Текст книги "Ольвия (ЛП)"
Автор книги: Валентин Чемерис
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 31 страниц)
Часть третья
Глава первая
Есть ли в мире счастье?..
Если в мире есть счастье, то откуда в нем столько несчастных?.. – не в первый раз думает Ясон и не находит ответа. Ибо повсюду перед ним стена – невидимая, но тяжкая, глухая, которую ни одолеть, ни пробить, ни обойти…
Стена, стена, стена…
И где-то по ту сторону непробиваемых стен заблудилось его счастье. И заблудилось, видно, навсегда. Потому и осталась Ольвия в сердце острым наконечником скифской стрелы – и ни вырвать ее, ни рану исцелить. Время – великий лекарь, говорят греческие мудрецы, да только не все подвластно и времени. Каким бы лекарем ни было время, но не выздоровеет больше Ясон, и, видно, придется ему носить в сердце скифскую стрелу до конца своих дней.
Да еще одиночество. Ни посоветоваться с кем, ни душу перед кем открыть. Среди людей он одинок, как путник в пустыне. И куда он идет, того и сам не знает. Одиночество, одиночество, одиночество… О, как страшно быть одиноким среди людей!
После гибели отца, полемарха Керикла, Ясон стал полемархом города. Хотя он был еще слишком молод для такой должности и даже бороды не носил, но так настоял сам архонт. А Ясону было все равно.
Поверх розовой хламиды, спускавшейся ему до колен и скрепленной на плечах двумя пряжками-фибулами, надел Ясон тяжелый, непривычно-неудобный панцирь из бронзовых пластин, нашитых на прочную бычью кожу, надвинул на белокурый, еще по-мальчишески задорный чуб тяжелый шлем с пышным султаном, к широкому кожаному поясу прицепил меч, и словно и не было больше прежнего мечтателя, застенчивого голубоглазого выдумщика.
Так и кончилась короткая юность.
Родон в хитоне, поверх которого был красиво задрапирован белый гиматий, в фетровой шляпе с полями – совсем мирный, похожий на философа человек – из-под кустистых бровей пристально смотрел на сына своего верного товарища и побратима. Изменился юноша, как изменился! Перед архонтом стоял чужой ему, незнакомый юноша: высокий, худой, лицо, некогда округлое и нежное, теперь вытянулось, посерело, сделалось шершавым и суровым, сухие губы крепко сжаты, а в уголках рта залегли невидимые прежде морщины… Уже не плещется лазурь в его печальных глазах, они потемнели, так рано поблекли и смотрят на мир с мукой и отчаянием.
Что-то вроде сострадания шевельнулось в сердце архонта, и его твердая, холодная рука легла на плечо юноши, но Родон вовремя опомнился («Старею, – недовольно подумал он, – прежде я не давал себе таких поблажек») и, поборов минутную слабость, резко отдернул руку, вновь придав лицу каменную непроницаемость.
– Будь же так же предан родному городу, как был ему предан наш полемарх, твой отец! – глухо промолвил архонт. – Помни: тебе мы доверяем город и покой граждан. Делай все для того, чтобы наш город, наша отчизна всегда были счастливы!
Ясон поднял на архонта скорбные, наполнившиеся влагой глаза, и это вывело Родона из себя.
– Ты не воин, а влюбленный мальчишка! Мотылек, который хочет лишь одного: порхать над пестрыми цветами. Я заставлю тебя каждое утро бегать вокруг города до тех пор, пока ты не станешь настоящим мужчиной!
– Если бы это могло помочь моему горю, я бы давно уже бегал вокруг города, – внезапно вырвалось у Ясона, и он прикусил губу и отвернулся.
«Ну что ты ему скажешь? – с тоской подумал Родон. – Что Ольвия исполнила свой гражданский долг? Что она поможет нам наладить отношения с кочевниками? А это принесет городу мир и процветание?.. Что скифы приняли ее как свою повелительницу, и она теперь жена одного из могущественнейших вождей Скифии?.. Что она… она потеряна для нас обоих навсегда?..»
Но вслух сердито промолвил:
– Так вести себя не подобает мужчине, каким бы великим ни было его горе. В конце концов, горе – это твое, личное, а ты должен заботиться об общем благе. И еще запомни: любовь – всего лишь одно из человеческих чувств. А человек должен всегда и при любых обстоятельствах быть выше своих чувств. На то он и человек. А ты еще молод и найдешь себе пару. Свет клином на Ольвии не сошелся, ведь так?
Родон говорил, лишь бы не молчать, а сам с мукой думал о своей далекой, навеки утраченной жене… И как ни силился, не мог изгнать ее образ из сердца. Не мог ни вырвать его, ни исцелить рану… Она подарила ему краткое счастье и принесла долгое-предолгое горе, что терзает его до сих пор и будет терзать до конца дней. С тех пор, как он в порыве безумного гнева так жестоко покарал свою юную жену, он не находит себе места. Не находит, хоть и минуло уже восемнадцать лет! Иногда он готов выть степным волком, ибо восемнадцать лет кануло в бездну, а он до сих пор не в силах ее забыть. И снится она ему до сих пор, снится – волшебная, юная, трепетная… Он простирает к ней руки, но внезапно появляется чудовищная химера – демон с головой льва, туловищем козы и хвостом дракона – и хватает его юную и прекрасную жену… И просыпается он с невыразимой болью и мукой в сердце… И никто, никто во всем мире не может ему помочь. Он то молил крылатого Гипноса не навевать ему ее образ во сне, то тайно завидовал герою Линкею, чей взор проникал сквозь землю и камни. О, если бы ему такая способность, чтобы хоть одним глазком взглянуть на нее: где она и что с ней?..
Родон вздрогнул, словно очнувшись ото сна.
– Найди в себе силы и перебори эту любовь! – в отчаянии воскликнул архонт, а сам подумал: «Но где взять эти силы?.. Я так и не нашел их за восемнадцать лет».
– А для чего?.. – внезапно спросил Ясон. – Чтобы мое сердце стало пустым, как морская раковина? Или чтобы окаменело без любви, как земля без дождя?
– Сердце воина всегда каменно. Но от мужества и отваги!
«Он не человек, а идол, – подумал Ясон. – Ему нипочем людские боли и муки. У него в груди давно не сердце, а камень. Да и тот уже успел обрасти мхом».
«Он молод и силен, – мысленно завидовал архонт Ясону. – Он еще найдет в себе мужество, чтобы вырвать Ольвию из сердца и навсегда забыть ее, но где мне взять силы на старости лет, если я не нашел их в молодости?.. И что меня ждет впереди?.. Одинокая старость? Была единственная дочь, и ту скифы забрали с собой…»
Он скрипнул зубами, чтобы подавить невольный вздох. Это ему удалось, и лицо его вновь стало таким, каким оно всегда бывало на людях: холодным, резким и безжалостным.
– Надел панцирь воина – хватит хныкать! – властно произнес он, старательно скрывая дрожь в голосе, чтобы тот, чего доброго, предательски не дрогнул. – Помни о своем славном отце, а моем побратиме. Он был моим вернейшим Ахатом. Он был и навсегда остался героем нашего города. Так будь же достоин его поступков и памяти. Да пребудет с тобой справедливость. Помнишь, как сказал поэт:
Да встанет меж нами с тобою правдивость!
Выше, святее, чем правда, нет ничего на земле!
А сам подумал: «Не то… Совсем не то и не теми словами говорю. Проще надо и – душевнее. С сыном своего побратима говорю. Да и слаб еще Ясон духом. Не возмужал, не закалился. Надо бы чаще с ним встречаться, беседовать…»
«Тиран!!! – яростно думал о нем Ясон. – Деспот! Единственную дочь свою, не дрогнув, бросил в когти этому дикому кочевнику! Нет в тебе ни человеческого, ни отцовского чувства!»
«Какой он несчастный, – мысленно вздохнул архонт. – И некому во всем мире его приголубить, пригреть… Ох, какой он несчастный!..»
И хотел было напоследок сказать несколько теплых слов, но не нашел их, а вместо этого сухо кивнул и удалился тяжелой походкой самоуверенного и грозного владыки города, думая, что меч, доверенный Ясону городом, выкует из него настоящего воина.
Но Родон ошибся: военная служба не увлекла юношу, не исцелила его израненную душу, не закалила волю. Жизнь отныне утратила для него вкус и с каждым днем, что проходил без Ольвии, казалась ему лишним и ненужным бременем, которое он, как обреченный, должен нести и нести… А куда? А для чего?.. Ответа нет, повсюду стена, стена, стена… И пустыня. И он одинок среди людей, одинок, и не с кем поговорить, не перед кем излить душу.
Хоть он внешне вроде бы и чинно расхаживал по городу и каждое утро являлся в магистратуру, докладывая, что все в порядке и никто городу не угрожает, но ожидаемого рвения или хотя бы интереса к делу не проявлял. Так и текли его одинокие, серые и невыносимо гнетущие дни.
Внезапная и столь тяжкая для него гибель отца поначалу словно бы отодвинула Ольвию на второй план; в те дни он не вспоминал ее, ибо сердце терзала иная боль. Но отца похоронили в «царстве теней», похоронили, как он и просил, рядом с Лией, и жизнь пошла своим, привычным чередом. О полемархе в городе говорили еще несколько дней, сочувствовали его сыну, а потом начали забывать – наступили другие заботы. Первые дни Ясон навещал могилу отца, а когда она начала зарастать молодой травой – все реже и реже появлялся в некрополе. Там уже хоронили других горожан, и гибель полемарха отошла в прошлое. «Да и чего горевать, – спокойно говорят горожане, – все будем в "царстве теней"».
Так что все реже и реже ходил Ясон к отцу. Да и зачем ходить, с того света его все равно не вернешь. А живой о живом думает, жизнь ведь не стоит на месте…
И вот тогда, когда он начал понемногу успокаиваться, перед ним снова возник образ Ольвии, и он уже ничего не мог с собой поделать. Видел девушку так зримо, словно она была рядом; казалось, протяни руку – и он дотронется до нее. И глаза закрывал, а все равно ее видел. Ночами же она приходила во сне. И совсем вытеснила из его сердца отцовский образ. Да, впрочем, отец на том свете встретит мать, а кого он встретит на этом свете?
Служба его не интересовала.
Сперва гоплиты дивились: кого это над ними поставили? Мало того, что безусого юнца, так еще и равнодушного к охране города, к военному делу. Но со временем привыкли. Службу свою несли исправно и, казалось, совсем обходились без начальника. И он тоже не обращал на них внимания. Вечно был занят своими мыслями, никого не видел и никого не слышал. Да, наверное, и не хотел никого видеть или слышать.
Случалось, выйдет Ясон за город, взойдет на холм и стоит молча, хмурый и отрешенный. А что у него на сердце – поди разбери. Но и так видно – немил ему белый свет и жизнь не жизнь, с тех пор как скифы забрали дочь архонта. Но почему так горевать по ней? Почему истлевать? Разве мало в городе девушек?
А Ясон в степь поглядывает, будто кого-то высматривает. Пустая степь, только вихрь, крутясь и вертясь, несет пыль и мчится со свистом вдаль… А перед Ясоном стелются чужие степи, чужая даль. Там, в тех далеких и загадочных степях, живут ненавистные ему скифы – бородатые, длинноволосые, хищные, коварные… Там бродят их несметные табуны, ржут кони, вздымаются дымы… Там собираются для новых набегов неуловимые кочевники.
Там Ольвия…
Его Ольвия…
Боль, словно акинак, полоснет по сердцу, закипит кровь.
То не просто Ольвия, не просто девушка – девушек в городе и впрямь много, – то его солнце, его счастье, его судьба, отданная в тяжкую неволю каменным архонтом. Далекая и навсегда утраченная радость…
«Ольвия!!! – хочет крикнуть Ясон. – Как ты можешь… в этой дикой Скифии жить и… любить? Опомнись, Ольвия, тебя силой забрали! И не поверю, что ты нашла в Скифии свою долю. Это наваждение, наваждение!»
Молчит Ольвия, выплывает из степного марева и молчит.
«Почему ты не захотела бежать со мной, когда я под личиной купца проник в логово Тапура, твоего поработителя?»
Молчит Ольвия, выплывает из степного марева и молчит.
«Ольвия, неужели ты любишь его?»
Молчит Ольвия, выплывает из степного марева и молчит.
«Нет!!! – кричит Ясон. – Не поверю!!! Зачаровали тебя варвары, одурманили травами скифские знахари. Усыпили тебя, убили, отравили в тебе все живое… Как тебя оживить, счастье мое, как скифскую пелену с глаз твоих снять, как солнце ясное тебе вернуть?.. Как?.. Как, Ольвия?.. Подскажи!..»
Молчит Ольвия, выплывает из степного марева и молчит.
Опускаются руки у Ясона.
Меркнет для него ясный день.
Так и проходят дни, ночи…
Время летит быстро, и вот уже по дальним степям бродит холодная осень. По утрам все вокруг белеет от инея, словно кто-то серебром устилает степи. Вот-вот с далекого севера прилетит зима, закружатся с неба белые перья, завьется-загудит злой, колючий ветер и заметет, завалит снегами единственную караванную дорогу в Скифию.
Прощай тогда, Ольвия!
Будешь ты надежно сокрыта за теми сугробами, за холодами, за ветрами, за кряжами, за далью…
И не докричаться до тебя, и не дозваться.
Веет холодом из Скифии, еще пустыннее, еще ледянее становится на сердце у Ясона. Не ведает, куда ему деться, в каком краю света от отчаяния укрыться. Тесно в родном городе. Ох, как тесно и душно! Словно в каменной темнице. Больно ходить по улицам, где все напоминает о тебе, Ольвия. Еще тяжелее жить, зная, что ты принадлежишь другому. Броситься бы в омут, найти в нем забвение. Или вымолить у богов глоток воды из царства Плутона?.. Глотнуть и забыть земную жизнь, и город, что носит твое имя, и самого себя напоследок забыть.
Все чаще и чаще приходят на ум строки поэта Феогнида:
Лучшая доля для смертных —
вовек на свет не являться
И никогда не видать яркого солнца лучей.
Если ж родился,
войти поскорее во врата Аида
И глубоко под землей
в темной могиле лежать…
***
Однажды его вызвал архонт и озабоченно сказал:
– До меня дошли дурные вести: над нашим краем запахло войной. На Балканах появились персы. Говорят, ведет их сам царь Дарий. О его намерениях я еще ничего не знаю, но от Балкан до нас – рукой подать. Ходят слухи, что персы собираются напасть на Скифию. Так это или нет, покажет время, а потому стереги город днем и ночью. Ибо может статься, что южное крыло персидской орды зацепит и нас.
Вышел Ясон от архонта словно хмельной.
Персы на Балканах!
Персы идут походом на Скифию!
И Ясон придумывал для Тапура самые ужасные пытки, и от этого немного легчало на душе, будто мир вокруг прояснялся.
Грезилось… Разобьют персы ненавистных скифов, а Тапура… А Тапура погонят в рабство, погонят, привязанного к персидской колеснице, а Ольвию… Ольвию сам Дарий велит отдать ему.
Так и скажет персидский владыка:
– У кого она отнята, к тому пусть и вернется!
Проходили месяцы.
Все холоднее и холоднее становилось в степях Скифии. Иногда срывался снег, таял… Снова начинался… Над Скифией висели тяжелые серые тучи. С севера дули холодные ветры.
Вот-вот заметет-завалит скифские пути-дороги, и тогда до весны кочевники спасены.
А персы все медлили.
И надежда Ясона на персидский меч, что покарает его заклятого врага, начала таять. Но он ждал. Терпел, жил отныне лишь одной мечтой, что персы придут… Так и зима прошла в этом ожидании, а о персах и слухов больше не было. Где-то будто на Балканах зазимовали… А может, они и не дошли до Балкан, а только собирались в поход, и слухи их опередили?..
А весной внезапно заскрипел скифский караван, направляясь к Ольвии. Как только Ясон увидел повозки на высоких деревянных колесах, запряженные двумя парами комолых быков, как увидел бородатых, длинноволосых скифов в войлочных куртках и таких же башлыках, так и свет ему померк. Живы-здоровы скифы, и ничего с ними не случилось, еще и торговать приехали.
И бородатый скиф улыбается его воинам.
– С весной, греки!.. Как зимовалось? Что нового у моря?
Скалил проклятый скиф белые зубы, а глаза его были полны смеха.
– Варвар!.. – процедил сквозь зубы Ясон. – Дикарь!..
А скиф скалил белые зубы, и глаза его были полны смеха.
– Может, и дикари. Да хлеб вы, греки, наш едите. Скифский.
И эта ехидная усмешка вывела Ясона из себя.
– Цыц, мерзкий нечестивец! – кричал он, не помня себя. – Вы – худший народ, который я когда-либо видел!!
– Господин, видно, дальше своего безусого носа и не видит? – с легкой усмешкой спросил его скиф.
И тогда, не ведая, что творит, Ясон велел страже не впускать в город скифский караван.
Стражники хоть и выполнили приказ, но были в крайнем замешательстве. О, такого еще не случалось, с тех пор как стоит Ольвия. Что творит этот неразумный начальник? Или он и вправду, как сказал скиф, не видит дальше своего безусого носа?..
Как только об этом стало известно в городе, спешно примчался стратег, перед скифами извинились, а дерзкого полемарха обезоружили, скрутили ему руки и бросили в городскую тюрьму. Так велел архонт.
– Все равно скифы найдут погибель от персидского меча!!! – кричал Ясон, когда его заточали в темницу. – А заодно отведает гнева Немезиды и ваш архонт, тиран из тиранов! Торговец собственной дочерью! Каменный идол!
Хоть архонту и доложили о выходке Ясона, он велел и пальцем не трогать пленника. А сам все думал и думал, что делать с сыном погибшего полемарха, как его спасти, как к жизни вернуть. Гибнет ведь юноша, ох, гибнет…
А на другой день ему доложили, что Ясон сбежал из тюрьмы, проломив камнем голову стражнику, и сумел ускользнуть не только из подземелья, но и даже из города.
– Хорошо, – сухо молвил архонт, – я распоряжусь, чтобы организовали погоню…
О погоне он никому и не заикнулся.
«Может, и лучше, что сбежал Ясон, – думал он, и от этой мысли легчало на сердце. – Пусть походит юноша по белу свету, остынет, тоску свою на чужих ветрах развеет, ума наберется. А в дальних краях, где ничто ему не будет напоминать об Ольвии, легче горе свое перенесет…»
Глава вторая
Как летели от моря дрофы…
Когда в скифские степи с теплыми дождями и первыми громами, с сочными травами и шумным птичьим гомоном пришла настоящая весна и убрала землю зеленью, а небо – лазурью, когда род Тапура кочевал в долине Семи Ветров, у Ольвии начались роды.
С юга, от берегов далекого Понта, летели пестрые стрепеты, а дрофы так и валили тучами в скифские степи. Прилетело их той весной, как никогда! А дни какие стояли! Промчатся всадники – наконечники копий так и горят в солнечных лучах. Словно из чистого золота они. По всему простору – от горизонта до горизонта, от кряжа до кряжа – катились по ковылю зеленые волны. В кочевьях уже спали под открытым небом, радуясь и ясным дням, и золотым лунным ночам. Это летом солнце огнем выжжет степи, а сейчас, весной, – радуйся, живи.
Летели перепела.
Высоко в весеннем небе курлыкали журавли – не печально, как осенью, не прощально, а радостно, трепетно. Жизнь выходила на новый круг, что он принесет скифам?
На душе у Тапура было смятенно. За что ни возьмется – все из рук валится. Сына ждет. Уверен Тапур – Ольвия непременно родит сына. С него хватит и четырех дочерей. Ибо дочери дочерьми, а сын вот как нужен. Продолжатель его рода. У Тапура все есть – кому это богатство передать, в ком его кровь будет бурлить, когда он, отжив свое, в мир предков уйдет? В сыне. Так что сын вот как нужен. А Тапур уже видел его, сына своего. Судьба уже показывала ему, каким будет его сын, когда вырастет. Во сне показала. (Когда о чем-то крепко вечером перед сном подумаешь, пожелаешь что-то увидеть, то и приснится. А Тапур пожелал во сне посмотреть на своего будущего сына. Вот судьба ему и показала.) А снилось Тапуру, что остановил он своего коня на возвышенности, спешился у дуба, опаленного громом. То было такое известное дерево, что скифы, кочуя в долине Семи Ветров, непременно заезжают к нему, чтобы и самим посмотреть, и сыновьям своим громовое дерево показать. На память малому будет.
– Видите ли?.. Рос здесь на взгорье дуб, да не просто дуб – дубище! Десять мужей, взявшись за руки, не могли обхватить его. А высок был, до самого неба! И все рос и рос, вширь и ввысь. А кто всех выше, на того и первые удары сыплются. Вот гром и угодил в этого великана, надвое его переломил. И огнем лютым опалил. Горел дуб так, что вон за тем кряжем видно было. По степи тогда слухи пронеслись: беда будет, в долине Семи Ветров живой дуб горит от небесного огня.
Да не одолел небесный огонь дуба-степняка. Пень от него остался, высокий пень, всаднику по плечо. Толстенный. Так опален огнем, что и места на нем живого нет. Ни коры на нем не осталось, ни сока живительного. А гляди ж ты… Сверху, где все расщеплено, зеленая ветвь к солнцу тянется. Такая зеленая на фоне черного ствола.
– Видите, какая сила, какая жажда жизни у этого дуба, – непременно скажет отец сыновьям своим молодым. – Гром его бил, огнем его жег, а силу жизни не одолел. Сын растет у дуба, растет наперекор всему! Из черного пня – зеленый сын. Вот так, сыны мои, держитесь за землю, как этот дуб, и никакой гром тогда вас не одолеет!..
С тех пор и зовут тот дуб громовым.
Вот и снится Тапуру, что спешился он у громового дуба, глядь – а перед ним стоит молодой, сильный и знатный воин. И станом степняк удался, и силой не обижен. И оружие у него ясное, и сам он собой ладен. Смотрит Тапур ему в лицо, и дивно ему во сне: самого себя видит. И отчего это, думает он, я сам себя вижу? Да молодым себя вижу, стройным. А тот, второй Тапур, молодой и статный, говорит: «Я не Тапур, я сын твой, Тапур».
«Звать тебя как, сын?» – спрашивает Тапур.
«У меня еще нет имени», – отвечает он.
«Я дам тебе имя», – восклицает Тапур.
«Рано еще мне имя брать, – говорит юноша. – Я еще ничего такого знатного в жизни не совершил: ни коня не седлал, ни в битвах не бывал. Да и не жил я еще вовсе, а только собираюсь жить».
«Хорошо, сынок, – отвечает Тапур. – Имя нужно делами славными заслужить. Покажи себя, сын, в жизни, чтобы все скифы о тебе заговорили. Вот тогда и будет у тебя знатное имя».
Отступил от него юноша, расступилось громовое дерево и сокрыло в себе того степняка, что лицом на Тапура похож.
«Я жду тебя, сын! – крикнул Тапур. – На белом свете жду, под солнцем нашим, посреди степи широкой!..»
Крикнул – и проснулся.
Вещий сон, будет у него сын. Иначе с чего бы громовому дереву показывать ему того статного юношу, да еще и лицом на него, Тапура, похожего? Будет сын таким же сильным и крепким, как тот дуб. Ни гром его не возьмет, ни молния. А имя ему давать пока не надо. Просто: сын Тапура, и все тут. А когда вырастет, то сам его делами славными добудет. Так вещий сон подсказывает, так и будет. Из громового дерева сын вышел, о, он еще прогремит в этих степях.
Рад Тапур, места себе не находит, ожидая своего громеныша. Из шатра выскочил – да что там выскочил, вылетел. Мимо шатра конь бежал, Тапур кошкой метнулся и на его спине очутился, без седла помчался в степь, на взгорье, к знаковому дереву.
– Громовое дерево! – кричал он у сгоревшего дуба. – Это я, Тапур! Ты во сне мне сына показывало. Вот тебе мой акинак за добрую весть.
Расстегнул широкий кожаный пояс, снял его с акинаком в золотых ножнах и бросил к черному дубу.
– Бери, громовое дерево! Тебе дарю за хорошую весть.
И с гиком и свистом помчался без седла в степь…
Долго его не было, вернулся возбужденный, черные глаза горят-сияют… В шатер влетел, башлык снял, подбросил его над головой, рассмеялся.
– Ты чего… такой?.. – отозвалась Ольвия. Лицо ее было бледным и потому каким-то незнакомым Тапуру, губа прикушена до крови. Лежала на спине, положив руку на свой округлый живот, словно прислушиваясь к чему-то.
– Сын будет! – крутанулся Тапур посреди шатра. – Я уже видел его. Во сне видел. Он до своего рождения деревом живет. Вот!
Ольвия только и отозвалась:
– Выдумщики вы, скифы!
– Разве ты не знаешь, что скиф до своего рождения человеком кем-то бывает? – удивленно воскликнул он. – Как у вас, греков, не ведаю, а у нас так. Кто волком бывает, кто птицей, кто какой-нибудь былинкой в степи или зверем. А то и букашкой. А потом приходит время, и Папай говорит: иди и родись человеком, потому что скифам нужно много-много людей. Он идет и рождается человеком.
Ольвия с интересом слушала Тапура, на миг даже забыв о своих страхах.
– Говори, Тапур, говори, – просила она, когда он умолкал. – Мне легче, когда я тебя слушаю.
Он опустился возле нее на войлок, присел на подогнутую под себя ногу, рукой похлопывая себя по колену.
– Я, чтоб ты знала, сперва конем был, – рассказывал он ей так, словно это было обычным делом. – Да, да, конем был до рождения, – повторил он, видя, что она недоверчиво на него смотрит. – Я даже немного помню, как я был конем. Ноги помню: резвые и сильные ноги. И бегал я по степям, аж ветер в ушах свистел. И теперь мне иногда снится, как я был конем. Снится: мчусь по степи. Будто я и будто не я. А ног у меня целых четыре, резвые такие ноги, сильные. Мчусь, аж ветер свистит, аж земля подо мной гудит. Вот каким быстроногим конем я был! А потом сказал Папай: хватит тебе конем быть. Иди к вождю Ору, и его жена родит тебя человеком. Я пошел, и она родила меня скифом. И Ор мне был очень рад. Еще бы! О таком сыне, как я, он и мечтать не мог! – гордо закончил Тапур свой рассказ.
– Ты у меня самый лучший, – уголками губ улыбнулась Ольвия от полноты счастья и ласково смотрела на него сияющими тихими глазами. – Поговори со мной еще, мне боязно одной оставаться…
– А сын наш, чтоб ты знала, сейчас деревом живет. – И он рассказал ей о своем сне. – Теперь ты поняла? Громовое дерево показало мне нашего сына. Вот! Он в дереве, там, – махнул он куда-то рукой, – на взгорье. Вся Скифия заговорит о моем сыне из громового дерева. И Папай ему уже сказал: иди к Ольвии и родись человеком, и у Тапура будет сын-громеныш. Он уже идет, и ты его скоро родишь. А я тебе дам за это много золотых украшений, самую пышную белую юрту, коня дам и слуг, и рабов дам. И тебе будут завидовать все сколотки. Вот!
Он вскочил на ноги, взял свой башлык и, не говоря ни слова, вылетел из шатра. Аж ветром за ним пахнуло!
Ольвия какое-то мгновение лежала неподвижно, убаюканная его речью, уже и дремать начала, как вдруг живот ее колыхнулся, и она тихо вскрикнула:
– Ой… Кажется, начинается…
В шатер на четвереньках вползла Милена, простерлась у ног госпожи.
– Ты меня звала, госпожа? Я здесь.
– Конечно, Милена, звала, только ты сядь. Вот здесь. – Милена села возле Ольвии. – И не отходи от меня. Боюсь я… Тапур только что поведал, что уже видел нашего сына. Во сне.
– Значит, все будет хорошо, госпожа моя. И не бойся. Нет слаще муки на свете, чем родить маленькую куколку… Земля родит, всякая трава родит, птица и зверь тоже детками обзаводятся. Вот и женщина должна рожать, чтобы род людской не прерывался под солнцем.
– Страшно…
– Это сладкий страх, госпожа.
– Лишь бы сын… – шепчет Ольвия побелевшими губами. – Лишь бы сын… Новый глашатай боевого клича рода Тапура.
– Взгляни, госпожа, из шатра. Полог поднят, видишь, как степь цветет, – шептала Милена. – Я хоть и не вижу, но чувствую. Такой теплый и ласковый ветер обвевает мое лицо, когда из шатра выхожу, столько благоуханий из степи несет. А как ржут жеребята за кочевьем, весне радуются! Мир после зимы ожил, в добрый час ты собралась рожать, госпожа моя.
До шатра донесся удаляющийся топот копыт.
– Это вождь снова в степь помчался, – шепнула Милена. – От радости он себе места не находит. Сына ждет. А ты не бойся, госпожа. Скифы говорят, что к роженице сходятся все боги. Сам бог богов, добрый и мудрый Папай, следит, чтобы женщина благополучно родила отважного сына или красавицу-дочь.
– А я боюсь, Милена. Словно беду свою чую…
– А ты позови, госпожа, еще и греческих богов. А прежде всех – добрую Илифию [22]22
Илифия – богиня деторождения, изображалась молодой женщиной с укутанной в плащ головой, но с обнаженными руками, с факелом в руке – символ начала новой жизни, младенца, который только что родился (грец.).
[Закрыть], – советует рабыня. – Я уже и забыла, как молиться греческим богам. А ведь когда-то и я рожала… Ой… вспомню – не верится… Помню, появилась на свет моя доченька и кричит… А я – плачу. А дочка кричит… Ой-ой, какая это радость была. Ликтой я назвала свою дочь. Ликтой… Что с тобой, госпожа?
– Нет, нет!! – вдруг крикнула Ольвия. – Не может быть… Просто так… показалось…
И внезапно острая боль полоснула Ольвию.
Крикнула она. Вошла бабка-повитуха, важная, суровая; от нее веяло силой и уверенностью. Молча принялась закатывать рукава. Ольвия с надеждой посматривала на ее грубые, почти мужские руки.
На ее крик сунулся было и Тапур, но повитуха молча двинулась к нему, предостерегающе выставив вперед руки. Вождь, виновато моргнув, покорно выскочил из шатра.
***
А дрофы все летят и летят.
То там, то здесь в долине они опускаются, разбиваются на семьи, и уже усатые самцы ведут своих самок в безопасные места.
Тапур оставил послушного коня за курганом, в башлык натыкал ковыля и с луком в руках подкрадывается по ковылю. Вот он чуть приподнимается, выбирает взглядом самую крупную птицу, натягивает тугую тетиву. Целится под левое крыло усатого самца.
Еще мгновение – звякнет стрела и, словно молния, пронзит прекрасную птицу. Крикнет самец, будто вскрикнет, рванется вперед и упадет в молодую траву, ломая крылья, бьясь в предсмертных судорогах… А Тапур, как юноша, впервые в жизни подстреливший добычу, подбежит к нему, схватит его, красивого, окровавленного, поднимет за крыло и закричит:
– Го-го-го!!! Добрую дрофу подстрелил!
Давно уже так не охотился Тапур, вот и отведет душу.
Но то ли травинка перед ним качнулась, то ли из куста слишком высунулось древко стрелы с бронзовым наконечником, только птица, почуяв тревогу, внезапно круто повернула голову к Тапуру, шагнула и заслонила собой самку от беды.
И крикнула что-то отрывисто-тревожное, и крылья свои рывком расправила.
– Ладно, – сказал Тапур, рассмеялся и поднялся из ковыля. – Милую тебя, усач. Лети. Я сегодня добрый. У меня сегодня родится сын.







