики. Он осмотрел палец, добавил на него дегтю и подошел к юной полонянке. Испуганно, как овечка от ножа, качнулась она в сторону, но веревка напомнила ей, что она привязана.
– Рус! Рус! – ворчал татарин.
– Наша! – вырвалось у Тютчева.
Девушка вскинула ресницы, увидала Захарку, такого красивого, гордого, молодого, окатила на миг его серыми глазищами и потупила их, будто схоронила в могилу.
Татарин между тем написал на ее лбу цифру – 180.
Толпа несильно загудела. Не плевались, а только щелкали языками. Лишь сотник заскрежетал зубами и накинулся на торговца с проклятиями. Тот что-то буркнул в ответ, указав рукой куда-то далеко, из чего Елизар понял, что татарину поручено продать девушку именно за эту цену, потому что это не его ясырь, господина, а его ясырь – в арбе. После слов торговца сотник сник, но продолжал ворчать. Торговцу надоели воркотня и придирки, он тоже закричал, подпрыгнул к девушке и стал тыкать пальцем ей в шею. Сотник понимал. Ему и смотреть не надо было, но он приблизился и стал внимательно, вплотную рассматривать шею русской полонянки: по морщинам на шее – только на шее! можно безошибочно определить возраст человека. Но какие там морщины!.. Сотник все же не унимался, сопел, вы-сверкивая взглядом на торговца. Кто-то поддержал сотника из толпы, раскаляя страсть. Торговец снова подскочил к девушке, хотел задрать ей подол рубахи, но она ловко устранилась. Тут подошли сразу двое – Ванька, тверской князенок, и еще какой-то пожилой татарин, из купцов. Этот купец был поважней, видать, сотника. Он отстранил его от торговца, потеснил Ваньку, обходя девушку. Зашел снова спереди, протянул толстую, короткопалую руку к груди и раздернул рубаху. Не успела девушка вскрикнуть, как он ухватил ее за волосы, отвел голову чуть в сторону и так держал, рассматривая обнаженную грудь. С неожиданной бережливостью он огладил грудь ладонью, обводя ее сверху вниз и чуть придерживая снизу, будто лампадный стакан проверял – не подтекает ли? Сотник и Ванька обалдели, сунулись смотреть.
– Девка! – сказал купец по-татарски, щелкнул языком и указал пальцем на розоватый ореол вокруг соска.
– Девка... – печально повторил сотник и, подумав, отошел в толпу: он знал, что цену торговец не сбросит.
За ним, подумав, отошел и купец.
– Я покупаю! – закуражился Ванька. Он повторил это по-татарски.
Купец беспечно протянул руку ладонью вверх. Ванька порылся в карманах, ссыпая серебро в шапку. Считал. Пересчитывал под усмешки толпы. Многие знали тверского князенка: посорил батькиными деньгами, а тут – нехватка.
– Возьми пока девяносто дирхемов! [Дирхеп равняется 12,5 коп, золотом, 75 коп – серебром] – сунул он деньги торговцу, но тот отстранил шапку и отвернулся: не тот товар, чтобы в долг отдавать!
Ванька крикнул друзьям-татарам, но те потупились, видно, не было денег или жалели.
– Я скоро приду! – сказал он гордо и громко.
– А ведь купит, христогубец! – с болью выдохнул Тютчев. Он проследил, как Ванька снова вырвал у татарина косы армянки, намотал их себе на руку и повел за собой. Следом утопали друзья.
– Этот не отступится! – поддакнул Квашня.
Они разговаривали, а сами ревниво следили, не подошел бы кто-нибудь еще и не купил бы красавицу. Елизар уже стоял рядом с ними и понимал кметей больше, чем кто другой, даже больше, чем они сами. Ведь и его продали тут, вон в том конце рынка...
– Надобно дальше идти... – сказал он нетвердо.
Захарка посмотрел на него, как на врага. Засопел. Выкатил широко расставленные карие глаза, схватился за голову и вдруг со столом хватил шапкой оземь:
– Да христиане мы али нет? А? Я вас вопрошаю, чревоугодники! Прянь заморскую скупать приперлись! Без нее, без пряни, да благовоний проживем, как прожить без души? А? Она ведь тут останется, душа-то! Чего, Квашня? Не тщись взгляд притемнить – бросай куны в шапку!
И сам первый стал выворачивать из-за гашника свой гаманок-калиту. Ссыпал туда серебро. Елизар торопливо достал найденную монету и бросил в шапку.
– А вы?– рявкнул Захарка.
Кмети ссыпали в шапку свое серебрецо.
Захарка присел было считать, но увидал – глаза по все стороны стригут – подходит к полонянке тот же купец.
– А ну брысь, нехристь! – рявкнул Тютчев, будто был не в Орде, не в самом жерле ее, а у себя, на московском базаре, где ему нечего бояться.
Он налетел на купца – грудь в грудь. Тот отступил на шаг, как для разбега, набычился. Захарка сунул шапку торговцу, а сам выхватил меч.
Толпа взвыла и замерла.
Купец сделал шаг назад и сжался в цепкоглазом прищуре.
– Моя ясырка! – крикнул Захарка по-татарски. Потом торговцу: – Считай!
С мечом он пересолил и, чтобы как-то оправдаться перед толпой, обрубил веревку, ослабил узел на руках девушки, а потом и вовсе сбросил путы на землю.
– Считай, не ворчи!
Руки торговца работали быстро. Губы шлепали – нижняя об верхнюю. Захарка тоже следил за счетом, и, пока грудка серебра истаивала в шапке, он понял, что едва ли будет там и половина. "Мать богородица!" – прошептал он, подумав, как закричит сейчас торговец, досчитав. Но татарин закричал, не досчитав.
– Затвори пасть! Добавлю! Ну! Бросай туды! Во! Девяносто пять...
Захарка зыркнул по сторонам, прижмурился, как кот, и запустил руку за пазуху, где на голом теле, у самого пупа, лежали в тряпице серебряные куны владыки Ивана.
– Эх, мать-богородица! Пропадайтя, травы вонючие! – Он грохнул серебром по арбе и дрожащими от волнения руками начал развязывать тряпицу и... не мог.
– Квашонушка! Брате! Иди ты...
– Сколько еще? – хрипнул Арефий Квашня, тоже встрасть переволновавшийся.
– Да сунь ты ему еще девяносто! Один ответ... – махнул рукой и пошел.
Толпа загалдела. По крикам Захарка тотчас понял, что он забыл ясырку. Оглянулся – идет за ним, не подымая головы. Подойдя к Захарке, она остановилась, но так, чтобы он отделял ее от ненавистной арбы.
– Как наречена? – спросил Захарка.
Она смолчала. Вроде и подняла было глаза, но, глянув на спасителя, она будто чего-то испугалась позади него и снова опустила голову. Он посмотрел туда и все понял: пожилая женщина молча плакала и крестила издали молодую подругу, крестила сразу двумя связанными руками.
– Квашня, догоняй! Ой, мати-богородица...
Они заторопились от этого страшного места. Стоять там под взглядом оставшейся пленницы не было больше сил.
Елизар посмотрел, как выбираются из толпы москвичи, подождал Квашню. Уже отходя от арбы, он все же не выдержал и спросил татарина:
– Зачем детей продаешь?
– Вырастут – меня продадут! Покупай, рус! Елизар махнул рукой и пошел за своими.
* * *
Вечером Елизар доводил великому князю о слышанном и виденном. Мамая ждали и без того, но то, что татары отправляют в Персию сорок тысяч коней для продажи, а на восток – двадцать тысяч, – это было отрадно слышать. Если прибавить к тем тысячам еще тысяч двадцать-тридцать, что продаются ими на знаменитых ногайских торгах в Подмосковье, то и младенцу станет понятно, что в ближайшие два года не сесть Орде на коней для большого походу. Это успокоило Дмитрия, и теперь он уже не боялся: что бы с ним ни случилось в Орде, несколько лет Русь будет жить спокойно.
В добром духе, умиротворенный, он вышел к вечерней трапезе в доме епископа и на жалобу владыки Ивана, что кметь Захарка Тютчев пустил деньги на выкуп русской пленницы, ответил, окстясь:
– То – божье дело, владыко... Мой казначей вернет деньги в церковную казну.
Больше Захарку в Сарай не выпускали. Капустин велел или венчаться ему с девкой Марьей, или прогнать ее.
– Иди проси благословения у великого князя, коль отца нетути, а в соблазн вводить девичьей красой кме-тей моих негоже!
– Исполню, как велишь, токмо в Сарай-то отпустишь?
– Затвори рот!
– Почто так?
– А по то! Болезным кметям пути туда нету: шуйца у тебя ножом резана, а башки и ране не было!
– Грешно лаяться, сотник, – набычился Тютчев. – Башка – то у поганых, у нас – голова!
– Поперечь мне еще! Вот ушлю в сторону нощную! "Отрадно и то, что пястью в ухо не пехнул" – подумал Тютчев.
Не терпел Капустин прю словесну, Тютчева же чтил, опасаясь острого языка его.
19
Среди ночи закричал голодный осел. Животное забрело по сарайским улочкам в ханский дворец и, то ли от голода, то ли от жажды, услыша плеск фонтана за стеной, застонало дрянней немазаного колеса. В степи тревожно ржали лошади – видимо, грызлись и рвались в глубину степи к кормам, которых нынче там не было.
Мамай откинул ногой шелковое одеяло, нащупал саблю, всегда лежавшую с ним рядом, три раза ударил по тяжелому серебряному кубку. Вошел евнух.
– Убить осла!
Евнух поклонился, неслышно затворил дверь, полыхнул белым халатом в лунной полосе, падавшей из высокого узкого окна, растворенного в сад. Было жарко, душно. Казалось, что каменные стены, потолок и пол – все прокалено, и на века, что здесь, в Сарае, не бывает морозов и метелей... Вырвав из-под наложницы халат, Мамай тяжело поднялся с пуховиков и подушек, брошенных по-персидски – прямо на пол, и стал утираться этой шелковой тряпицей, пахнущей степными травами и женщиной.
– Темир! – крикнул он в дверь, ведущую в большую залу и на лестницу.
Появился громадный детина, полугол, но с саблей на поясе.
– Я – твой, Эзен! [Эзен – здесь – великий]
Мамай некоторое время молча стоял у окна, утираясь халатом. Краем раскосого, стянутого к виску глаза с удовольствием рассматривал верного слугу. Не было ночи за последние два года, чтобы этот кыпчак, которого отыскали ему тысячники в степях Причерноморья, не стерег, как пес, порог дворца, вход в шатер или арбу, на которой спал его повелитель. Всем угодил Темир суровому Мамаю – силой, равной которой не было во всем Улусе Джучи и которую всегда ценят слабые телом сильные мира сего, нравился преданностью и тем, что, утратив связь с равными себе людьми низкого происхождения, не мог он вступить в союз со знатью и стать врагом своему хозяину. Радовал тем, что желания свои ограничивал обильной жратвой, женщинами и дорогим оружием. Успокаивал немногословием и тем, что всегда спал чутко и был скор на руку: вчера, при въезде р. ханский дворец, он разбил головы сразу двум слугам ныне царствующего хана Магомеда. Хан потребовал объяснений, но Мамай холодно и долго смотрел в лицо хана, потом вынул две золотые египетские монеты, древней чеканки, и медленно подал – сначала одну, потом другую...
Мамай повернулся к своему жаркому ложу, подошел и поднял из подушек за косы юную наложницу. Темные косы оттеняли ее обнаженное тело. Глаза выбрызнули страхом, когда увидела она реликана-кыпча-ка. Мамай подвел ее к Темиру и бросил ему косы наложницы, как уздечку.
– Бери себе!
– О, Эзен!.. – бычий выдох примял слова кыпчака.
– Бери! Пожелаю – и небо пошлет мне весь гарем хана!
Сквозь сжатые белые зубы Темира послышалось рычанье – он смеялся. Мамай кинул ему халат наложницы и отошел к окну. Из сада долетал шелест фонтана, а деревья в эту жаркую безветренную ночь были безмолвны. Он любил их тоже, любил за молчанье, хоть видали они немало за последние десять-пятнадцать лет...
Помнят деревья, как властелин Орды хан Джанибек со своею любимою супругою долго не соглашались выдать дочь за него, Мамая, чуяли, что темник с такой хваткой, войдя в родство с потомками Чингиз-хана, много прольет крови в Орде. Чуял тесть, но не ведал, что первой прольется его собственная кровь: жестокий, глупый и распутный сын его, Бердибек, подкараулил отца на пути из далекого Тебриза и убил его. Четыреста верблюдов с драгоценностями – добыча с покоренного города и края – попали в руки Бердибека. Одного только Бердибека, потому что под эти деревья въехал он единственным наследником: двенадцать единокровных братьев он отправил вослед отцу... Сарай шептал, что-де эмир Товлубий наущал глупца свершить злодеяние, но деревья знают: Товлубию приказал он, Мамай... Ну, что так орет осел?
А за стеной ханского дворца животное закричало в последний раз: стража прикончила его.
...Глупый Бердибек ошалел от власти и богатства. Он ежевечерне выстилал пол в своем обширном гареме обнаженными телами жен и наложниц и ходил по их мягким животам. Любил отымать жен у СР,ОИХ больших слуг – у эмиров, тарханов и у военных – угланов, темников, тысячников. Эмир Кульпа правильно понял Мамая – убил распутника и, будучи родственником покойного, сам стал ханом. Для того и убивал. Кто-кто, а Мамай знал, что к трону рвался потомок Чингизова сына, потому даже в Крым не уезжал, и через пять лун новый хан Наврус переступил труп Кульпы. Погибли с Куль-пой и два его сына христианской веры – Иван и Михаил. Их смерть была решена, потому что вдова Джанибе-ка, мудрая Тайдула, благоволила им, желая мира меж Русью и Ордой. Виданное ли дело?! Русь – улус великой Орды – должна вечно стоять на коленях, и так забыли страхи Батыевы... Настало время Мамаево: надо было самому занять престол. Все ж прежде он решил испытать, что будет, если власть возьмет простой военачальник. Верные люди поскакали в восточную степь и назвали его, Хидыря, ханом, только... для этого он должен был прибыть с войском в Сарай и убить Навруса. Хидырь сделал это, а заодно убрал и царицу Тайдулу...