355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Лебедев » Искупление » Текст книги (страница 22)
Искупление
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:15

Текст книги "Искупление"


Автор книги: Василий Лебедев


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 31 страниц)

На телегу вскарабкался духовник великого князя, отец Нестор. Пока лез, помял бумажный свиток и, рас-строясь, оглянулся на великого князя, расправил свиток в дрожащих руках и прочел повеление о казни. Не все слышали, и потому пошло передаваться из уст в уста – загудело, заколыхалось поле Кучково.

Жмых потянул Ивана с телеги. Вельяминов отбрык-нулся от него ногой и глянул на великого князя. Сощурил глаза, уколотые блеском золоченых поручей Князевых, на коих играло августовское солнышко, еще теплое, но уже ослабевшее, прихворное. Дмитрий сказал что-то брату, тот – Боброку. Боброк подумал и велел Кошке что-то доправить у телеги.

– Федор! – окликнул Боброк вдогонку. – На все поле гласи!

Федор Кошка на телегу не полез и прямо с земли обратился к обреченному:

– Великой князь дозволяет тебе, Вельяминову Ивану, сыну Васильеву, выговорить волю свою последнюю!

Иван Вельяминов вскинул голову:

– Сладка была бы моя воля, да дьявол ее стережет! – Тут он с насмешкой глянул на великого князя и криво усмехнулся.

Гулом ответило Кучково поле. Где-то совсем близко ахнула женщина и послышались еще голоса.

– Лепотою в лице всю родовую обрал Иван!

– Простите меня, люди, грешного! Прости и прощай, матушка, прими поклон низкой от сына своего! – Иван поклонился в сторону Неглинной, потом всему люду московскому.

Жмых опять стал тянуть Ивана с телеги, но тот вновь оттолкнул его ногой и уже торопливо, боясь не успеть, заговорил:

– Великой иняже! Нет у меня к тебе ни мольбы, ни жалости. Высоко вознесен ты богом, но помни: Бого-любокий князь не ниже летал!

И в тот момент, когда поле вновь ответило гулом, к телеге подъехал Федор Кошка, сказал что-то Ивану, но тот махнул рукой – отойди! – и продолжал:

– Спасибо тебе, княже, и за то, что не задавил меня в крысином углу! Дивно мне сие, ибо Москва стоит и грязнет на подло пролитой крови, отойти ли ей от обычая?

– Пора! – потребовал Дмитрий.

Жмых ухватил Ивана за подол и дернул на себя. Вельяминов упал, но с телеги не свалился, а вновь поднялся и крикнул уже священнику, подходившему к телеге. Медным крестом он еще издали осенял приговоренного.

– Едино слово! – воскликнул Иван. – Ты, великий княже, отымаешь живот мой – твоя воля, твой грех! Но почто ты велишь голову мне рубить топором, как курице презренной? Вели мечом меня обезглавить!

Кучково поле вновь ответило широкой волной убегающих к Неглинной голосов. Бояре опешили вновь. Тишиной, будто тенью, накрывало все поле, и шла эта тишина опять же от телеги, от старого, серого пня, косо срубленного в былые годы.

Дмитрий молча привстал в стременах, вынул меч, бросил его Жмыху: Секи!

– А ну, сойди! Сойди! – потребовал Жмых, коим Капустин был, кажись, недоволен. Весь в рубцах, растеках кровавых он сейчас припрыгивал с мечом в руке и тянул Ивана ко пню.

– Шевелись, тысяцкой! – покрикивал Жмых, выслуживаясь перед Капустиным, перед грозой своей.

– А чего это Жмых больно красуется? Надо бы его первого! Ишь возглаголал!

– Велика честь: дали картавому крякнуть! Выкрики затихли, и снова голос Жмыха:

– Стань на колени!

– Секи, пес! – прохрипел Иван Вельяминов и лишь склонил голову на грудь, чуть подавшись ко пню и склонившись над ним.

Жмых попрыгал рядом, помелькал рваниной рубахи из-под грязного мятля, брошенного ему конюхами Беклемишевых, и догадался: вспрыгнул на пень.

– Не шевелись!

И ударил мечом. Кровь брызнула не из шеи – из спины! Вельяминов застонал, поднял искаженное болью лицо на Жмыха, а тот, почуя неладное, торопливо ударил в другой раз. Вельяминов видел этот удар и невольно подставил руку, но с места не сошел. Удар был тяжелый, он прорубил ему кисть и задел угловину лба. Народ зашумел. Конники всех трех полков едва сдерживали напор толпы. Тут Вельяминов упал у пня, Жмых соскочил на землю и еще двумя ударами отсек наконец голову.

Дружина пасынков пробила дорогу в толпе, и великий князь двинулся за полусотней гридников назад, к Кремлю. Мечник Брелок, чуть поотстав, вез меч великого князя в опущенной руке. Дмитрий лишь раз оглянулся на мечника, чуть придержал кона и так, задумчиво, подъехал к Спасским воротам. Там и вовсе остановился и решительно повернул к Живому мосту. На подъезде велел всем стоять, лишь Бренок последовал за великим князем на зыбкий настил моста. Всем трем дружинам и людям, добежавшим до Кремля за конными, хорошо было видно, как Бренок подал меч с темными полосами застывшей крови великому князю и тот бросил меч в Москву-реку:

– Да не повторится сие во веки веков!

7

Рузу с ее деревнями купил у удельного князя еще дед, Иван Калита. От отца Дмитрий слышал, что городок этот мал, но доходен и лепотою пригож. За девятнадцать лет княжения немало открылось Дмитрию великих и малых городов – Ростов, Галич, Устюг.. Но всю землю да еще по мирной докуке так и не объехал. Вот в Рузе не бывал, и неведомо, когда бы удосужился, не случись после славной битвы на Воже нового испытания: тяжелых дней ожидания, ловли, суда и казни Вельяминова. Куда как нелегки оказались и последующие дни... После казни Евдокия заперлась в своей светлице с теремными боярынями, забрав детей к себе, а когда он повелел ей выйти, она вышла и назвала его, великого князя, мужа своего, иродом! Проучить бы кня-гинюшку, да не взято у него в обычай: ни бить – не бивал, ни за волосы таскать – не таскивал. Отчего в нем столь мягка душа ко княгине, он и сам не ведал – от любви ли великой или оттого, что Евдокия что ни год, то нового младенца у сосков держит, а там вновь животом тяжелеет? Вот тебе и на: ирод!

На другой же день Дмитрий приказал отслужить панихиду по Ивану Вельяминову, а Бренку велел сбираться малою дружиною пасынков на рыбные и птичьи ло-вы. Никого из ближних бояр с собою не брал, случившемуся же тут Боброку сказал ехать на дворы Вельяминовых и довести им, что-де он, великий князь, зла на их род не держит, я они вольны в сердце своем, как и в делах, и мочны по древнему закону в любое княжество отъехать. Вельяминовы, по слухам, не мыслили о том, молча скорбели по казненном, и Дмитрий, изнуренный заботами последних двух месяцев, направился к Рузе.

Сентябрь по младости своей еще держал летнюю красоту, но ближе к середине, по всем приметам, грядет холодная и дождливая осень. Пока же все в этом необъятном мире радовало глаз и веселило душу – и леса, чуть опаленные прожелтью опушковых березняков, и грибной дух, коим настоялись лесные низины, и свежие, еще не потемневшие стога сена. Особо радовали дружные всходы озимой ржи – надежда и жизнь Руси. Сколько раз на боярских советах среди дел важнейших, среди рассуждений о предстоящих походах вдруг заговорят, заспорят горячо, когда ныне сеять рожь – на первого спаса или повременить до преображения. "Вот он, хлебушко-то, – думалось Дмитрию. Есть ли в сем свете превыше его? Не единожды голод на Руси велел уразуметь: бесхлебье разит пуще копейного рожону!"

Дорога вилась берегом Москвы-реки, то отходя от нее к лесным деревням, то вновь прибиваясь к воде, где тоже селились люди – рыжели дерновые крыши изб, ревел скот по выпасам, и каждое появление сенного стога на лесной поляне, жердевой проблеск полевой городьбы, нежданно появившийся после лесного урочища, успокаивали путников, несказанно утешая присутствием человека.

Уже четвертый час подпрыгивала в седлах пасынковая полусотня, уже и Дмитрий, привыкший к дальним переходам, стал уставать, когда на лесной дороге появился первый встречный. Он загодя устранился на обочину, боязливо крестясь и напряженно всматриваясь в конных из-под ладони – не вороги ли вновь нагрянули? Бренок выскакал вперед и наехал на испуганного крестьянина. Был он в серой однорядке, ниже колен, почти скрывавшей такие же серые холстинные порты, в бараньей круглой шапке с оттянутым верхом и чуть примятым шишаком, но был он не бос, в легких берестяных калигах, а небольшой тоболец, висевший на палке за спиной, выдавал в человеке странника. По виду, по робости это был не мастеровой человек, а крестьянин, но об эту пору драгоценных погожих деньков распоследний кузнец или горшечник, не только крестьянин, не пойдет впусте дорогу топтать, не станет ни первому, ни последнему солнышку брюхо выставлять. Об эту пору богомольца и того собаками в деревнях травят – чует нутро крестьянина дармоядное чрево!

– Ты кто таков? – спросил Бренок,

– Крестьянин землицы князевой, деревни...

– А почто в прошатаях пребываеши?

– С молитвою иду ко кремлевским церквам, а оттуда – на кладбище, только тут он снял шапку и перекрестился.

– Имя твое?

– Егорей...

– Жив еси, почто на кладбище путь править?

– Жив, да что проку-то: аз есмь со одра смертного восстал!

– Лжешь! В татях, поди, ходишь али в душегубцах!

– Истинно реку! Отец Иван намедни соборовал и причащал – приготовил мя на долог путь, иа вечно лето, а я возьми да и подымись... Иду вот пеше, как испокон хаживали ко святым местам. А коли не веришь, боярин, спроси Олферея Древолазца, эвона где живет, поблизку, в Липовой засеке! – кивнул Егорий.

Дмитрий подъехал с пасынками и при первом взгляде на изможденное сухоткой лицо Егория понял, что этот человек не лжет, и спросил;

– Ответь мне, человече: есть ли у того Олферия Древолазца угодья справные, на птичьи и рыбны ловы пригодные?

– Как не быть! Птицы ловит превелико!

– А рыбы?

– А рыбу – не-ет. – Егорий покачал клокастой седеющей головой. – Рыба в Рузе и по ручьям – не его докука.

– На воде и без рыбы? – укорил Дмитрий.

– Почто – без рыбы? Рыбу у его бабы ловят – жена да племянница. Берут грабли – и граблям...

Бренок тронул коня, прижимая крестьянина к кустам. Объявил, грозя:

– Ежели ты лжешь, то лжешь великому князю!

Егорий испуганно пал на колени, не признав в простецком одеянии великого князя, которого он, впрочем, никогда не видел, а глянул серебряная гривна на шее при золотой цепи!

– Истинно реку: граблям!

Егория оставили в покое и двинулись дальше, лишь один озорной дружинник, следовавший верхом за двумя груженными брашном и питием возами, созоровал: кольнул старика копьем.

– Великой княже, а не велишь ли пристать станом у того бортника-древолазца?

Дмитрий и сам подумывал об этом. Лучше не доезжать до града Рузы, а не то воевода с тиуном потянут к себе, станут челом бить, плакаться на крестьянскую лень, на худые сборы даней и недоимок, станут пугать лихими людьми, коих сами же и расплодили. Нет, нечего ехать в Рузу, хватит реки Рузы, где она, ополнив-шись светлыми лесными речушками и ручьями, впадает в Москву-реку, и Дмитрий решительно кивнул.

Вмиг Боброк выслал вперед десяток пасынков во главе с отчаянным десятником Митькой Всеволожем, чей удельнокняжеокий род тянулся, кажись, из Смоленска. Пасынки вернулись с известием, что место найдено отменное: река с ручьем, житные поля с обмолоченными снопами, под самым липовым лесом, а дальше – дремучие ельники до самой Ржевы, если ехать на заход, только ехать туда ныне не к чему: без того измаялась душа от многотяжких да обильных невзгод.

* * *

От ручья пахло дымом костра. Бренок сам выдавал кашевару сарацинское пшено [Сарацинское пшено – рис], сам проверил молоко, что пасынки привезли из деревни Куницыно – деревянную кадь на три ведра, а до этого отправил два десятка ставить петли на глухарей и тетеревов да десяток доброхотов отпустил к реке Рузе, дабы половчей перегородили реку сетью... А от ручья треск сучьев, сдержанный и радостный говор пасынков (шутка ли: сам великий князь на ловы взял!), ржанье стреноженных, отогнанных на отаву коней, и особенно этот запах дыма – сладковатый запах березового корья, памятный с давних, отроческих лет, когда дядьки-бояре старались попроворней взгнести огонь для отца...

В шатер заглянул Бренок и радостно сообщил:

– Ведут от лесу!

Издали послышался вой детишек и два бабьих при-голоска. Вскоре у шатра стоял на коленях и сам Олфе-рий Древолазец.

– Почто бежали? – спросил Дмитрий, не выходя из шатра, лишь откинув полог. Был он в шитой голубым шелком простой рубахе до колен под голубой же кушак крученого шелка.

– Помилуй нас, княже! Сдуру бежали: нонема непокойно по лесам, а тут как узрели конных – ума решились... Прости! Да не велишь ли меду достать?

Олферий оказался не из робких, в лес он подался с

семейством не от обложного страху, а из осторожности и с толком: когда подошли к его избе, она была пуста. Пусты были хлев, конюшня и даже избенка-медовуша. Напрасно пасынки заглядывали в бочки, кади, корчаги, в кринки, ладки и горшки – дух медовый слюну гонит, а меду нет!

– Меду? Велю!

Молодым конем вскинулся Олферий. Разметал ворох соломы, откинул жерди и достал из ямы ушатец меду. Бортник принес и поставил тяжелую ношу к ногам великого князя, и, когда ставил, наклонясь, обнажились на обеих руках недавние, сизые шрамы – от кистей до локтей и уходили выше.

– Медведь? – догадался Дмитрий.

– Он, княже. – Олферий стоял на одном колене и смотрел снизу, как матово посвечивает гривна на шее пресветлого князя. – Медвзди злейшие супостаты мои, кабы не зубы медвежьи, превелико меду наломал бы ныне в дуплах.

– Много ли воеводе отправлено?

– По старине: два берковца да опричь того... Боярин у меня полуберковца выкорил себе.

"Добре живется воеводе, коль с каждого бортника по пяти пудов меду..." – подумалось Дмитрию.

– Сколько душ под крышею?

– Девять чад бог послал, княже, да баба, да я, да племянницу приютил, братову дщерь. Порублен Михайло Рязанью в досюлыны годы... Слава богу и тебе, великой княже, живем покуда...

Бортник поклонился Дмитрию головой до земли.

– И присевок держишь? – кивнул Дмитрий на поле, что светилось стерней во всю свою половину, вторая сочно зеленела всходами озимой ржи.

Бортник осторожно оглянулся на поле, на избу с хлевом, на конюшню и кивнул, договорив ответ:

– Ржица уродит – на овес меняю коньку, понеже свой овес медведи травят, окаянные. Не уродит – пушной хлеб зобаем.

– Птицу берешь?

– Беру, княже. На рождество богородицы воевода повелел воз глухарей да воз куропаток белых прислать. Вот перевесья [Перевесье – сеть на птиц, ставили высоко над землей] поставлю еще...

Бортник не договорил, Дмитрий кликнул Бренка и на просеках и полянах. велел калить чашу меду бражного Олферию. Мужик, все так же стоя на коленях, выпил большую деревянную чашу и крякнул.

– Что сладко кряхтишь? – спросил Бренок.

– Всяк выпьет, да не всяк крякнет, боярин.

– Еще? – спросил Дмитрий, чуть сощурясь и остро вглядываясь в лицо бортника, на котором от улыбки вдруг вылучились повсюду – на лбу, у глаз и на переносице – тонкие брызги морщин.

– Спаси тя бог, великой княже! Отменен мед браж-ной, и тороват боярин, слуга твой: этака чаша едина за семь идет.

– Испей восьмую, – чуть улыбнулся Дмитрий, все больше отходя душой.

– Испил бы, да грех поблизку: понеже за седьмой чашей дьявол идет и с восьмою грехи несет – нелюбье, брань, побои да лихоимство, да... всяко... прелюбодейство.

Дмитрию понравился ответ, но Бренок встрял:

– Прелюбодейство! Небось племянницу-то эвона какую пригрел! А племянников разве не было?

"Уж и высмотрел!" – покосился на мечника Дмитрий.

– Племянника тоже поял бы под крцшу, да не ровен счет ложился: тринадцатым племянник шел за столом, а того не повелось под иконою! Так-то, боярин,..

Ответ был дерзок, и, не будь тут великого князя, Бренок не простил бы. Дмитрий тоже принахмурился:

– А вели-ко жене со племянницею рыбы добыть скоро!

Снова вскинулся Олферий с земли – только лапоть скрипнул, и вскоре из избы вышли две женщины, поклонились Дмитрию и Бренку, Старшая взяла деревянное ведерко, подала молодой, робко остановившейся под взглядами великого князя я его слуги, а сама взяла от пристенка грабли, и обе направились вверх по ручью.

– И верно – грабли! – удивился Бренок.

С минуту Дмитрий любовался легкой походкой молодой рыбачки – шла она, не качнув косой на спине, легко ступая босыми ногами по густой отаве.

– Михайло... – Дмитрий вдруг забыл, зачем окликнул мечника и, все еще держа взглядом русую косу, мелькавшую над кустами, придумал: – Мед пасынкам подели. Посматривай!

С этими словами Дмитрий не торопясь вышел из шатра, подошел к избе и отворил дверь. Изнутри, из полумрака, вместе с тяжелыми запахами кисели, шкур, пареной репы и меда вырвался наружу дружный рев малолетних. Дмитрий не стал пугать больше и отправился краем поля к ручью. Саженях в двухстах, у самого перелеска, наткнулся на ловушку для куропаток. Сеть в крупную клетку лежала на земле, прижатая воткнутыми в землю сучьями, лишь один ее край приподнят на палку, образуя гостеприимный вход, а внутри стоял сноп необмолоченного овса. Рядом было подсыпано зерно, узкой, заманивающей дорожкой. К нижнему концу палки была привязана крученая нить, убегавшая в кусты. Там хоронился бортник на рассвете и ждал, когда стая куропаток, штук до ста, войдет внутрь и примется оклевывать сноп, тогда он дергал нить– и край поднятой сети с привязанным камнем падал, накрывая птиц... "Ловок бортник..." – усмехнулся Дмитрий. Он слышал о таком лове, но видать не приходилось, а куропаток из Рузы тиун раза четыре привозил по целому возу поклон от воеводы... Дмитрий еще раз осмотрел хитрую ловушку и пошел берегом ручья, обходя густые кусты и потрескивая малинником.

Солнышко кануло за лес, но дальний конец поля за спиной все еще жарко высвечивало последними лучами, и лес за полем-присевком бортника весь был облит этим чудным мягким светом. Дмитрию хотелось, чтобы день дольше не уходил, чтобы свет еще постоял над этим тихим божьим миром и чтобы постояло бабье лето, даруя людям Руси бесценную радость сентябрьского тепла. И еще хотелось ему подольше побыть одному, дабы не видеть глаз людских, вечно и неотрывно, в градах и весях, в терему боярском и домашнем, пред бранью кровавой и на пирах смотрящих на него. Сейчас, в этот вечер, теплый и тихий, наверно посланный ему богом за безропотный подвиг долгого душевного плача, хотелось уйти от всех забот, как это было в отрочестве, на первых боярских сиденьях, как было недавно на Кучковом поле, когда вся Москва смотрела на него, уйти от забот и еще от того, отчего и уйти-то смертный не волен – от взора Евдокии, от ее лица, голоса, от пухлой жилы на шее, впервые увиденной им, исполненной устрашающего, ворожьего гнева... "Суздальское племя!.." – гневно прошептал Дмитрий. Он прикусил губу и полез напролом через кусты, будто через неприятельскую засеку.

Кустарник начал сбегать круто по склону и открыл внизу неширокий ручей. Дмитрий приостановился и, видимо, оттого, что приглушил свои шаги, тотчас услышал женские голоса, слов не разобрать, да их и не было, должно быть, были только восклицания, всплески. Он хотел было пойти навстречу, но в горловине ручьевого переката появилась жена Олферия с граблями. Она остановилась, уложила поперек переката черную суковатую колоду, оставив лишь малую протоку, замерла над нею с граблями и макнула рукой. В ответ на это послышался плеск, и с противоположной стороны омута показалась племянница. Она сильно взмучивала воду ручья сначала с одного края, потом с другого. Старшая ловко выкинула на берег блестящую рыбешку и придавила ее ногой. Другая, более крупная, сорвалась. Еще несколько рыбин всплескивали рядом, но уходили от граблей.

– Избудь страх-от! Избудь! Не искрадут тя вой Князевы!

В ответ на эти слова племянница что-то пискнула, но старшая прикрикнула строже, говоря, что вся рыба на середине омута, дышит там чистой водой. Племянница подняла обеими руками подол и, заходя в воду, подымала его все выше, пока он не лег на воду. Она взмучивала воду ногами, иной раз поплескивала рукой сверху, нагоняя задыхающуюся от мути и испуганную рыбу на тетку. А та частила граблями, довольно муркала что-то, давила рыбу пяткой, откидывала ее подальше от воды или в ушатец, ни на миг не спуская глаз с горловины ручья. Порой на поверхности воды показывалась темная спина леща или щуки, в шаге-двух от берега, но тех было взять трудно, и тетка покрикивала на племянницу, чтобы та не дремала, а мугила и шумела сильней. Омуток понемногу успокаивался, а в ушатец все еще летела рыба. Дмитрий видел сверху, как жарко блестит она, живая, и прикидывал, как хорошо тут рыбачится по весне, когда ищет щука или позже – плотва, лещ!..

– Хватит! – воскликнула племянница.

– Мути! Великой князь от Москвы трясся – оголодал! Он телом мощен вельми, он един целой ушатец сожрет! Мути!

Племянница прошла омутную глубину и стала выбираться на мель. Дмитрий видел, как она вышла из воды и, остановившись близ тетки, выжимала подол сарафана. Таинственно и греховно полыхало ее тугое и светлое, как репа, тело. Повелеть бы сейчас подойти к нему, как это делается у иных князей, и безропотно пойдет к нему, к великому князю, а он стоит неподвижно, пока не отошли они к другому омуту. Нехотя выбрался он из прибрежного кустарника, сверил дорогу по закату, еще горевшему над лесом, и пошел на голоса пасынков, вернувшихся из брусничников чащобных, где они ставили петли на глухарей и тетеревов. Шел он, как в тумане. Виденье на ручье не покидало его весь вечер, ввело в рассеянность, ввергало в греховные помыслы, радовало и, как отрока, пугало и тянуло живоносной тайной.

* * *

Казалось, ничто грозы не предвещало, да и откуда взяться ей, свалившейся на великого князя здесь, в заповедной тиши лесов? Но она грянула и краем – на великое счастье, – но задела его...

Еще в сутеми Дмитрий отправился с Олферием на куропаток, и все там, на краю поля-присевка, случилось так, как представлял себе он: прикормленные овсом куропатки вошли под сеть, бортник дернул нить – и птицы (семьдесят и четыре головы!) оказались в руках у счастливых охотников. Хорошо, что никого не взяли с собою: охота любит тишь, осторожность. В этом Дмитрий убедился еще раз и потому не велел пасынкам идти на боровые брусничники по глухаря и тетерева, пошел сам с двумя пасынками, а Бренку наказал отправляться на рыбные ловы, да пораньше, дабы все там, на Рузе, было справно и тихо, дабы пасынки не преобидели кого в деревнях.

Утро обещало быть удачным. После лова куропаток на рассвете Дмитрий успел к восходу на брусничники, а когда солнце косыми столбами начало выжимать из чащобы туман и высвечивать брусничные кочки с расставленными на них волосяными петлями, неприметными, впрочем, даже глазу охотника, он понял, что и тут, на боровых птичьих ловах, судьба благоволит к нему. Пасынки постарались для великого князя на славу. На полянах они обобрали бруснику и осыпали спелой ягодой, сорванной вместе с листьями, все те кочки, на которых разложили петли. Повода петель были накрепко привязаны к вершинам молодых березок, нагнутых до земли, а сами березки удерживались суком, воткнутым в землю. Березки держались еле-еле – не дохни! – и чуть тетерев или тяжелый глухарь сядет на кочку, тронет березку или палку вскинется березовый ствол, потянет вверх петлю, а в петле той нога глухаря... Напрасно бьется тяжелая птица, только сильней затягивается петля.

Еще издали Дмитрий услышал громкие хлопки крыльев, и сердце заколотилось в груди забытой радостью охотника. Пасынки кинулись было вперед, но Дмитрий осадил их и осторожно, как к спящему дитяти, пошел на этот шум, утопая сапогами в глубоких мхах! И вот открылось ему знакомое зрелище: среди тишины и неподвижности леса раскачивается одна-единственная береза. Ее молодой ствол согнут под тяжестью глухаря. Птица билась, должно быть, с рассвета, обессилела и, побившись, опадала вниз головой. Дмитрий приблизился – глухарь взъярился, взметнулся что было сил, обивая листья березы, но рука князя наклонила ствол, поймала птицу за стянутые волосяной петлей ноги.

– Смири-ись! – исполненный радости, прошептал Дмитрий и потянулся за ножом-засапожником, чтобы отсечь голову птице, безумно хлеставшей крыльями. Дмитрий откидывал шею, храня лицо от длинного крыла, и тут-то, когда отвернулся он от глухаря, и явилась беда. Через сломанную буреломом старую сосну тяжело переваливался медведь. Дмитрий видел, как вскинулась на затылке зверя серебристая по черну шерсть, услышал короткий рев – не для острастки, а для дела, – успел отсчитать два сильных прыжка зверя, но дальше он видел лишь грязно-рыжую брюшину, на миг ощутил запахи шерсти, разорванных мхов и сырой земли. Зверь не мог изменить своей привычке поднялся на задние лапы, но и это он сделал коротко, как бы отдавая долг обычаю, и тут же вскинул мощные передние, нацелив черные блестящие крючья когтей на голову Дмитрия, Князь знал со сл.ов старых людей, что медведь бьет человека по голове, стремясь когтями сорвать ему волосы с затылка на лицо, потому что медведи не любят открытого лица, знал это и в тот миг берег голову. Нож был уже в руке, и этим ножом он ударил медведя снизу. Еще кровь не обагрила руки, а он успел вырвать нож и ударить еще раз, но уже под губу зверя, в шею, направляя удар меж лап, яростно рванувших его тело...

Бренка еще не было, и за покладника в шалаше шевелился Митька Всеволож. Сдумалось ему, что великому князю жестко на походной постели, он приволок от Олферия две медвежьи шкуры, но Дмитрий не желал лежать. Он сам пришел из лесу, сам обмыл раны в ручье, только завязывать позвал Олферия. Древолазец крикнул племянницу, и, пока та, замирая от страху, обмывала травным настоем плечо, бок и руку великого князя, Олферий стоял рядом с шапкой в руке и твердил:

– Так-то оно и добре! Добре так-то... Кости – целы, жилы – целы, а мясо – на что оно? Надю бога благодарить...

– Расплодил тут медведей! – прикрикнул на него Митька.

– Истинно, боярин... Медведи-те у меня искони злы. Дмитрий не слушал их, он смотрел на племянницу, дивясь той непонятной и властной силе, что кроется в молодости. Вот они, юные, крепкие руки, мелькают рядом, касаются его тела – и стихает саднящая боль, и сладко ему, и радостно отчего-то... Дмитрий сидел перед ней на постели, а когда она стала перед ним на колени, чтобы ловчей замотать бок, и коса ее сползла мимо плеча на грудь, он взял эту косу здоровой правой рукой и нежно положил на ее узкую гибкую спину.

– Как нарекли тебя?

В ответ только румянец ударил в загорелую щеку и тронулось ухо тем же зоревым светом.

– Улькою! Улька она! – тотчас встрял осмелевший бортник.

– Тебя ли вопрошают? – строго покосился Дмитрий.

– Пошел вон! – тотчас погнал Олферия Митька.

– И ты изыди с ним! – повелел Дмитрий, а когда те вышаркнули из шатра, тронул Ульку за плечо. Она тотчас подняла испуганные глаза на великого князя и опустила их вновь.

– Почто смолчала?

– Ульяною наречена... – вымолвили дрожащие губы.

Дмитрий властно положил руку ей на плечо, нагнулся и крепко поцеловал сначала в шею, мимо косы, потом – прямо в губы, раскрытые от ужаса и восторга...

Ночью он отпустил ее с серебряной гривной на шее.

8

Весна грянула небывало: то солнцем, то дождем, то густым всеядным туманом изъело снега в полях, вытопило их из лесов, и наполнились низины рыжей, духмяной, талой водою. Реки взломали лед, разгрозились на диво, понесли, закружили в бурной круговерти мостки, остожья, избенки рыбаков, звенья заборов, бревна, сани, колеса... Держись, Русь! Да не убояться тебе стихии! Живи и радуйся обновлению жизни!

Великий князь выехал на восходе из Фроловских ворот Кремля. Сотня гридников загодя выскакала на Владимирскую, еще не просохшую дорогу. Стремянной полк придержал коней перед Живым мостом, пропуская князя с мечником, Боброком и походным покладником Иваном Удой. Следом за ними двигался небольшой обоз под охраной полсотни кметей; в головной колымаге, запряженной тройкой тихих, степенных коней, сидела сама княгиня Евдокия с болезненным сыном своим, Юрием. Немалые версты лежали перед ними до перво-пристольного града Владимира, куда ехала княгиня на поклон к иконе Владимирской божьей матери, дабы смилостивилась богородица и ниспослала здоровье отроку.

Дмитрий тоже решился наконец пожить во Владимире, навестить заветный престол – предмет междоусобиц княжеских, вожделенную мечту князей тверских, рязанских, галицких и других многих, проливших из-за этого немало крови христианской на радость врагам. Хотелось ему и помолиться в светлых храмах боголюби-вого древнего князя Андрея – отдать долг преданности уголку этой русской земли, как повелось у великих князей исстари... Мягкая еще, непыльная дорога, бодрый воздух, высокое, погожее небо и еле тронутые зеленью леса и поля, живущие ожиданием пахоты, – все радовало Дмитрия. Бодрое веселье, заполнившее Русь после славной победы на Воже, делало печаль по Монастыре-ву и Кусакову, погибшим на Воже, высокой и светлой. Монастырев, Кусаков... Так и не удосужился он послать их в свейские земли за оружием, придется, видать, своим обходиться, коли нагрянут тьмы с ордынской стороны. А они нагрянут.

– Послан ли человек в степь? – спросил Боброка.

– Как велено, послан вечор Елизар-доводчик, – ответил степенно Боброк.

Перебросились словами – накатила забота за заботой, лучше бы не касаться эти дни никакой княжеской докуки, но как тут не коснешься? Вот едет он, великий князь Московский, ко Владимиру, а в голове помыслов невпроворот: в помин кого ставить первую свечу? Первую надобно поставить в помин матушки Александры, вторую – в помин отца, князя Ивана, третью – в помин старшего сына, Даниила, четвертую надобно бы во здравие детушек, но душа не велит, пока не поставлена свеча за упокой души Ваньки Вельяминова. "Ишь, чего удумал: меня зельем извести, крапивной сын!" – разжигал в себе злость Дмитрий, но злость не подымалась, слабая волна ее расшибалась об одно и то же тяжелое виденье: толпы народа на Кучкове поле, плач, выкрики, ропот жалости и он, Ванька, его узко поставленные глаза, сухие, воспаленные, наполненные ярью. А когда подводили его к пню, он сутулился, как отец...

– Дмитрей свет Иванович! Почто кручинен во светел божий день? – весело прищурился Иван Уда. – Тебе ли, солнышко светлое, тенью застилатися? Ты праправнук самого Олександры Ярославича Невского! Ты первой взградил на кремлевском холму стены белока-менны! Ты первой побил татарву! Ты первой на Москве зельем стрельнул со стены! Ты первой...

– Я первой учинил на Москве смертную казнь принародно! – с горечью перебил покладника Дмитрий, и тот умолк.

Давно уже выехали за Москву. Вот уж и слободы миновали, и Клязьму-реку переехали, и потянулись леса по обе стороны дороги, а слова Уды все еще звучали в ушах. Было в них и дело важное: стрельба из железной трубы, набитой самопальным ярым зельем. Зелье и трубу привез на Москву Боброк, когда брал Казань, а туда попала та труба с зельем из Китая, торговцы конями завезли, должно быть... Помнится, как подожгли трубу впервой улетела труба от Фроловских ворот до церкви Спаса, что у Чудова монастыря. Тогда Боброк привязал трубу веревкою к телеге, набил зельем с камнем, заткнул куделей и поджег. Грянуло так, что все галки на Москве в небо поднялись, а телега перевернулась. "Надо будет ту трубу вмуровать в стену..." – пришла занятная мысль, и Дмитрий вообразил, как будет стрелять та труба по ворогам из стены, побивая каменьем и пугая смертоносным громом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю