355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Лебедев » Искупление » Текст книги (страница 20)
Искупление
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:15

Текст книги "Искупление"


Автор книги: Василий Лебедев


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 31 страниц)

– Но и с такими воинами ни Чингиз, ни Бату не исполнили великого предназначения неба: не продолжили завоевания. Почему? – Мамай поднял голову, поправил волосы, заложив их короткими пальцами за уши, – ждал, но все молчали, не нарушая речи своего бильге, мудреца и полководца, поистине великого хана, живущего своей головой, что так редко случалось в их великой империи...

Вход шатра был по обычаю раскрыт к югу, и там, через окна дворца, через растворенную дверь зала, вливался лунный свет. Это его ждал Мамай, чтобы сообщить своим послушным слугам великий план.

– Темник Сарыхожа! Сарыхожа вскочил с подушки.

– Поди сюда и прочти то, что пишут в землях заходящего солнца!

Сарыхожа приблизился к хану, принял от него бумагу, исписанную по-арабски – справа налево, – и стал переводить:

– "Великая опасность грядет: на своем съезде вельмож, курултае, они решили идти дальше. У хана разверстан план завоевания нашей грешной Европы, рассчитанный на восемнадцать лет, за эти годы не останется ни одного уголка земли, где не пройдут их кони. Это твердоистинно, если господь по милости своей не поставит им какие-нибудь преграды, как он сделал, когда они пришли в Венгрию и Польшу. И нет, как нам кажется, ни единого государства, которое могло бы само по себе оказать им сопротивление, потому что татары едины и многочисленны. Единение государств – одна защита, и то, если бог встанет за нас".

Сарыхожа все перевел добросовестно и, кончив, поклонился.

– Это писано путешественником и соглядатаем европейским, Карпини, пришедшим в Орду еще при Батые. Ныне я спрашиваю курултай: за сколько лет может наш улус покорить Европу?

После долгого молчания заговорил главный бакаул, он воинский голова, у него все рассчитывается – от стрелы до подковы.

– Премудры слова твои, о великий хан! В писании неверных христиан сказано: мудрый да будет мудрее, а разумный будет обладать кормилами... Ты велик и смел, хан, а наш улус во сто крат богаче, чем был при Батые... Так ли, главный даруга Оккадай? Так ли, главный управитель Халим-бег?

– Так, так! – закивал управитель дворца и Сарая, а ему вторил главный даруга.

– Покорение Европы – дело верное, а за сколько лет – за двадцать, пятнадцать или десять – то надо точно высчитать и обсудить с расчетом народонаполне-ния тех государств.

– А каких государств? – спросил Сарыхожа. – Мы о тех государствах немного знаем.

– О том пусть знают копыта наших коней! – резко оборвал его углан Кутлуг, рвавшийся на запад еще при Абдулле-хане.

– Верно говорит углан Кутлуг! – сказал Мамай. – Полки Батыя шли на заход солнца, и великий завоеватель знакомился с землями, народами тогда, когда они лежали под копытами его белого коня! Нас могут задержать только государства, объединившиеся между собою, но у них вечная грызня – то за гроб господний, то за корону... В таких спорах всегда решает третий, он всегда справедлив, и этим третьим будем мы! Мы знаем, куда деть их короны: мы их отберем, привезем в Сарай и выложим ими купол самой высокой мечети, пусть в них живут вороны!

Шатер грянул угодливым и гордым смехом, но тут как-то странно задергался на ковре у входа телохранитель и, когда смех позатих, спросил:

– А Русь?

Все стихло. Мамай посмотрел на своего глупого Те-мира.

– Ты что-то спросил, Темир-мурза?

– Эзен! Ты сказал, что нас могут задержать только объединенные государства, а Русь? Я слышал, что она удержала Батыя от великого похода на заход солнца, а ведь он недаром был крепким [Бату (Батый) (монг.) сильный, крепкий].

Шатер встретил слова глупого Темира сдержанным смешком, но сам Мамай отнесся к ним серьезно.

– Единение Руси – то же, что единение Европы, слуги мои. Это опасно для нас, потому, пока не поздно, надо разбить главную силу – Московское княжество. Мы поставим на великокняжеский престол самого слабого, самого последнего из князей русских, и пусть остальные пожирают его, пока мы покоряем Европу.

– Надо стереть Русь, чтобы не оставлять ее за спиною! – воскликнул главный бакаул, Газан-мурза.

– Мы и сотрем ее! – вскочил Мамай. Он оттолкнул подбежавшего Сарыхожу и сам налил себе чашу черного кумыса. – Русские князья будут вставать на четвереньки при виде самого простого даруги и будут подставлять спину, чтобы мне или моим слугам было удобнее садиться в седло!

Мамай с силой ударил золотой чашей об пол, но ковер, лежавший на войлоке, поглотил звон, и чаша, отскочив, откатилась к входу. Темир-мурза взял ее в огромные ручищи и, заглянув в сосуд, долго смотрел внутрь, будто хотел рассмотреть в его отражении будущее.

– Эзен! – вдруг очнулся он от своих мыслей. – Скажи нам: что будет, если князь Дмитрий побьет Бегича?

Неприятен был такой вопрос хану, и, будь на месте телохранителя кто-нибудь поумней, он не простил бы такой вольности.

– Если князь Дмитрий побьет Бегича, я привяжу этому угла ну деревянный хвост и заставлю гонять вокруг дворца и бить головешками, пока он не сдохнет! Он не должен поддаться русичам! Их побил мелкий ца-ренок Арапша, а войско Бегича втрое сильнее!

Курултай приутих и не раздражал больше хана. Долго пили кумыс без музыки, сосредоточенно обдумывая грядущий великий поход, но как ни прикидывали, а Русь лежала на пути, и всем было ясно: возьмет Бегич Москву или побьют его русичи – новый, более серьезный поход на Русь неминуем.

* * *

На третий день прискакал из степи гонец и выкрикнул перед дворцом, что Бегич разбит на реке Воже. Мамай спокойно встретил это известие.

– А где Бегич? – спросил он воина, разглядывая его рассеченные доспехи, шею за бармами с запекшейся кровью, – этот сотник был в самом пекле.

– Бегич сумел уйти на наш берег. Я был с ним, великий хан...

– И что?

– Бегич оглянулся на остатки избиваемого войска, бросившегося в воду, и велел мне стрелять ему в спину, когда он отъедет на десять крупов коня...

– И ты выстрелил?

– Я попал ему... Он ехал тихо, не шевелясь, чтобы мне было удобно... Я попал ему под левую лопатку...

Прежние ханы за такие черные вести убивали гонца на месте, но Мамай был доволен. Он приказал принести саблю в золоченых ножнах и протянул саблю сотнику, на удивление всему курултаю.

– Как тебя зовут? – спросил Мамай.

– Сотник Гаюк, великий хан!

– Тысячник Гаюк! – воскликнул Мамай, и дворец, на ступенях которого стоял Гаюк, ответил восторженным гулом. – Вернись к остаткам убегающего войска, прими команду над ним и скажи всем: это поражение – сигнал к великому походу! Дайте тысячнику Гаю-ку моего любимого каракумыса!

4

Под утро вернулся бронник Лагута, отыскал Елизара в той приречной лощине, где он оставил его еще в разгаре сраженья.

– Жив ли, Елизаре?

– А-а... Пришел...

Лагута задрал ему рубаху на вспухшем, почерневшем боку, стал менять холстину. Велел молчать, а сам разговорился:

– Мы за ними бежали аж в сутеми. Мно-ого побили! Коли б ране началось, всех побили б, а так утекли в степь – догони-ко, поди! А добрища-то на том берегу! Я телегу с шатрецом пригнал, а в телеге-то – баба! Ро-бята переяславские отнять бабу-то хотели, куды тебе, рекут, отдай, мол нам, а я им – нет! У меня до баб татарских есть один охотник. Вот токмо пообмочься тебе – поглядишь.

Елизар слабо улыбался на его слова. Он страдал от удара копьем, оно прошло вскользь по правому боку, отскочив от легкого калангаря, но жалом своим, рожном, ухватило мясо... Всю ночь он метался, грезился приступ татар. Те кинулись после переправы на головной полк, где во втором ряду стоял он, Елизар. Наткнувшись на копья русских, растерявшись оттого, что русские не побежали, татары отпрянули и стали нещадно палить из луков, а сами растекались вдоль реки, пытаясь обойти правое крыло, где командовал ближний воевода Тимофей Вельяминов с Андреем Полоцким, и левое, где стоял Даниил Пронский. В головном полку был сам великий князь, и Елизару был слышен его го-лось за спиной, совсем близко. Он не понимал, почему князь дал татарам переправиться почти всем, однако потом стало ясно... Лучный бой был выгоден врагу, и тут великий князь приказал ударить навстречу всеми силами, И ударили. И сшиблись. И пошла рубка... Вот кабы не это копье...

– Я его топором упредил – плечо порушил! – говорил с жаром Лагута. Ежели желаешь, найду его. Жив был, да, видать, конями затоптали. Найти?

– Невидаль! Не на-адо...

– Я жалеза сейчас насобирал мешков шесть, ей-богу! Вот токмо не увезти все-то на единой подводе: ты, татарка, жалезо...

– Туман вельми плотен... Не нападут?

– Кому нападать-то? Мала толика утекла в степь, а так все порублены да побиты! Лежи покойно... Больно? Ну, лежи!

– Водицы бы испить...

– От незадача! Ну, лежи, я подале отойду: вода красна в Воже, трупье плават. Так и плават, на всяк шаг по два да по три... О, господи! Я шлемом зачерпну...

* * *

К ночи остановили погоню: темнота и обычай татарских воинов на скаку отстреливаться своими страшными, рубящими кольчугу стрелами были просто не на руку русским. Дмитрий велел свежим конным полкам всю ночь продвигаться шагом, покормить немного коней, а поутру настигнуть отступавшего врага и напасть на него еще раз. Вторая половина воинов, в основном сильно пострадавший, головной полк самого Дмитрия и два полка поменьше – тысячи по три воинов – Монастырева и

Кусакова, вернулись на левый берег Вожи и стали на костях.

– Княже! Монастырева несут! – воскликнул Бре-нок, еще потемну войдя в шатер великого князя.

Дмитрий прилег не раздеваясь, рассердившись на покладника Уду, пытавшегося снять с него хотя бы доспехи, и теперь медленно поднялся, постукивая латами. Зажег свечу от трута и перекрестился. Он помнил, как в тот тяжкий час, когда татары стали расстреливать русских из луков в три ступени – пригнувшись в седле, второй ряд – сидя прямо, третий – привстав в стременах – они осыпали стрелами стоявших неподвижно во-ев, сотнями вырывая их из рядов головного полка, когда Дмитрий велел наступать на врага и головной полк ударил в лицо, когда все перемешалось на берегу Вожи и невозможно было понять и предугадать, чем все кончится, тут-то и налетели Монастырев с другом Кусаковым, не сговариваясь и не ожидая великокняжеского повеления, сразу двумя запасными полками. Лучше нельзя было придумать: полк Монастырева кинулся в промежуток между головным полком Дмитрия и правым крылом окольничего Тимофея и Пронского, а Кусаков бросил свой полк меж левым крылом и головным полком. Эти два кинжальных удара в помощь большому полку спутали еще раз замысел Бегича, вовсе не ожидавшего встречных ударов Дмитрия. Полк Монастырева глубоко, почти до воды, прорвал ряды Бегичева войска и первый учинил там смуту. Когда Дмитрий ворвался со своими стремянными ратниками в гущу татар, враг дрогнул и начал сопротивляться уже из последних сил... И вот, несут Монастырева... Кусаков был убит у Дмитрия на глазах – стрелой в лицо.

– Роют ли скудельницы? – спросил Дмитрий Бренка.

– Готова одна. Еще роют, княже... А Митю – тоже?..

– Монастырева Митрея – царствие ему небесное! – положить во гроб и немедля везти на Москву. Такоже и Назара Даниловича Кусакова, царствие ему небесное...

Дмитрий вышел из шатра. Перед ним проступало в рассветном сумраке укутанное плотным августовским туманом поле боя. Река была близко, но ее еще не было видно. Там, внизу, у самой воды, влево и вправо по берегу, светились огни. Слышались стоны раненых, скрип обозных телег, на которые укладывали их и отвозили к Коломне. Пахло свежеразрытой землей... В соседнем шатре тихо пробовал голос теремной дьякон Нестор, готовясь к панихиде.

– Княже! – подлетел молодой ратник, возбужденный первой, видимо, битвой в своей жизни. – Вели слово молвить, княже!

Дмитрий кивнул.

– Окольничий Тимофей Васильевич велел сказать: убитых у нас покуда четыре тыщи семьсот и восемнадцать! Токмо!

– А у ворога?

– А у ворога – за сорок тыщ! На сим бреге токмо! Дмитрий снял шлем и широко перекрестился на чуть проступившее на востоке светлое пятно.

– Чей ты, отроче?

– Пастух Андроньева монастыря, княже!

– На коне?

– А вон-а стоит!

В стороне от шатра стоял стреноженный конь татарских кровей, низкоросл и космат. Юноша захватил его в бою, а бился, видимо, в пешем строю. Но как одет! Одна кольчужка под длинной, ниже колен, рубахой да бараний кожушок. На голове кожаная стеганая шапка с поддевкой – и все... Зато уже успел подобрать отменную татарскую саблю и короткое копье – сулицу. "Хоть бы шлем подобрал..." – подумал Дмитрий и велел юному воину скакать к Вельяминову с наказом: впереди обоза везти убиенных Монастырева и Кусакова и положить в Симоновом монастыре, в церкви, на три ночи.

Вскоре рассвело, и Дмитрий пошел к скудельницам на панихиду. Вниманье его привлекла возня у реки, уже открывшейся из тумана. Оттуда скакал весь мокрый Квашня и орал, не щадя покоя мертвых:

– Княже! Попа повязали на том берегу! Подвели попа.

Вмиг набежало воев сотни две.

– Кто таков? – строго спросил Дмитрий. – Не из Сарая?

Маленький, темный лицом и глазами попик замялся.

– Да то – Жмых, княже! Это Жмых! Московской сотни горшечников человек! – сунулся в круг Лагута.

Кузнеца Дмитрий узнал сразу и обрадовался, что он жив и будет днями на Москве, в своей семье, в кузнице...

– Княже! А ну, сторонися, православные! Княже! У попа...

– Да не поп ен! – повысил голос Лагута и крепко

махнул мощной-корявой ручищей. – Ен просто худой человек! Жмых!

– Великой княже! У сего Жмыха отобран мешок, а в том мешке... – Квашня огляделся, но сказать не посмел при всех, подал мешок Бренку.

Тот раскрыл, сунул туда ноздри и отпрянул лицом в сторону:

– Никак злое зелье. Так сие и есть – зелье!

– Оковать его! – велел Дмитрий и пошел к свежим и страшно длинным могилам – скудельницам.

Все расступились и двинулись следом, оглядываясь на Жмыха, которого Квашня потащил к тысячнику Капустину.

Над братскими могилами началась панихида. Пел дьякон Нестор, пел справно, ему подтягивали вой, недружно, но сильно и страстно. Пахло ладаном и свежей землей. Дмитрий и сквозь горечь потерь ощущал радость победы первой большой победы над врагом за полтора столетия...

С высокого места еще дальше открылось поле боя и другой берег Вожи, тоже усыпанный темными точками и грудами тел. Там ходили и собирали трупы врагов, готовясь тоже предать их земле. Сносили на телеги оружие. Вдали двигался захваченный у татар обоз. Гнали коней и невиданное многим москвичам диво – верблюдов! А еще, было заметно, скакали к Воже десяток всадников, распластанных в дикой стлани.

– Торопятся, – тихо заметил Бренок, грустно опиравшийся на меч Дмитрия Монастырева: веселый человек тысячник Монастырев как в воду глядел, когда однажды в великокняжеском терему сказал Бренку: "Убьют – твой меч будет!"

Прискакавшие спешились, но ждали конца панихиды, и лишь потом приблизился к великому князю Тютчев:

– Княже! У Оки видали Ольга Рязанского с дружиною!

Дмитрий подумал и ничего на это не ответил.

– Стоит и смотрит, а его вой почали мертвых обдирать. Что повелишь, княже?

– Пусть ворогов обдирают и пусть хоронят их. – Он пошел к шатру и уже на ходу докончил: – На их земле татарва побита, пусть хоть этим попользуются.

– А не взять ли полк да отогнать, а? Дмитрий не ответил.

К ночи вернулась погоня и пригнала несколько сот пленных татар.

5

Москва такого еще не видала никогда. Поднятая слухом о победе на реке Воже, она выслала своих доброхотов аж до Коломны, и скакали во все концы молодые пастухи, кузнецы, горшечники – непоседы всех ремесел, и, взглянув своими глазами на полки, на полон, на обозы с добычей и престранными для русского глаза войлочными ставками на арбах, гонцы-доброхоты поворачивали коней к гнали их крутой стланью обратно, растекаясь по селам, деревням, по слободам, погостам, по малым русским городам – у кого где родня, – и конечно скакали к Москве, куда стекались все новости, слухи, вся радость еще не виданной ни разу победы над страшным врагом, победы, по-настоящему большой и полной, сулящей какую-то неясную радость и тревогу в грядущем.

Елизар Серебряник очнулся от колокольного звона – били в тяжкие, благовестные и били на многих церквах. Сначала ему показалось, что это все еще звонят в Коломне, в той церкви., где он крестил Халиму, но потом понял, что Коломну давно миновали и миновали новую, еще не достроенную каменную церковь, что взградили там по повелению самого великого князя в память о его венчании с княгиней Евдокией, что миновали и Симонов монастырь и что теперь, судя по многоголосому гомону за войлоком ставки и по этому мощному звону, заглушавшему плач по погибшим и крики радости, везут его уже по Москве.

– Елизар! Жив ли? – В войлочную ставку заглянул Лагута. Он пошире распахнул дверь-прореху. – Гли-ко ты: вся Москва набежала к нам! Вси черные сотни и бояря, и купцы, и бельцы, и пришлые люди!

Елизар лежал в повозке еще с двумя ранеными. Правила повозкой, запряженной двумя быками, молодая татарка. Изредка она позыркивала назад черным глазом, вылавливая в сутеми Елизара, видимо потому, что он перебросился с нею на ее языке. Она же подавала пить раненым, спрыгивала при остановках, поправляла упряжь ловко и деловито – делала привычное ей дело.

– Эй! Лагута! Никак жену новую отгромил! А?

– Тебе, дураку, везу: сам-от не обретешь, поди?

– Ба! Вельблуд! Истинно, вельблуд!

И верблюды впервые шли по Москве, удивленно задирая морды, оглушенные звоном колоколов и криками.

– Лагута! Как же ты этакого черта прокормишь?

– Хана Мамая косить заставлю!

– Пора пришла, что ли?

Лагута не ответил, его кто-то отвлек, а в толпе слышались выкрики:

– Хватит нечестивым волю дьявола исполняти!

– Победа!

– Великая победа!

– По беде и победа...

Елизар скоро утомился от этих выкриков и закрыл глаза. Ему снова мерещился бой: треск копий, короткий свист стрел, цокоток мечей о шлемы и латы и крики, крики, крики... Кричали от боли, от злобы, от страху, кричали все, и кричал он, пока то копье... Тут он вспомнил, что слева блеснул в тот роковой миг топор Лагуты на длинном топорище, и татарский воин неточно нанес свой последний удар. И еще вспомнилось Елизару, что лицо воина было как бы знакомым. "Неужели то был Саин?" – с болью сердечной подумал Елизар и растерялся перед превратностями жизни, в которых не волен простой человек...

* * *

С неделю валялся Елизар в своей новой избе. Ольюшка не отходила от него. С ней всегда были ее подружки, дочки соседей-кузнецов. На вторую неделю, выхаживаемый сестрой Анной и монахом из Лыщиковой церкви, что была рядом, за плотиной через Яузу, он оклемался. В то счастливое утро он проснулся рано, разбудил его крик на дворе Лагуты:

– Тятька! А тятьк! Гли-ко!

Через малое время послышалась негромкая ругань Лагуты:

– О, дьяволово отродье! Образина ордынска! Елизар заволновался, думая, что ругают молодую татарку, но Анна ему говорила: по повелению великого князя весь полон собрали в селе Красном, что за Великим прудом, и будут обменивать на православных, коих в Орде превелико.

– А ты куда очи уставил? Гнать надобно было!

– В загородку ставил, так он перешел ее! – отвечал, судя по голосу, Воислав.

– А какого ему дьявола на крыше понадоби-лося?

– Траву сухую лопал на крыше-то – всю дернину содрал, окаянной!

– А ну, отворяй ворота! Прогоню его к дьяволу! Не было на дворе скотины, и это не скотина – одна докука! Пошел! Пошел вон, окаянна сила!

Было слышно, как защелкали копыта и затряслась земля под ногами крупного животного.

На верблюде Лагута привез шесть мешков железа – ломаные мечи, копейные наконечники с загнутыми рожнами, помятые шлемы, чьи хозяева легли в землю на берегу Вожи... Лагуте того железа хватит надолго, на этом железе он всех ребят своих выучит делу кузнечному.

Еще через неделю Елизар поднялся и стал потихоньку расхаживаться и делать легкое дело: лил кольца из серебра, прислушиваясь к боли в боку, но душа чуяла недоброе: он прислушивался к тому, что говорят на Москве про Орду. Ему, как и многим, мнились грядущие, совсем близкие грозы, поскольку Орда не привыкла к тому, чтобы Русь била ее, да еще так сильно, как это случилось на реке Воже. Это предгрозовое томленье усилилось в Елизаре еще больше, когда по Москве поползли слухи о таинственном попе. В избу по вечерам заглядывал Лагута. Входил, крестился у порога и молча стоял, опустив тяжелые руки к полу и горбясь при этом.

– Слыхал, чего на Москве мелют?

Елизар сидел близ светца, заглаживал отлитые днем кольца и подвески заказ князя Серпуховского. Лучина роняла порой из светцового прищепа красные ленты угля, и они шипели в лохани.

– Не бываю на людях-то... – ответил Елизар.

– То-то, не бываешь! Жмых-от, что попом-то при Воже прикинулся, престрашную правду проговорил!

– Какую такую правду?

– А такую правду: в мешке-то у него зелье ордынско нашли.

– Ну?

– Вот те и ну! А как попал тот Жмых в руки к самому Григорию Капустину, как прижал тот его во башне бояр Беклемишевых, так и поплыло из того Жмыха, как из дрянной утки, а с тем и правда вышла: зелья-то наготовила Орда на великого князя!

– А! На великого князя? А-а... Вот бы пропало бабино трепало! Господи, твоя воля... А кто травить послан?

– Вот то-то темно... А Жмыха, еле жива, в полнощные края повезут, по повеленью великого князя. Довезут ли?

* * *

Вторые сутки Дмитрий не являлся на люди и не велел никого пускать во княжьи хоромы. Он ломился по терему из палаты в палату, переполненный тяжкими думами о людском нестроении земли своей, наводил страх на челядь и всех домашних необычным гневом. Отборная стража из гридной дружины и из дружины пасынков забыла, как спать по ночам: Григорий Капустин, после битвы на Воже подобревший было, опять стал на руку скор и не щадил детей боярских.

На второй день мечник Бренок и тиун Свиблов осмелились все же взойти на рундук, и, выслушав за дверью знакомые тяжкие шаги великого князя, сунули головы в переходные сени:

– Княже!

– Дмитрий свет Иванович! Тамо внове пришли челом бити, Акинф Шуба да с ним...

– Вон немедля! Батожьем велю по боярским спинам, а вам – вдвое, дабы слово мое держали и не пускали на двор!

Мечник и тиун опали с рундука наземь, лишь одним дыханьем касаясь ступеней. А у ворот, кованных медью, уже скорбно разводила руками, все поняв, боярская теснина кафтанов. В теснине той выделялся Акинф Шуба, троюродный братец великого князя, и сразу два двоюродных – Василий и Александр Константиновичи, эти из Ростова прискакали, почуя беду. За воротами еще топталось пар шесть сафьяновых сапог и колыхались над землею шитые подолы летних оксамитовых охабней. Там тоже толпились неспроста, это тоже выклевки ка-литинского гнезда, тоже единокровные с великим князем.

"Вот оно как! – раздувал ноздри Дмитрий, упираясь лбом в сосновый косяк и невольно рассматривая тех, что наехали ко двору с челобитьем. – Вот когда они едины, вот когда кровь-то заговорила, когда чаша кровава колыхнулась!"

Дмитрий разжигал злобу против родственников, чего раньше с ним не случалось вроде, и делал это старательно, опасаясь размягчить сердце, дабы самому не отступить от гнева своего и не сбить себя с цельной и страшной мысли.

А гневался он небывало.

Вот уж третье столетие выстаивает Москва. Всего бывало на этих холмах – радостей и скорбей, расцвета и пожаров, упоительных побед и горьких поражений, торжеств единения и кровавых междоусобий, подвигов самопожертвования и тайных убийств, – всего бывало, только не было по сю пору принародных казней. Не было. Но ныне судьба, а гложет, и сам перст божий указует великому князю Московскому свершить деяние сие.

На первой же неделе после победы на Воже, когда вся Москва ликовала, во тьме башни бояр Беклемишевых вершилась пытка. В синяках и крови, привязанный сыромятными ремнями к еловой колоде, гнусавил Жмых:

– Смилуйтеся, християне! Уймите ярь неподобную! Каюся! Каюся! Отравное зелье по повелению ханову Ванька Вельяминов дал мне нести на Русь. Про великого князя то зелье припасено было... Каюся!

– А где есть он, Ванька, каиново племя? – ревел Капустин и жег, рвал кнутом в мелкое лепестье отекшее тело Жмыха.

– В Орде он! Ордою приважен... Уймися! Григорья, бога ради, умерь ярь свою!

– Когда Ванька на Русь сулился?

– Отринь кнут – вымолвлю!

Капустин кинул взглядом на великого князя, тот стоял позади, набычась и заслоняя свет отворенной башенной двери широкой спиной. Дмитрий кивнул: погоди, мол, хлестать – дух вышибешь силою своей медвежьей.

– После ильина дни сбирался, да не пошел покуда.

– Каким путем сбирался?

– Во Серпухов-град. А на рождество богородицы клялся в Орде, что изведет-де великого князя... Отринь кнут!

Не сдержался Капустин после слов таких и прихлестнул Жмыха со страстью, но Дмитрий остановил его снова.

В другие дни кнут Капустина немало выжал из Жмыха – и то, как Мамай сам угощал их, как смерти великокняжеской требовал, какие горы золотые сулил, и то, какими тропами пойдет Ванька на Серпухов и у кого приют найдет. Этот кнут и вовсе извел бы Жмыха, но прискакал из Серпухова гонец от брата Владимира Андреевича и довел весть: пойман Ванька Вельяминов. Попался воробушек в силки, что расставил ему князь Серпуховской, коего Ванька чернил по Твери и по Орде. А Жмыху повезло: избитого, но живого повезут его на Двину, поскольку не солгал, каинов приспешник, – его счастье.

Капустину Ваньку не давали, он сам сгоряча все про себя выложил – и как с Некоматом утек во Тверь, как в Орде кланялся и как возвеличен был и поверстан сладкозвучным чином – тысяцким Владимира Клязьминского! Дмитрий сам допрос чинил. Более часу смотрел он в узко поставленные глаза Ваньки, от отца унаследованные, вспоминал, как в отрочестве показывал он Дмитрию новую сбрую с золоченым очельем – подарок отца Василия Вельяминова к именинам, даже помнилось, как этот Ванька увел его на конюшню и показал молодого жеребчика, бегал за ним потом по двору, выворачивая пятки наружу и заваливая носки сапог внутрь – косолапя... Вспоминал, смотрел и думал: неужели у этого молодого волка так сильна тяга к власти тысяцкого, коей он, Дмитрий, обделил его? И сам понимал: сильна. А разве он, Дмитрий, не пылал душою за власть свою? И лишь подумал о том, как широкая и жаркая волна стыда окатила его и пошла растапливать ледяную стену, поставленную Ванькой меж их родами...

Дмитрий бросил допрос и вышел из башни, где все еще пахло сыромятной кожей, кровью и крысами. "Нет! – твердил он, когда вышел на свет божий и увидел Кремль, Замоскворечье, темный горб Воробьевой горы. – Нет! Не бывать отныне на Москве тысяцких! Не бывать их судам над черными сотнями, их воле, их ратной силе, им подчиненной! Единодержавная власть великого князя – вот путь укрепления земли русской, ее грядущей славы и тишины!" У ворот двора Беклемишевых он сел на коня и в сердцах подумал: "Тишины! То-то будет скоро тишина. То-то взголосят родичи!"

Все это случилось на днях, и вот сейчас он вновь видит в окошко терема башню Беклемишевых, где сидит под стражей Ванька, видит родичей его, толкутся за вратами. Дмитрий отошел от окошка, сердито сдернул суконный полавочник и стал им сильно растирать лицо, давая отрадное облегчение голове, будто ослаблял и сбрасывал с нее туго набитые обручи.

После обедни поползли по двору длинные подолы, видно, рано подумалось ему про облегчение: понаехала родня, женская половина, и все устремились во княги-нину светлицу. Вот откуда заходят! Ведают доподлинно, что бабу, родственницу, с лестницы не спустишь, да и на ее роток не накинешь платок... Заметил Дмитрий, что вырядились в темные, неброские сарафаны и платки, но и за этим будничным платьем различил жену Боброка Анну, сестру свою. Не скрылась за русским платком и Елена, жена Серпуховского, эту взяли для укрепу рядов своих. Как только появилась литовка на Москве, Дмитрий стал все чаще и все с большей болью вспоминать другую сестру свою, Любу, увезенную сватами в Литву еще в давние годы, когда Дмитрию было только шесть лет. Внук Гедиминов не пускает ее на Русь, а этой тут вольготно... Основу сей сарафанной дружины составляли четыре Вельяминовы – жена и дочь Тимофея, да вдова Василия Васильевича, тысяцкого, с дочерью. Что-то будет...

Уже в крестовой он слышал из-за стены причитания вдовы, тетки Марьи, матери Ваньки Вельяминова. Кричала она громче, чем это надо было для светелки Евдокии, но иначе не взять рубленые стены и тяжелую дверь, за которой находился великий князь... Голос тетки Марьи Дмитрий знал хорошо, помнил его с давних пор. Не раз она ворковала над его головой, когда случалось в отрочестве на масленицу или в пасхальные дни гостить у Вельяминовых. Ласковая тетка, и руки у нее добрые, мягкие, когда гладила, бывало, по голове. С матерью, княгиней Александрой, тетка крепкую дружбу водила, но особенно тронула она сердце Дмитрия, когда пуще всех ревела над гробом его матери. А на похоронах его первенца, Даниила, ни на шаг не отходила от безутешной Евдокии – и ревела вместе с нею, и утешала, и ночевала у Евдокии три дня кряду.

"Легко ли отнять у нее первенца? Это как у Евдокии Данилушку, да и не божьей рукою отнять, но рукою ката..."

Из крестовой он прошел через спальную, из той – через ребячью повалушу и решительно отворил тяжелую дверь в покои княгини Евдокии. Отворил и, не выпуская из руки кованой медной скобы, осмотрел светелку, вмиг притихшую в оцепенении. В большой светлой палате сидели на низких стольцах и стояли у окошек знатнейшие боярыни. Кроме только что приехавших были тут еще жена Шубы, вдова Монастырева и юная красавица жена Захария Тютчева, которую он выкупил в Орде. Допускать ее до покоев великой княгини Дмитрий распорядился сам, хоть боярыни и кривили губы поначалу, что не боярского роду, но теперь уж она и боярыня. "Эко столклися, как на пожаре. Да что – пожар! Тут пострашней любого пожара", – мелькнуло в сознании великого князя.

У ног Евдокии лежало грудой оброненное и забытое парчовое шитье. Золотая и серебряная канитель спуталась жестким ворохом тут же, на полу. Клубки черных, красных, голубых шелковых нитей откатились в угол к витому серебряному светцу над медным тазом. На подо-коннице лежала рубашонка князя Василия и его, Дмитрия, холщовая, еще недовышитая.

– Эко набилось вас! – только и сумел вымолвить Дмитрий, с ужасом понимая, что он совершил ошибку, появившись им на глаза, потому что появлением и голосом своим родственным он разрушил коросту страха перед собой, и тотчас вся палата зашевелилась, сошлась на середине и медленно двинулась на него. Это была неожиданно. Они не потупили взоров, не окаменели, не разошлись по потаенной лестнице, по коей многие из них поднялись сюда еще поутру, а двинулись на него с сознанием правоты, непонятной ему...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю