Текст книги "Искупление"
Автор книги: Василий Лебедев
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 31 страниц)
Возы поторопили, и вскоре они въехали в тесовые ворота, направясь прямо к поварной подклети, где ждала их придворная челядь с боярином-ключником, подручным чашника Поленина. Гости чинно ехали шагом, храня достоинство и тишину. У ворот Дмитрий оглянулся и пожалел, что мало созвано, а жалко: доведется ли еще? Предчувствие томило невесело...
На дворе, густо затравеневшем – давненько не копычено конями! – гости побросали поводья набежавшим конюхам и, храня по обычаю чистоту воды в реке перед теремом, не стали мыть сапоги, а обтерли их о траву. На резное крыльцо подымались по чину: каждому ведомо было, кто под чьим родом ходит, кто кого ниже стоит в боярской росписи, хранимой не в сундуках кованых, а во лбу, в памяти родовой. За столами угнездились тоже по чину: кланялись великому князю, великой княгине и садились, помолясь, сваля дорогие шапки на лавку у кривого стола.
Внесли бочонки с медами – вишневым, малиновым, брусничным, вкатили бочку с пивом, и поставили все в красном углу близ великого князя, а тот сам наполнял чаши, черпая крупным деревянным чумом, покрытым твореным золотом, и посылал те чаши гостям, для каждого находя ласковое слово. Ждали того слова, как награды, да и то сказать: не за медами бражными сюда приехали, медов-то на боярских дворах хватит – ныне Московское княжество не в бедности пребывает! – а слово от князя Дмитрия слышишь не часто, но уж коль обронит его, так обронит по делу.
– Дорогой брате! – обратился Дмитрий к первому Серпуховскому. – Испей чашу сию во здравие себе. Да будешь ты, дети и внуки твои, твоя жена и вся чадь твоя здравы днесь и вовеки!
Серпуховской пил один и оставил чашу у себя. Второму была послана чаша Боброку.
– Драгоценный зятюшко мой! Прими же чашу ме-дову из рук моих. Да не сокрушит она мудрости твоей, не убавит силы твоей богатырской, но возвеселит на мало время. Да будет наполнено сердце твое радостью и не расплескается та радость в тяжкую пору безвременья.
И чинно шли чаши из великокняжеских рук и оставались у гостей в ожидании вольного пира.
Запомнились слова великого князя, обращенные ко Льву Морозову:
– Чаю, верный мой слуга, что грядет тяжкая туча на Русь, так пусть чаша живота твоего не станет горше сей чаши, из рук моих посылаемой!
Немалое время чинно высидели гости за столом, внимая речам Дмитрия, а дождавшись последней чаши, посланной к столу кривому, упросили испить и самого князя. Притомившись немного править пир, он исполнил обычай дедов и обрадовался, услыша, что к береговому терему привезли молодого князя Василия. Покинул
Дмитрий палату на малое время, вышел на крыльцо – было слышно, как стукнула дверь, заскрипели ворота и в плотный голос великого князя вплелся отрочий голосенок Василия.
А за столом без князя загуляли широко. Не сговариваясь, не упомянули ни разу о Мамае. А заговорили меж собою громко и весело, благодарные, что великий князь уходом своим дал разгуляться вольно, благодарные за благосклонность к ним, такую редкую в последние тяжкие годы, благодарные даже за июльское тепло, будто и его подарил Москве князь.
– Морозов! Почто смур? – прокричал от бочки меда Минин.
– А у его дворня вотчину съела!
– А у тебя, Кошка, токмо и докуки, что чужа вотчина!
– У его самого, поди, дворня-т с гладу повымерла!
– Ныне колос ядрен: всех поправит!
– Истинно, токмо бог дал бы живым быти...
– Не страшися смерти, Шуба! Деды мерли, и мы помрем!
– А кабы не деды, на тот свет дороги не найти! – Зело добр терем великого князя!
– Окуней из оконца ловить можно!
– Ведал князь, иде теремом стать!
Вдруг Боброк поднялся и направился ко входу, откуда делала ему знаки и что-то пыталась сказать жена Анна. Озабоченный чем-то, вошел Дмитрий и сел в красный угол.
Столы затихли – опало веселье, и словно то предчувствие, коим жили все после Вожи, от которого и ныне пытались уйти в этом немного необычном, слегка болезненном веселье, – предчувствие это оправдалось.
– Княже! – то Боброк от порога. – Тут Андрей Семенов, попович, с рязанского чура прискакал со своею сторожею... Велишь пустить?
Дмитрий подумал немного, окинул стол внимательным трезвым взглядом из-под темной скобки волос на белом лбу и решил про себя: "Чему быть, того не миновать, а бояре – советчики мои..." – и велел впустить, хоть, видно, ведал новость.
Андрей Семенов вошел робко, и, когда снял шлем с бармами, перекрестился и заморгал на большое боярское сиденье, всем стало видно, как молод он.
– Вели, княже, слово молвити...
– Погоди. Премоги тугу свою да испей квасу, а не то – пива али меду пряного.
Начальнику сторожи поднесли яндову пива, и он пил напоказ, краснея с непривычки. За оконцем видна была полусотня гридников. Они поили коней в Москве-реке и тихо переговаривались, с опаскою посматривая на княжеский терем, знатно издивленный деревянной резьбой по карнизам-прилепам, по князьку. Посматривали на редкой красы резные причелины и полотенце, на деревянную луковицу над резным тоже крыльцом.
– А воям младым – бочку квасу от княжего стола! – повелел Дмитрий и, повинуясь движенью его брови, Кошка, сидевший с краю, кинулся выполнять распоряжение.
– Ну, изрекай, полусотник Семенов!
Начальник сторожи начал издалека, почти с того, как отправился он от Коломны в полдневную сторону, и уж стал утомлять слушателей, когда добрался до того, как попленили их татары. Он поведал о Мамае, о стойбище Орды, о том, как они следили за ней много дней, как Мамай смилостивился и отпустил их, дабы поведали о силе его.
Накануне Тютчев был пущен в кремлевский терем и рассказывал в узком кругу бояр, что приключилось с ним. Нового было немного, и Дмитрий спросил о главном – о силе Мамая.
– Беда, великой княже! Мамай со всеми силами кочует на Воронеже-реке, и мы его силу объехали в одиннадцать ден, а на двенадцатой же день стражи царевы меня поймали и поставили пред царем, и царь меня вопрошал: "Ведомо ль моему слуге Мите Московскому..."
Семенов замялся при сих непочтительных словах, но Дмитрий кивком головы ободрил его.
– "...Ведомо ль, мол, что аз иду к нему в гости? А силы со мною... двенадцать орд и три царства. А князей со мною – тридцать три, опричь польских; а моей силы семь сотен тыщ и три тыщи, и после того числа пришли ко мне великие орды со двумя дворы, и тем числа не ведаю. Может ли слуга мой всех нас употчи-вать?" Так изрек треокаянный Мамай.
Наступила тишина, лишь кони за оконцем несильно плескали водой на отмели – лениво черпали копытами, переступая, но вот в этой тишине послышались женские рыданья. "Евдокия!" – кольнула догадка, и Дмитрий пожалел, что заставил Семенова говорить тут.
– Ступай, Семенов, будет тебе награда... Боярин Кошка! Скачи на Беклемишев двор и вели всем гонцам скакать по городам! Пусть по всем церквам бьют в колокола, молебны служат, рати сбирают! И слово Серги-ево возгремит по Руси!
Все поднялись из-за стола. Боброк подошел к Дмитрию:
– Что велишь, княже?
– А велю... за стол сесть! Почто вздыбились? Садитесь! Налейте всем! Изопьем, братие, по единой, по братской чаше, кому после брани доведется испить по другой – на то божья воля...
14
– Семьдесят и две подводы отправлены на Коломну с хлебом печеным, четырнадцать подвод с сыром и мясом вяленым... – тихо шептал большой тиун Никита Свиблов, дабы не слышно было в церкви сего разговору о делах мирских.
В церкви Михаила-архангела шла служба, но большой тиун Свиблов, на которого свалились невиданные доселе заботы о снабжении громадного войска, не мог иначе: недоставало времени.
– Со Пскову, с Новгороду, со Устюжны железо-дельной привезены доспехи ратные, такоже мечи и копья с древками и без оных. Как быть, княже?
– Отвезти в сенные сараи по дороге на Коломну. Выставь сторожу, и пусть зрят: кто неладно покручен на рать, того одарить доспехом и мечом! Заплачено ли?
– Два воза серебра вывешено и отвезено в те города...
– Отъехал ли отец Нестор во Рязань?
– Отправил, княже, со неправою...
Дел у тиуна – до утра не переговорить, но тут послышался шум с паперти и в дверях церковных началась сутолока и выкрик. Колыхнулась толпа молящихся, но устояла – сдержала любопытство. Вскоре пробился Григорий Капустин и поведал князю, что в Кон-стантино-Еленинские ворота вступила первая рать. Ростовская со князьями.
– Почто смур? – спросил Капустина Дмитрий в недоумении, поскольку весть была приятная.
Они вышли из церкви, и Капустин вымолвил:
– Княже.., На Коломне церква каменна... пала нежданно...
Дмитрий перекрестился. Прикусил губу и стоял так некоторое время, будто прислушиваясь к лязгу металла от ростовских полков, что размещались на соборной площади.
– О сем молчи! То – не божье провиденье, то – Мамаев промысел сотонинской! – Глаза Дмитрия загорелись, он лихо тряхнул скобкой на лбу и жарко выпалил в лицо тысячнику: – Он страшится меня, Григорья! Митяя отравил, меня извести норовит, церковку божью свалил – устрашить вознамерился, но меч нас рассудит, Григорья... Рассудит!
Он заторопился к ростовским полкам, на ходу повелевая:
– Станешь примать рати. Соломы навези, дабы было спать на чем. По всему Кремлю навези да огня вели не взгнещать! Рати переяславские с Андреем Серкизом, юрьевские с Тимофеем Балуевичем, костромские с воеводою Иваном Родионовичем, мещерские с князем Федором Елецким и муромские со князьями Юрием и Андреем, коли сюда направятся, заверни прямо на Коломну. Пусть станут там и ждут! Да спрашивать не ле-нися, в чем нужда у кого... Завтра ввечеру я отъеду в Троицкий монастырь на день.
– Исполню, княже!
А на соборную площадь шли из церквей люди, вваливались толпы московских ребятишек, охочих до редкого зрелища. Там спешивалась конная рать, за нею втягивался обоз с продовольствием и тяжелым до-спехом.
"Мало пешего строю..." – с горечью подумалось Дмитрию. Оставалась у него надежда на московское ополчение, коим заняты были Дмитрий Боброк, Минин и брат бывшего тысяцкого Тимофей Васильевич Вельяминов.
* * *
За много верст до монастыря, еще в сером, предрассветном сумраке, Дмитрий с воеводами начали обгонять пеших богомольцев – нищих, калек, горем побитых крестьян. Дмитрий приостанавливался, дивясь, что его боятся, как на вражий огонь зрят на его алое корзно и не крестятся, а открещиваются, боясь злого умысла, и даже тогда, когда он давал им щедрую милостыню, пугались они и желали скорей сойти с дороги, укрыться, исчезнуть. Горько было и мало понятно Дмитрию, ведь это были его люди, его земля, и все это он силился понять, приблизить к себе и... не мог. Русь... Приидет ли конец страданиям твоим?
Ворота монастыря были отворены, был виден длинный двор с островками не вытоптанной богомольцами зеленой травы, с косо легшими от восходящего солнца тенями и деревянной церковью в его дальнем конце. Коней привязали к стойловому бревну и направились в ворота все пятеро: Дмитрий, Владимир Серпуховской, Дмитрий Боброк, Михаил Бренок, Лев Морозов. Позади вдруг весело заржал конь. Оглянулись – чей-то чужой, из-под берега. Бренок тоскливо переглянулся с князем и вошел за ним на двор: не Серпень...
Шла служба, и великий князь, не решившись отвлекать игумена, до конца молился вместе со всеми и вместе со всеми подошел к священным дарам.
– Имя твое? – спросил игумен великого князя.
– Димитрий, – ответил тот.
После молитвы, когда монахи вышли из церкви, а игумен еще пребывал в алтаре, Дмитрий вошел туда и, обнажив меч, преклонил колени перед старцем:
– Благослови мя, отче Сергий! Великая туча грядет на Русь: несметная сила татарская объяла землю нашу с дневной стороны, и сила та больше сил Чингиз-хана, больше Батыя, взятых вместе... Ныне церковь наша осталась сиротою, митрополит Киприан чужероден и хладен к боли нашей, к слезам земли моей, отныне ты, отче, наша заступа. Укрепи меня в деле ратном и поведай: обрящет ли волю народ наш, меч на ворога подымающий, или падет во прахе?
Дмитрий поднял глаза на отца Сергия. Тот стоял над ним, прямой, с крестом в сухих руках, а по лицу, иссохшему, в глубоких продольных морщинах, текли редкие слезы. Свеча, горевшая перед иконой Троицы, высвечивала те слезы в длинной белой бороде, узкой и редкой, выбитой временем.
– ...И ныне, и присно, и во веки веков... – заканчивал он молитву и вдруг окрепшим голосом возгласил: – Сыне! Тщанием деда твоего, отца и твоим тщанием возвеличено ныне княжество Московское, а святителем, вечной памяти, Алексием просвещено и духом укреплено. Тобою, сынеА уверовало в силу свою, показанную на Воже-реке. Так настанет ли иное время, пробьет ли еще час искупления грехов наших? Ты, княже Дмитрие, воспылай сердцем чистым и излей гнев ярости своей на ворожий стан, и огнем рвения твоего покорена будет агарянска земля! Но коль устранишься ты, великой княже, искупления кровава, наступит день гнева господня, день скорби и нужды, день безгодия и исчезновения, день тьмы и мрака, день облака и мглы, день трубы и вопля на грады твердые, на углы высокие!
Глядел Дмитрий снизу вверх на отца Сергия и не двигался, ныла рука, державшая выброшенный вперед меч.
– Благословен тот день, когда полки твои выйдут на брань во имя славы земли своей... Великие жертвы предвижу, сыне, великой плач наполнит грады и веси, но то будет плач сирот, что станут творить и вершить добро на очищенной земле. Иди, сыне, на ворога – иди и победи, и победа твоя победою духа наречется!
Они вышли из алтаря и увидели, что церковь вновь полна: богомольцы, монаха, а ближе всех, у клироса, стояли московские воеводы.
– Благослови, отче! – воскликнул Бренок и, оттеснив Боброка, вышел вперед, пал на колени.
"Что сделалось с мечником?" – подумал Дмитрий. И попросил игумена о том, что было еще одной целью приезда:
– Отче Сергий! Отзовись на мольбу: дай в воинство мое инока своего, дабы дружина русская воочию узрела благословение твое!
По толпе монахов прошел ропот. Несколько человек выступили вперед, но устыдились, склоня покорно голову. Игумен смотрел на них с высоты амвона.
– Инок Александр!
С места двинулся Пересвет, получивший это имя после великой схимы, но, опережая его, шагом раньше вышел другой и, потупясь, остановился перед игуменом. Отец Сергий долго, молча смотрел на вольность эту.
– Великий княже! – возвысил голос игумен. – Я даю тебе в воинство... Старик снова посмотрел на двух покрестовых братьев и твердо изрек: – Двух иноков своих преславных. Иноки сии отличались мужеством в миру и крепостию духа в монастыре, премогши все соблазны и сомнения... Подите ко мне!
Пересвет и Ослябя подошли и преклонили колени перед игуменом. А тот повернулся, прошел в алтарь и вынес на ладонях два шитых золотом на ткани больших креста.
– Се дарую вам! Вот – оружие нетленно, да служит оно вам вместо шлемов!
Он велел удалиться Пересвету и Ослябе для молитвы и поста, наказав через гри дня догонять великокняжеское войско. Дмитрия и воевод он окропил святой водой, еще раз, уже прилюдно, благословляя на ратный подвиг.
* * *
Лишь за полдень поспешили они назад, к Москве, где сбиралось войско, размеры коего великий князь не мог еще предугадать и потому пребывал в особо нетерпеливом ожидании. Не отпускало сомнение в Михаиле Тверском останется ли верен клятве своей, не стакнется ли вновь с Литвою в сей грозный час? Смогут ли все иные князья подколенны собрать в страдную пору конца сенокоса и начала уборочной страды большие силы?..
Отвязали молча коней, оседлали и в последний раз отдали поклон тихой лесной обители. Когда спускались от ворот к Воре-реке, от воды вновь послышалось сильное веселое ржание, и теперь все увидели белого, как снег, коня. Он стоял, вытянув шею к воротам монастыря, и передняя нога его была чуть приподнята, словно конь опасался опустить точеное желтое копыто, словно под ним была не трава, а раскаленные угли. Да и сам он – огонь...
– Княже, Серпень! – воскликнул Бренок.
Дмитрий повлажнел глазами и едва удержался, чтобы не позвать красавца, но конь смотрел не на них, а на того, кто показался в воротах монастыря.
Там стоял Пересвет.
* * *
На колокольне Иоанна Лествичника вновь, как и накануне, ударили в тяжкий. Звон его потек над Москвою, еще до раннего восхода разбудив улицы, слободы, отдаленные монастыри. Как ни был Дмитрий истомлен нелегкими думами, бессчетными делами последних недель, поездкой в монастырь, но проспать этот звон он не мог. То была долгожданная отрада, миропомазание души, изверившейся в единении земли русской. А тут – на тебе! – что ни день, то беспечальная новость: все новые полки прибывают!
Дмитрий торопливо надел длинную, до колен, вышитую княгиней рубаху, насунул набосо сапоги зеленой юфти и без корзна, весел и простоволос, вышел в переходную палату. Гридные спальники по первому удару колокола вылетели на рундук и перекликались с теми, что несли службу у ворот, кованных медью. Там не спали: сбегали к стене Кремля и все вызнали.
– Княже! Тверь!
Юный гридник, племянник ростовского князя Андрея, веснушчат до страсти и круглолиц, Палладий.
– То добрые вести, Палладий. Идите до дому...
– Княже! Велишь ли нам на брань сбираться? Он ждал этих слов, недаром так напряженно вся юная гридня заглядывала ему в лицо вот уж другую неделю, а теперь, когда вся Москва наполнена громом копыт, звоном доспехов, когда от утра до ночи люди не могут наглядеться на веселых и ладно покрученных на брань воинов из полков ростовских, суздальских, переяславских, костромских, ярославских, муромских, дмитровских, можайских, звенигородских, углицких, серпуховских, когда у народа, казалось, спала тяжкая непроницаемая пелена с глаз и он увидал сам себя в силе, блеске, доблести единой, теперь усидеть ли по дворам этим юным воям?
– Велеть – не велю, а ежели дома, на дворах ваших, отцы, дядевья али деды благословят, то и я перечить не стану!
Песком из горсти, легкой воробьиной стаей, с радостным криком тонких отроческих голосов кинулись грид-ники к сотоварищам, гремя мечами по ступеням рундука.
А на соборную площадь, с трудом размещаясь среди иных полков, стройно вошло отменное воинство тверское, блестя доспехами, затеняя площадь густым лесом копий. "Вот оно! – сглатывая слезы восторга, думал Дмитрий, радуясь, что он тут, на высоте рундука, один. – Свершилось предначертание судьбы великое единение земли горькодетинной..."
По лестнице подымался озабоче"ный Боброк. Он послал вослед первому сторожевому полку Родиона Ржевского, Андрея Волосатого и Василия Тупика, канувших в степи бесследно, еще один полк, поставя во главе его спокойного Климента Поленина с Иваном Святославом и Григорием Судоком. Он думал, что горячность и молодость Ржевского погубили дело, они не повязали ни одного татарина, нужного, дабы вызнать последние вести о Мамае.
– Княже! Вернулись обе сторожи...
– Ну?
– Ржевской татарина полонил... Станешь ли выспрашивать оного?
– Выспрашивал ли ты?
– Все то же... Идет, мол, хан, близко уж. Мамай ждет, пока сберутся к нему все, кого призвал он под свой бунчук.
– Много ли войск?
– Сие наперво спрошено, княже...
– Ну?!
– Бессчетно...
Боброк в изнеможении сел на верхнюю ступень лестницы, опустил голову и принялся гладить по привычке широченными ладонями по коленкам.
– Вели звать всех воевод в Большую палату! А те слухи о Мамае, о войске его бессчетном – забыть! Не числом станем бить ворога, но мужеством! Слышишь ли, сколь рады люди русские единению небывалу? То-то! Вот она, погибель ворожья! – Дмитрий прошелся по рундуку, покусывая губу в волнении, но взял себя в крепкий оков, спокойно спросил: – Что про Ягайлу сведал?
– Сбирает войско, числом велико. Доводчик подтвердил: у сорока тыщ и боле. Сродники довели такоже Андрею Трубчевскому – ввечеру наведался до меня, – что-де Мамай велит ему и Ольгу Рязанскому сойтися вместе и прибыть к нему на первое сентября под Коломну.
– Крепко придумано треокаянным!.. Вот отчего сей пакостник и веры православной нарушитель так тихо ползет от Воронежа-реки! То и славно: к середине августа сберутся все наши силы и самые дальные!
Боброк хмурился, косил глазом, скрывая еще одну тревожную мысль бессонную думу о князе Рязанском.
15
"Елико похощете улуса моего, земли Русския, тех всем жалую вас, моих присяжников и улусников, но то-чию присягу имейте к мне нелестну и сретите мя с своима силама, где успеете, чести ради величества моего. Мне убо ваше пособие не нужно, но аще бы аз хотел своею силою древний Иерусалим пленити, якоже Навуходоносор, царь Вавилонской, и Антиох, царь Антиох-ской, и Тит, царь Римской. Но обиды ради вашеа и честь вам воздаваю моим величеством, жалуа вас, моих улусников, и от насильства и от обиды избавлю, и скорбь вашу утолю, аще нелицемерно присягу и присвоение имати ко мне: и тогда точию имени моего величества устрашится улусник мой московский князь Дмитрей и отбежит в дальниа и непроходимые места, да и ваше имя, моих улусников, в тех странах промолвится, и моего имени достойнаа честь величится, и страх величества моего огражает и управляет улусы мои и не оставляет никого обидети без моего царского веления. А еже пле-нити и победити мне самому, великому царю, не присто-ит: мне бо достоит моим царским величеством и толикы-ми неисчетными силами и крепкими и удалыми богатыри не сего победити, то бо есть мой улусник и служебник, и довлеет тому страх мой, но подобает мне победити подобна себе некоего великого и сильного и славного царя, якоже царь Александр Македонский победи Да-риа, царя Перскаго, и Пора, царя Индейского, такова победа моему царокбму имени достоит и величество мое славится по всем землям.
Сице князем своим, моим улусником и присяжеником нелицемерным, рцыте".
Во все это время, пока епископ Василий читал вслух письмо Мамая к Олегу Рязанскому, тот стоял у любимого оконца на заокские дали, будто намеренно отвернувшись от тех оконец, что выходили на площадь с но-воотстроенной бедной церковью, где на паперти и вокруг сирой деревянной святыни густо толпились нищие, юродивые, калеки, сироты. Дальше, за церковью, рыжели выжженными дерновыми крышами низкие, хилые избы, построенные наспех после нашествия татарского, предпринятого Мамаем в отместку Руси за поражение на Воже. Горькоземельное княжество, истерзанное и попранное более иных...
– Преподобный Сергий, княже, разослал грамоты по всем княжествам, по градам и весям. Он зовет всех – от князей до смердов – обратиться к единому богу и стать заедино супротив страшного ворога, забыв распри и обиды. Каку отповедь дашь ты, княже?
Олег молчал.
– Нестор в обиде, что ты прогнал его. Речет, что-де пришел к тебе с божьим делом, прося тебя не забывать первостепенную печаль земли русской долголетнюю неволю и надругание поганых.
Олег молчал.
– Нестор молится днесь за Рязань, за тебя, дабы бог не отнял у тебя, княже, здравомыслие и укрепил тя в любви к православным... Ответь же и мне: чем отзовешься, пресветлой княже, на се письмо Мамаево? Ужели подымеши меч свой супротив единоверцев?
– А почто те единоверцы меня побита? Почто они, придя под рукою у Боброка, землю мою пусту створиша?
– То – междоусобие мерзкое, а ныне грядет черная туча Мамаева, грозна вельми, престрашна. В сей грозный час станешь ли ты, княже, вероотступником?
– Мамай повелевает мне быть заедино с Ягайлом на Коломне и, Мамая дождясь, пойти с войском его на Москву.
– Но то – промысел дьяволов! – воскликнул епископ Василий, и князь Олег, повернувшись наконец к нему всем телом своим, увидел покрасневшую лысину старика, заметил дрожание рук, в коих он все еще держал письмо Мамая.
– То – без крови поход: Дмитрей убежит на Двину!
– Великой князь Дмитрей сбирает войско, числом небывалое!
– Станет биться с Ордою?
– Сам праведный Сергий благословил его на рать, и не отступит он от многотрудного и славного дела сего... Не ходи, княже, с мечом на единоверцев своих – то грех великой, его не отмолишь ни ты, ни дети твои в веках.
– Мамай велит...
– Устранися от зла – и сотвориши благо.
– Мамай предаст огню всю землю мою!
– Бог милостив... Устранися, княже! Не пролей крови христиан.
– Мамай зол. Он силен. Он идет через Русь, дабы покорить немецкие, фряжские, свейские и все иные земли! Русь для него ныне – малая дернина под копытом его коня. Нам ли стоять супротив силы его бессчетной? С ним идут три орды, многое множество земель! Сила его необорима!
– А ты устранись, княже! Молю тя: устранись! Велика сила Мамая, но и сила Дмитрия немала. Русь что пахарь блаженной – силы своей до срока не ведает... Устранись!
Князь Олег поворотился к оконцу, унося от проницательного ока старика растерянный взгляд и тонкие, вдруг задрожавшие губы.
Через немалое время, в течение которого думы терзали его, он услышал гул голосов у церкви и приблизился к уличному оконцу. Там садился на коня духовник Дмитрия – Нестор. Нищие окружили его, прося подаяний. Их было так много, что только епископ Василий помог московскому посланнику выбраться из толпы.
– А ежели Дмитрей не побьет Мамая, кто укроет сих людей от петли, от рабства, от плети? Не благо ли то, что я не противлюсь силе необоримой? шептал князь Олег все громче и злее и... не мог убедить себя в правоте своей.
16
Москва еще жила своей обычной жизнью, но и она, эта жизнь, все чаще перетакивалась с тою, что внесена была переполнившими город полками. Их блеск и гром, ржанье коней, бой барабанов-тулумбасов, посвист сопе-лей будили от Кремля до слобод. Московские, видавшие всякое галки с криком повисали над церквами, но потом приноровились, стали отлетать на день с поля, будто осенью, и возвращаться к ночи в свои гнезда.
На плотине через Яузу, как раз напротив избы Ла-гуты, прилюдно пороли купца, торговавшего бражным медом и сбывавшего фряжское вино ополченцам, на что запрет вышел повелением самого великого князя. А в народе только и разговоров было, что о Мамае, об Ягай-ле да о князе Олеге, осыпанном проклятиями.
Кузница Лагуты – проходной двор. Днем и ночью там околачиваются отроки, мужеством наделенные, готовясь вместе с отцами и старшими братьями на рать, но после того, как по Москве разнеслась весть, что юный гридник Палладий сбирает войско юных воев, все как с ума посходили – все запросились в то войско, аж до младенцев сущих. Выла Москва материнскими голосами, но разве остановишь...
– Акиндин!
– Не приступай до меня!
– Да погляди ты на меня!
Старший Лагутин сын, Акиндин, доковывал себе ка-лантарь, ему было не до баловства младших, но меньшой брат, Воислав, грудью напирал, выставляя свои дощатые доспехи – зерцалы. То-то мать поищет дубовое днище у бочки!
– Да добёр, добёр!
Петр, второй сын Лагуты, и правда сбирался на брань. Ему Анна сама простегала до подошвенной крепости льняные пластины под дубовые доски, что лягут на грудь, на плечи сына. Сверху доски обтянуты толстой сыромятной бычьей кожей. Шлема у Петра не было, и он сам простегал толстый льняной колпак, надел его под большую баранью отцову шапку.
– Акиндя, зри! – Петр похлопал ладонями по шапке.
Старший лишь кивнул мрачно. Столько доспехов наковано в последние годы, а себе не оставлено – все ушло на подати, на плату sa железо, привезенное купцами из Устюжны железодельной, из земель свейских.
Совались в кузницу ребятишки из соседних изб. Прибежал и младший Лагута, Воислав, теперь уже показывать шлем. Сварганил он шлем из двух бараньих шапок: на свою старую надел сверху шапку брата Петра, обклеил берестой, выпросив у плотников копытного клея, а сверху покрасил суриком, за коим бегал ко двору князя Серпуховского, в большие кузни, где красили суриком щиты.
– Акиндя! Петро! Онтошка! – Все три брата рассматривали калантарь, который заканчивал старший. – Зрите на мя!
– Да добёр, добёр!
Воислав кинулся в том шлеме по слободе кузнецкой, останавливался у каждой избы, показывал ребятам и, хмурясь, твердил:
– О, зрите: татарва булавой даст по челу – всё не так!
И гладил ладонями свой мягкий шлем.
Сестра Олисава на своем семнадцатом году уже чуяла предстоящую грозу и ходила заплаканная, как и мать. Вот она прошла мягкой девичьей походкой, чуть покачивая толстой косой и не подымая глаз на засмотревшихся на нее сверстников Акиндина. Она пронесла на конюшню глиняный кувшин пива для писца. Там, в чистом углу конюшни, где у оконца пахло упряжью и было светло, писец из Лыщиковой церкви писал по слову отца завещание.
– ...А теперь пиши: кузню – Акиндину со Петром. Малу наковальню с молотом – Антонию. Молот мал и два пуда с половиною железа полосового Воиславу, молодшему. Ему же – полушубок отцов, мой, да сапоги на вырост... – Лагута Бронник морщил свой широкий, в темных окалинах лоб. – А коль привезут убита, нежива, то кольчугу мою отдать молодшему же, Воиславу, а шелом – Петру, а латы – Антонию, а меч – Акиндину. А Олисаве корову и серьги серебряны, что Елизар ковал. А молодшей, Анне, телку и камку, что с Нова-городу Иван привез.,. А жене моей, Анне...
– Погоди, погоди... "Акиндину – меч..." – выводил писец.
– Ты вельми ленив, писец! Ты пишешь – что князь пашет, неглубо и тихо, этак и Мамай на дворе остолбит-ся, а ты все пишешь...
В избе потихо"ьку начинала подвывать Анна.
– Дядька Елизар наехал! Дядька Елизар! Лагута вышел из конюшни на крик ребячий и, за
стясь ладонью от солнца, увидал: у сосны остановились три всадника и телега, в коей сидел возница и женщина с малым дитем на руках. Женщина была молода и столь красива, что Лагута отворил рот и глядел, как Елизар, спрыгнув на землю, побежал к колодцу и принес ей воды в ведре. Он же взял на руки курчавого малыша, лет трех, и держал его, пока женщина пила. Остолбенело взирал Лагута, как Елизар бережно подал ей младенца и телега снова двинулась в сторону реки Рачки, к Васильевскому лугу и, должно быть, на Великую улицу. Елизар остался и смотрел ей вослед.
– Доброго здоровья, Елизар! – Лагута остановился в трех шагах, опустив тяжеленные руки к земле, и тоже смотрел вослед виденью. – Кто такая?
– А!.. То жена боярина Тютчева со младенцем... Захария велел мне привезти ее на Москву, ну я и привез, все одно по пути мне было из Пскова...
– Ладна бабенка. Ликом что богородица суща...
– Из татарского плену выкуплена за великое серебро, понеже себя соблюла...
– Елизаре! Елизарушко! – окликнула Анна из оконца избы. – Отвез ли Ольюшку-ту?
– Отвез...
– А Иван-от на брань не сбирается?
– Я грамоты отвез во Псков и Новгород, тамо вече отворят, станут, поди, войско рядить! – Он тряхнул рыжими кудрями, кои так любила гладить Халима, и весело закончил: – Ныне по всей земли русской на брань сбираются.
Подлетел Воислав, но не кинулся на шею, как прежде, теперь ему уж пятнадцать годов, да и в дружинники гридные норовит попасть.
– Дядько Елизаре! Зри, какой шелом спроворил! Татарва мечом ошеломит все не так...