Текст книги "Искупление"
Автор книги: Василий Лебедев
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 31 страниц)
– Княже! В сей миг наедут! Всем наказал! Бренок влетел в шатер улыбка во весь рот, будто за оврагом и не стоит громадная сила врага.
Дмитрий молча выглянул из шатра. По правую руку, как раз над оврагом Ольгерда, чуть выше соснового гривняка, вытолпившегося на той, на высокой стороне оврага, колюче светило солнце. Там же, чуть ближе, уже по эту сторону, шевелились его, Дмитрия, вой, блестя доспехами. Оттуда доносились голоса, стук топоров – делали засеку на случай атаки.
– Ладно рубят, – заметил Бренок за спиной. Дмитрий еле приметно кивнул, посматривая на горки шатров своих воевод и тысяцкого Вельяминова. Оттуда уже выходили, но на коней не садились, поскольку по всей поляне тесно расположилось воинство. Дым костров подымался и из лесу, где стояли не вместившиеся на поляне полки. Воеводы петляли меж костров и людей, приближались к голубому шатру, окруженному плотными рядами телег.
– Понаставь им скамье! – напомнил Дмитрий и убрался в шатер: дымом костра ослезило глаза – близко жгут...
В шатер вошли и степенно расселись: тысяцкий Вельяминов, Акинф Шуба, подсеменил дрянным шажком Кочевин-Олешинский и взгромоздил тучное тело впереди Акинфа Шубы. Вошел, перекрестясь, воевода Федор Свиблов, подергал раненой шеей, сел скромно в угол. Туда же, касаясь головой синего шелка, забрался Лев Морозов. В раздернутом пологе весело загомонил Иван Минин цесь в погибшего брата – с шутками пропустил низкорослых бояр Кусакова и Кошку. Торопливо вбежал в шатер Дмитрий Зерно, покатал по шатру темные, татарские глаза над широкими скулами (много осталось от мурзы Четы!), плюхнулся на скамью рядом с тысяцким... Все пришли при оружии, и Бренок не отымал .мечей, поскольку тут не княжий терем.
Тихо вошел, запутавшись в пологе, подуздный боярин Семен Патрикеев, напросившийся в поход: Михаил Тверской пожег его деревни – отомстить надобно... Взял его Дмитрий, но не этими малыми и белыми, как у чашника Пронского, руками бить Тверь. Тут нужны руки покрепче... Вон Григорий Капустин влетел в шатер, глаза горят, плечи работушки требуют...
– Митька бежит! – сообщил он.
Монастырева встретили гулом одобренья – слава и честь похода, а улыбка – во все широкое белое лицо, аж ямки на щеках.
– Как рубка? – спросил Дмитрий.
– Ру-убим, княже! Токмо литва постреливать взялась, понеже опаску чует, окаянна!
Монастырев говорил, а сам продирался меж скамей.
– Сторожу выставь! – тотчас наставил Шуба.
– А у меня услано наперед две сотни лихих... Дай-кося меч-то дорогой! – Монастырев выхватил из руки Шубы меч в дорогих ножнах, но тот вцепился и выдрал назад.
– Полно тебе, озорник! – и стал прицеплять к боку – от греха подальше.
Дмитрий улыбкой простил озорство воеводы и тоже сел на столец, с которого подымался над военным советом на две головы. Всем был виден начищенный самим мечником бронзовый панцирь на груди. Иссиня-черным отливали кольца кольчуги. Дмитрий был без шлема и без корзна на плечах.
– Разоблачитеся малым обычаем, – посоветовал он устало, а когда посымали шлемы, порасстегнули доспехи, помогая друг другу ослабить ремни, прямо спросил: – Что порешим с вами? Ладно ли, что велю держать Ольгерда в заовражье? У кого помыслы иные?
Вельяминов оглянулся, пощупал колючими узко поставленными глазами воевод, как бы стыдя их за возможную наглость перечить приказу Дмитрия, и всех смущал немного этот взгляд, только незаметно пришедший Владимир Пронский выдержал и заставил тысяцкого отвернуться. Пронский был смур и, кажется, болен. Вот уж второй десяток лет спорит он с Олегом Рязанским за рязанское княжество, будучи тоже князем, даже посидел в минувшем году на княжестве этом, да пришлось выкатиться из Рязани: не принял его люд, зря старался великий князь Дмитрий, когда выдавливал Олега полками из города. Лучше бы и не сидеть там те короткие месяцы – одна насмешка вышла...
– Пронский, что скажешь об этом?
– Дак чего, княже... Петух литовский без гребня ноне, Митька выдрал ему гребень-то...
– Разумею... Дух ему повыпустили, а Тверь?
– А Тверь, княже, в рот Литве глядит,
– Истинно так... – вздохнул Дмитрий. – А тысяцкой чего?
Вельяминову всегда первое слово должно быть дано, потому он немного приобиделся за разговор с Прон-ским. Коль он, Вельяминов, самый большой военный начальник, так его и вопрошай первого... Тень обиды осталась и за сына, за Ивана, коего великий князь не велел брать в поход.
– Коль обложим через два дни Ольгерда да ударим с трех сторон – велик урон причиним. Литва, она там вся почитай, на виду, токмо надобно оба крыла – лево и право – выбить из лесу, а потом лучным боем, густым – из-за дерев...
– Истинно беседует тысяцкой! – поддержал Коче-вин-Олешинский, наперед ведая, что за похвальбу даже не в черед Вельяминов не обидится. – Ныне по весне, когда рыба у берега косяком щаперилась, я ее стрелой бил, не глядючи, вот вам крест! – и зацапал бороду и голову пальцами – волосы кверху, бороду потянул вниз.
– Так-то оно та-ак... – протянул Морозов. – Токмо литва, она те, боярин Юрья, не плотва.
– Плотва – не плотва, а ныне баба-портомоя пошла у меня на Москву-реку с ведром, зачерпнула, а там, в ведре-то, рыба! Она глыбже ступила, загнула подол-от...
– Ты не про то, боярин Юрья! – одернул болтовню Олешинского Дмитрий. Хороша ли дума тысяцкого нашего Василья Вельяминова?
– Хороша, коли так...
За пологом шатра послышался властный голос, распевный и красивый:
– Даруй вам бог, о преславное воинство наше, долги годы и легку смерть за дом пресвятой богоро-оди-цы-ы!
– О! Отец Митяй! – воскликнул Монастырей.
– Весел с похорон-то... – хотел было позлословить Акинф Шуба, но подобрал язык: коломенский поп Митяй отныне при великом князе неотлучно, это его духовник, а по возвращении Дмитрия из Орды сладкоречивый иерей занял приход в церкви кремлевской Михай-ла-архангела, и был возведен великим князем в печатники,. Серебряную печать великого княжества Московского носит на шее, рядом с крестом...
– Мир дому сему-у-у! – громогласно пропел Митяй, еще только сунув голову в шатер.
– Почти нас, отче! – позвал его Дмитрий.
Митяй прошел, растворяя в воздухе шатра запахи ладана и отрадный дух бражного меда. Выпил отец Митяй над могилами порубленных у той реки... Там и задержался священник, пока убирала в скудельницы побитых сотня Монастырева. Литовцев хоронили пленные...
– Не сей ли час ведеши, Митрей Иванович, преслав-ных воев своих на врага треокаяннаго?
– Нет, отец Митяй, не сей час, да не за горами...
– Не пора ли, княже, ужинать да на молитву?
– Всему свой час, отче Митяй, – сухо ответил Дмитрий, и тот мигом уловил недовольство.
– Благословляю вас, мужи отменны, и все ваше... наше преславное воинство-о-о! Не смей рассмехатися, Монастырей! Ты преславен ныне? Но возьмите врата славы ваши и врата славы господа нашего – врата вечнаго! Господь войдет во врата славы един, како перст, како солнце на небеси! Он крепок и всесилен! Он силен в брани, и да воздастся слава ему! Аминь!
Митяй вышел нетвердо из шатра, направляясь в свой, и воеводы молча проводили его взглядами. Правду говорили о Митяе: громогласен, величав, горд и в книжном писании премудр несказанно, а тут еще – кня-зев печатник...
Великий князь и впрямь казался недоволен Мо-настыревым.
– Митька! – шепнул ему Кусаков. – Ты язык-то попридержи, а не то...
Но Дмитрий был озабочен иным делом. От князя Владимира Серпуховского пришла весть (еще на вчерашнем переходе), что в Орде будто бы опять неспокойно. Последние сутки он то и дело вспоминал Сарай, дворец хана и великого темника. Сейчас Дмитрий особенно ярко припомнил, как приближенные хана взирали на Мамая – на него, а не на хана! В тех алчных взглядах прибитых и потому еще более преданных собак угадывалась сила нынешнего и особенно будущего правителя, ибо придворная свора никогда не ошибается, и по ее поведению можно так же безошибочно прочесть завтрашний день Золотой Орды, как Мамай читает в "Сокровенном сказании" великое прошлое улуса Джучи...
Княжья стража, выставленная за кольцо телег, кме-ти из стремянного полка, которыми во время походов начальствует Капустин, не по обычаю громко заперек-ликалась, что вблизи великого князя им запрещалось. Капустин волком вышаркнул наружу. В шатре прислушались – ни крика, ни шлепков по шлемам стражников, наоборот – тишина, и Капустин снова влетел в шатер.
– Княже! Литва со чумичкою!
Это не было неожиданностью для Дмитрия. Когда он повелел делать засеки и на крыльях литовского лагеря, он понимал, что Ольгерд оценит опасность, и вот – послы...
Вошли в шалаш два тысячника. На плечах два копья, только вместо рожнов на концы древка привязано по большой деревянной ложке-чумичке. Этот способ мирного восшествия в чужой лагерь взят был от немцев – так впервые сдавали они замки псковичам, выходя оттуда с этим мирным оружием.
Дмитрий долго и молча рассматривал остановившихся тысячников Ольгерда. Вперед не пропускал и места на скамьях не давал. Сам сидел. Он строго смотрел в лица этих высоких, одинаково русых, как на подбор, воинов, и ему казалось, что кого-то из них он видел со стен Кремля в декабре семидесятого...
– Великий Ольгерд предлагает московскому князю мир! – заявил тысячник, стоявший справа, и оба склонили головы, держа шлемы в руках.
– Мир? – Дмитрий поднялся со стольца и, перешагнув скамью, на которой сидели Вельяминов и Кошка, подошел к литовцам вплотную. – Старому Ольгерду понадобился мир? А Михаилу Тверскому он оставляет войну?
На скамьях ворохнулись бояре и воеводы: мудро вопросил великий князь, ой, мудро! А послы-то, тысячники-то, не ждали такого, эвона как мнутся...
– Передайте старому Ольгерду, что он беспричинно преобидел зятя своего, Володимера Ондрекча Серпуховского, и меня, великого князя Московского. Почто ведет он войска свои во владения наши? Мы, князья русские, сами горе свое поразмыкаем, без помощи... Мы подрались, мы и помирились. А еще передайте старому Ольгерду, что за Москвой долг великой: надобно навестить с полками моими град Вильну, не то неровно ложится – вы у нас бывали, а мы – нет...
Дмитрий говорил это негромко и нестрого, слегка покусывая губу и не скрывая этого движенья ни от своих воевод да бояр, ни от литовцев, но вдруг как-то приосанился, построжел лицом и гневно закричал в лицо литовским послам:
– Мир с Ольгердом – мала утеха мне, коли перестарок отрочий, Михаил Тверской, не натешился игрою, проливая кровь христианскую! Я сел на коня, дабы наказать всех вас! – Он отошел к стольцу, крепко, още-рясь, вытер бороду ладонью и спокойнее закончил: – Подите к своему Ольгерду и возвестите ему: мир утвердим, токмо не меж нами, а меж всеми. Ольгерд со Михаилом Тверским, со Святославом Смоленским, со Дмитрием Брянским и которые помельче с ними, а с моей стороны – так же все мои князья.
Послы откланялись.
Движением руки он остановил уходящих послов и жестко сказал:
– И пусть помыслят князья с царем вашим старым: у Москвы ныне достанет силушки на всех вас! – и уже тихо дополнил: – Токмо достанет ей, видит бог, и кровушки пролитой да неотмоленной...
После слов этих, последних, он резко кивнул головой на выход послам, так что дернулась темная скобка волос на лбу, и отвернулся. Он будто корил себя, что проговорил эти сокровенные слова перед чужими людьми, да еще врагами.
Своих тоже он выпроводил молча, движеньем руки. На лице великого князя не было ни скорби, ни сожаления, а воеводы и бояре – те и вовсе только вывалились из шатра, сразу загалдели, загорланили, славя князя, надсмехаясь над послами.
– Митька! – послышалось от шатра. Бренок махнул рукой: – Князь велит рубить засеки!
Митька кивнул, да и всем стало понятно: нельзя выпускать ворога из рук.
* * *
Ожидание продолжалось еще два дня. Москва обложила полки Ольгерда с трех сторон, оставив четвертую, смертную, для отступления. Ольгерд еще раз прислал тех же тысячников, а еще через день Дмитрий заключил перемирие, но не мир, в который никто пока все равно не поверил бы. Перемирие было заключено на тех самых условиях, на которых в тот первый день настаивал Дмитрий, заключено ненадолго, чтобы не обманываться понапрасну, – от Госпожина заговенья до Дмитриева дня [От 31 июля до 26 сентября]. При этом Ольгерд поручился, что Михаил Тверской возвратит все, что награбил в московских волостях, выведет оттуда своих наместников добром. Было оговорено также еще одно: если Михаил Тверской посмеет напасть на московскую землю – быть ему биту от Дмитрия, и Ольгерд не должен вмешиваться.
Враги ушли, оставив поле несостоявшегося сражения. Дмитрий отходил последним, отягченный думами о Рязани и главной заботой – об Орде. А Рязань... Никак не мог он понять князя Олега: живет под боком у Орды, всех предков его Батый вырезал звероподобно и землю пустошил многократно сам и его потомки, благо лежит она под боком у всех разгульных орд, а он, Олег, не может переломить себя – не может приложиться к Москве, дабы стоять во веки веков заедино. Знать, кровь подданных своих, муки людские ставит ниже власти и гордыни своей. За что же чтит его смерд земли рязанской? Где же бог? Что внушает Олегу всевышний?
У безымянной речушки великий князь пожелал отслужить панихиду по найденному в кустарнике молодому вою – пятьдесят седьмому, павшему в сражении со сторожевым полком Ольгерда. Отец Митяй со всей страстью отслужил панихиду, еще раз показав свое уменье и порадовав князя. Дмитрий чувствовал какое-то неудобство перед всей Москвой за то, что малоизвестного священника приблизил ко двору своему да еще сделал печатником княжества, и потому всякое богослужение Митяя становилось как бы платой людской молве.
После панихиды впервые за весь поход Дмитрий повелел открыть во всех полках бочки с бражным медом, взятые с собою для особого случая, и этот случай, мнилось ему, наступил: Ольгерд, Михаил и мелкие князья временно повержены. Полку Пронского пить не дали, он был направлен в сторожу: Дмитрий не доверял даже перемирию, а напиться смогут и на другой день.
От речушки отъехали за полдень. Далеко впереди, позади и по крыльям шли на рысях сотни сторожевого, а за спиной великого князя, за горластой стаей бояр, полк Монастырева то причитал в отдельные голоса, поминая павших сотоварищей, то вдруг запевал вразнобой что-нибудь раздольное.
Бояре постарше гудели за спинами князя и Бренка:
– Петух старой, а еще на нас кинулся! – кричал Шуба про Ольгерда.
– Подергать бы перья-та – ведал бы нас! – горячился воевода Свиблов.
– А и то подергали!
– Истинно! Митька Монастырев пораскрошил целый полк!
– Нас не было, а то бы не так ишшо! – хорохорился Шуба.
– Обозы побрати надобно, а уж потом отпуска-тк! – хитро прокаркал Кочевин-Олешинский.
Они кричали, а Дмитрию все виделся плащ-мятель, на котором несли к могиле молодого воя. "Как на плащанице..." – греховно подумалось Дмитрию, но он не вздрогнул, не убоялся кощунственной мысли, бывшей в сравнении том.
5
Узнав о трудном для Твери перемирии, Михаил Кашинский, недавно и со страстью целовавший крест пред иконой богородицы на верность Михаилу Тверскому, вновь сложил с себя крестное целованье и отъехал к Москве – от греха подальше. Приехал он с жалобами, что-де не все вернул ему Тверской, что побрал, плакался и чего-то ждал.
Дмитрию неприятен был этот слабый духом князь. Невелик уделом, но велик обидами, он то и дело жаловался, менял хозяина, и, если бы не такое трудное время, когда и Тверь, и Литва, и Рязань, и Смоленск, и Брянск, и особенно опасная Орда не грозили ежечасно Москве, не стоило бы время терять на Кашин.
Шесть недель выжил Михаил Кашинский на дворе московского великого князя. Чего ждал? Все реже и реже приглашал его Дмитрий к столу, и вот как-то за трапезой Михаил встал, поклонился хозяину и проговорил:
– Надумал, Митрей Иванович, в Орду съездить! – Потом поклонился митрополиту Алексею, бывшему в тот час за столом, и попросил того: Благослови, святитель наш!
Дмитрий благосклонно отнесся к словам удельного князя. Он не опасался наветов с его стороны, не видел в нем и соперника, он смотрел на него как на слугу своего, способного высмотреть в Орде тайные движения.
– Есть ли, княже Михайло, серебрецо в дорогу? – только и спросил Дмитрий.
Удельный князь помялся, и Дмитрий решил дать ему в подарок хану и Мамаю что-нибудь стоящее.
– Доедешь до Орды, узришь Сарай, Мамая самого, да присмотрись, чем ныне живы ордынские пределы... Нет ли свары великой, кого Мамай ханом на трон готовит... Погляди, княже Михайло, и приезжай до Москвы.
– Я на Михаилу Тверского пожалуюсь хану и Мамаю...
Дмитрий хлебал квас с луком и репой, густо заправленный сметаной. При этих словах он опустил ложку на стол, подумал и покачал головой:
– Орда внемлет не слову, но злату.
– Я бы княжества всего не пожалел, токо бы сокрушить Тверь!
– Во, во! Так! Орда туда и правила Русь полтора столетья: разорить и поссорить, а потом и голою рукою нас взять, нага да издыхающа, что лист придорожной сорвать... Ну. да уж съезди, коль душа велит!
Через три дня Михаилу Кашинскому нагрузили воз подарков для Сарая, стража была у него своя, и проводили по Ордынской дороге.
Дмитрий выехал верхом до окраинных слобод и все дивился: всю жизнь удельный князь терпит от Михаила Тверского, а сколько в нем живости, сколько огня в глазах, видно жить собрался долгие годы... Дмитрий не завидовал ему, поскольку сам пребывал в том молодом возрасте, когда о летах еще и не думается, но привык отмечать соратников своих со стороны. Сколько их уже собрал он, сколько князей привел под руку свою за последние годы! Сколько городов, сколько княжеств удельных, в его годы к Москве приклонившихся, и каждое пчелою трудовою несет свой вклад в казну великокняжескую, в общее дело княжества Московского, и тут уж нет малых и великих – все приметны, даже Кашин с его малою силою за Москву предстательствовать едет.
– А куда ты, Михаиле Васильевич, узду тянешь?
– Великое желание пояло меня: восхотел я прежде Орды преклонити колени в обители преподобного Сергия.
Обоз и конные приостановились в смущении: если заезжать в Троицкий монастырь, то надо возвращаться и ехать через Мытищи, а возвращаться худая примета...
– Михайло Васильевич, ты уж на возвратном пути посетишь Троицкую обитель, – спокойно, но твердо посоветовал Дмитрий, и удельный князь послушал.
Они простились сердечно. Сошли с коней и после троекратного поцелуя отступили по шагу и поклонились друг другу большим обычаем. Удельный князь прослезился и долго оставался безутешным. Что-то тяжелое запало и в душу Дмитрия.
Не знали они, что видятся в последний раз.
* * *
В тот же день Дмитрий стоял в церкви. Новая весна уже миновала, но снова, как и два года назад, лето грозило засухой. В селе Даниловском, при котором стояла церковь, напала на людей моровая язва, предвестник грядущих бед, и в церкви было полно народа. Накануне в селе до смерти забили пожилую женщину, пришедшую из Березовой слободы, – обвинили в волхвова-нии, она-де повинна в язве моровой и сухости лета. Священник вышел к миру с поучением. Он видел перед собой великого князя, но не смутил его пресветлый лик Дмитрия.
– ...утвердитеся и с радостью примите божественное писание. А вы все еще держитесь поганского обычая, волхвованию веруете, биёте, жжете, топите невинных людей.
– Грешны, батюшке!.. Грешны-ы!.. – послышалось из толпы.
– Не нам ли оставил премудрое слово свое Серапи-он Володимерский:
"Ежели кто сам не бил, не топил и не жег, но был в сонме с другими в одной мысли, и тот такой же убийца, ибо кто мог помочь, да не помог, все равно, что сам велел убивать. В каких писаниях вы слышали, что голод и язвы моровые, дожди обломны и суши великие идут на землю от волхвования? И наоборот, если вы волхвам верите, то зачем же вы побиваете волхвов, неразумные? Скорблю о вашем безумии. Умоляю вас: отступите от дел поганских. Если хотите очистить город от беззаконных людей, то очищайте, как царь Давид очищал Иерусалим: он страхом божиим судил, духом святым прозревал. А вы как осуждаете на смерть, сами будучи исполнены страстей? Во имя чего подымаете десницу свою на себе подобных? Правила божественные повелевают осуждать человека на смерть по выслушании многих свидетелей, вы же во свидетели поставили воду! Речете: начнет тонуть – неповинна, ежели поплывет – ведьма! Но разве диявол, видя ваше неразумие, не может поддержать ее, дабы не тонула, и тем ввести вас в душегубство? Устыдитеся! Свидетельство человека отвергаете, а идете за свидетельством к бездушному естеству – к воде!"
Дмитрий выслушал проповедь, не приметив времени, удивляясь глубине и простоте мыслей.
Из церкви выйти удалось не скоро: народу после Дмитрия и его свиты набилось столько, что давка была даже на паперти. Когда у алтаря стало повольней, Дмитрий хотел было войти, но передумал и спросил Бренка:
– Кто этот священник?
Бренок спросил в народе, и ему хором ответили; : – То же отец Сергий служил! Радонежский!
У церкви толпа не расходилась. Увидев великого князя, многие пали на колени, закланялись, но когда малая Князева дружина отъехала и Дмитрий оглянулся, то со смешанным чувством ревности и удивления отметил, что толпа все так же стоит у церкви, ожидая выхода и, должно быть, благословения преславного старца. Помнилось, еще отец, князь Иван, говорил незадолго до смерти, что живет в лесах, близ села Радонеж, вотчины Серпуховских, великий праведник. Сам Дмитрий не раз сбирался съездить туда, да все как-то недосуг было...
Отец Сергий служил в монашеском чине и босиком. Ноги его от хождений были избиты и теперь, когда Дмитрий сидел в седле, казались ему особенно многострадальны и святы.
– Михайло!
– У стремени, княже!
– Надобно в Троицкую обитель коня доброго отослать, не то отец Сергий ноги все посбивает.
– Отберем, княже!
У села Кадашева навстречу им дикой стланью летела сотня конных. Капустин опередил всех. Он был е рубахе без опояски, без шлема и меча.
– Княже! Татарва под Рязанью! Дмитрий приостановился и с минуту молчал.
– Бренок!
– У стремени, княже!
– Скачи к тысяцкому, пусть подымает черные сотни – на конях и пеши – и идет следом за мною и стремянным полком. А ты, Григорий, накажи десятникам своим, дабы все бояре ко мне ехали немедля же!
– А иные полки? – спросил Капустин. – Посылать ли в уделы?
– Пусть в спокойствии пребудут покуда... Вот ужо узрю татарву... Михайло!
– У стремени, княже!
– А наперед того накажи Монастыреву с Кусако-вым, пусть сей же час скачут в земли порубежные со сторожевым полком. Припасы следом пущу от двора своего.
– Исполню, княже! – уже на скаку отозвался Бренок.
– Пусть ждут меня на Оке!
– Исполню-у-у!.. – донеслось издали.
"Ну вот и нашли на Русь... А ведь ни сном ни чохом – не было предвестья,.." – рассеянно и почему-то спокойно думалось Дмитрию. Он вообразил, как войдет сейчас в горницу к Евдокии, возьмет на руки любимца своего, Василия, родившегося в декабре, покачает на ноге, как на коне, старшего, Даниила, а потом уже выскажет жене, что вновь надобно отъехать в порубежные земли, теперь уже к полдневной стороне, к ордынским ветрам... Останется она опять, отяжелевшая чревом да с камнем на сердце, будет часами, днями стоять у оконца своей половины и смотреть на Рязанскую дорогу, за Симонов монастырь, будет сердцем замирать при каждом пыльном облаке вдали, станет со страхом ждать смертных повозок – все будет так же, как было в годы, недавно минувшие, как было тут в годы старые при отцах, дедах.
Уже в Кремле, у Чудова монастыря, нагнал его Бре-нок, осадил каурого в темных затеках пота, выпалил:
– Княже! Тысяцкого нетути!
– Где он? – строго спросил Дмитрий, зная, что без тысяцкого тяжело раскачать подручный ему черный народ: мастеровой люд на рать неподатлив, горланы, а крестьян не борзее...
– В вотчинные деревни отъехал намедни!
"Вот так всегда: нет ворога на порубежье – тысяцкой по всей Москве красуется, а как розратие грянет – сыщи его!" – угрюмо подумал Дмитрий, но дело не ждало, и он повелел:
– Скачи к ближнему воеводе, к Тимофею Васильевичу, пусть он за брата своего полки наряжает!
* * *
Татары отошли к Рязани. Волчьей ненасытной стаей рыскали их полки по многогорькой рязанской земле. Стремительные, неуловимые, они уклонялись от больших сражений и, наскоро насытившись, отходили, будто укрывались в логове, дабы перележать какой-то срок, переварить заглоченную пищу, а потом вновь объявиться, нежданно и яростно ударить.
Все лето простоял великий князь Московский на берегу Оки, оберегая свою землю, устрашая полками своими степные несчитанные тьмы, и все лето ждал, что приедет к нему князь Олег Рязанский, что сядут они с ним в шатре голубом и по-братски думу еду мают о днях грядущих, о том, как беречь заедино русскую землю... Нет, не приехал Олег, не сломил гордыню, не повиновался воле Москвы (а сбежать из Рязани, бросить столицу и княжество то не стыдно!). Дмитрий сам отправил послов к нему с приглашением, но смолчал Олег, видно обиду держал за то, что московские полки брали летось Рязань и сидел в ней рязанского роду новый князь Владимир Про"ский. А для чего Дмитрий ставил Пронского? Для своей ли гордости или корысти? Да все для того же – для единения во имя крепости земли русской. И понял тогда Дмитрий, что с Олегом не быть ему в дружбе, и это на долгие годы легло меж ними. .Дмитрий не станет больше воевать рязанскую землю, ведь война, как ни крути, насилие над людом православным: попробуй удержи воев, когда руки их кровью обагрены! Крестьянин с копьем и тот от брани добытку ждет, но подумалось ли хоть единый раз: с кем стравлен, кого обдираешь? И снова – в который уже раз! – вспоминался ему собачий загон на Глинищах у избы бронника Лагуты, как тешились отроки собачьей дракой...
С Оки можно было бы уйти еще на ильин день, под жатву – хоть тут успеть, коль сенокос простояли без дела! – но нерадостная весть из Орды остановила Дмитрия. Владыка Иван доводил: в Орде на троне Мамай! Со времен Чингиз-хана на трон ордынский избирался только прямой или дальнокровной линии наследник Чингиз-хана, а тут – неведомый кочевник, выбившийся в темники! В этом-то и виделась Дмитрию опасность. Такой, придя к власти, все сметет, дабы утвердить себя еще крепче, дабы убедить всю Орду, что настало новое время, когда сила, вероломство и смелость прокладывают путь к трону. Епископ Иван довел через своего вестника, что Магомед-хан будто бы. был убит прямо в гареме. Мамай вошел туда с Темир-мурзой, повязал хана и всю ночь провел с его женами на глазах у того. Умер хан под ногой Темир-мурзы. Мамай будто бы поднес любимцу громадную золотую чашу заморского вина, и, пока богатырь медленно пил то золотое ведро, нога его стояла на горле Магомед-хана. По Сараю кричали, что само небо еще в тот год черного солнца требовало смерти хана...
Дмитрий помнил, как не желал Мамай, еще будучи темником, чтобы Дмитрий получил ярлык на великое княжение. Что отныне створит треокаянный? Покуда наслал своих на землю рязанскую. Что это – натаска собак или звериная затравка?
На успеньев день [Успеньев день – 28 августа] решил вернуть полки домой, оставив крепкую сторожу – полк Монастырева да ранее посланный Промского.
Великий князь Московский отъезжал с тяжелым сердцем, и только в пути, у самой Коломны, когда он выехал далеко вперед и пробирался перелеском, Бренок окликнул:
– Княже! Зайчонок!
Малый серый комочек, недели две пролежавший в материнском логовце, вышел искать счастья.
– А ведь это, Михайло, листопадничек, – заметил Дмитрий и впервые за последние недели широко улыбнулся. – Отец говаривал: коль зайчиха третий помет вершит – быть зиме легкой!
– Дай-то бог! – широко перекрестился Бренок.
Они тронулись в путь, подпираемые стремянным полком, и у обоих на душе разъяснилось: Дмитрия ждала Евдокия с сыновьями, а Бренок весь извелся по боярыне Анисье.
Бояре узнали о приезде великого князя поздно и потому прискакали навстречу почти в самой Москве, у Симонова монастыря. Свиблов сразу налез со своими ти-унскими хлопотами. Дмитрий слушал его, не перебивая. Все сложилось минувшим летом не так худо, как ожидалось. И урожай кой-какой удалось собрать, и народ мёр немного, и кони, вновь отогнанные к землям полу-ношным, выходились в добрые табуны, и ногайские торги будут дешевы и казне прибыльны от ногайского клейма [Ногайское клеймо – пошлина за продажу кочевниками коней в Москве]. Неприятным было лишь одно известие: Михаил Васильевич Кашинский, пробыв в Орде, вернулся оттуда чуть живой и преставился.
Дмитрий понял, почему он не приехал в Москву и на Оку и не поведал об Орде, понял, что снова придется схватиться с Тверью из-за Кашина, но понял также и то, что князь был отравлен в Орде как союзник Москвы. Мамаево дело...
6
С весною год от года все живей становилась дорога на Переяславль, лежавший на северо-востоке от Москвы, но не этот древний город выводил конного и пешего на дорогу, а тихая, лежавшая за лесами Троицкая обитель, как раз на полпути от Москвы, в восьми десятках верст. От этой дороги на север, в гущу лесов, уводила когда-то неприметная тропинка, с годами становившаяся все шире, в путанице еловых корневищ. Весенними и осенними дождями перемывало тропку, пересекало ее ручьи с дикими, урывистыми после потоков берегами, но чьи-то руки укладывали слеги-переходы, кто-то облюбовывал придорожные пни и поваленные деревья, крошил птицам хлеб, отдыхая и набираясь духу вблизи монастыря. Оживало за перелеском и село Радонеж, вотчина князя Владимира Серпуховского, по избам того села постоянно разбредались странники со всех княжеств, выжидая благословения игумена Сергия. В ту весну им пришлось ждать долго.
Акинф Пересвет встречал тут четвертую весну. Теперь он носил новое имя – Феодор, оставив за порогом обители не только имя свое, но и всю прежнюю жизнь, с которой он прощался в то жаркое лето, обходя княжества, города, монастыри. И вот уж прошли первые-годы затворничества и отец Сергий, не хваля и не поощряя его ранее, вдруг заявил, что в эту неделю будет свершен над новоначальным монахом Феодо-ром Пересветом обряд нового пострижения великая схима...
В то утро Феодор Пересвет рано окончил свое дело: вынул хлебы до обедни, сложил их на гладкие кленовые полицы, покрыл чистой холстиной – на всю неделю хватит братии и нищим! – и вышел из пекарной избы на волю, притворив дверь от мух. Он был неспокоен в последние дни, не понимая, откуда закралось к нему это греховное чувство. Он забывался, порой даже на молитве, ловя себя на самолюбивом вопросе: что створилось во мне? Он догадывался, что все это началось со слов игумена, а братья так посмотрели на Пересвета, будто он отнимает у них кусок хлеба. Как же! Пересвет-хлебопек раньше других получит новое пострижение и высший иноческий чин. К тому ли стремился он, уйдя от мира, чтобы выделяться среди братии? Он, потомок боярского рода, развеянного междоусобицами и войнами, мог бы обрести новую жизнь и новые имения, согласись он служить великому князю, но душа, страшившаяся крови, искала покоя, а в покое этом раздумий. И не ведал молодой монах, что это-то и будет одним из самых тяжких испытаний, ибо думы – та ноша, которую не сбросишь. В трудах он уламывал силу свою, но, бывало, встречал женское лицо, глядевшее на его светлую курчавую голову, на всю его могучую молодую стать, и еще трудней становилось от взглядов тех. Каялся он отцу Сергию в греховных помыслах, и тот отпускал ему сей грех, провидя, что пагубное искушение будет терзать его еще долгие годы. Порой ему снились тихие и ласковые сны, го будто бы мать дышит ему в затылок, трогает губами волосы и шепчет что-то, то вдруг почувствует он руки отца, осторожно снимавшие его с седла настоящей взрослой лошади... Любил Пересвет лошадей, особенно ту, белую, из самого-самого детства, на которую впервые посадил его отец. Говорили, что на той лошади отец и был убит в каком-то походе...