Текст книги "Наследники по прямой.Трилогия (СИ)"
Автор книги: Вадим Давыдов
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 86 (всего у книги 91 страниц)
Когда мы были на войне, когда мы были на войне,
Там каждый думал о своей – любимой или о жене.
И я бы тоже думать мог, ох, я бы тоже думать мог, –
Когда на трубочку глядел, на голубой ее дымок.
Как ты когда то мне лгала, – как ты когда то мне лгала!
Как сердце девичье свое – давно другому отдала.
Но я не думал ни о чем, но я не думал ни о чем,
Я только трубочку курил с турецким горьким табачком.
Гурьеву показалось, что даже время остановилось – послушать эти слова и этот голос. И, похоже, так показалось – а может, и не показалось вовсе?! – не только ему одному.
Когда мы будем на войне, когда мы будем на войне,
Навстречу пулям полечу на вороном своем коне.
Я только верной пули жду, – я только верной пули жду,
Чтоб утолить печаль мою – и чтоб пресечь нашу вражду.
И вдруг, словно очнувшись, девушка сверкнула глазами и улыбкой, так, что Андрей вздрогнул, и голос её обрёл новую глубину и силу, – такую, что Гурьев замер:
Но, видно, смерть не для меня, – но, видно, смерть не для меня,
И снова конь мой вороной – несет в огонь и из огня.
Когда мы были на войне, когда мы были на войне…
Мы ещё не были на настоящей войне, подумал он. Ещё нет, дети мои родные, ещё нет. Но будем. Будем. В огонь – и из огня. Всё так и случится. Именно так.
Прощание на вокзале было достаточно бурным – Дашу пришёл провожать весь класс. Гурьев опасался чегонибудь смахивающего на сцену ревности – но нет, нет, ничего подобного, и даже мыслей таких ни у кого не возникло. Зато, увидев, как прощаются Рэйчел и Вера, он почувствовал, как поднимается жаркая волна и кровь стучит молоточками по вискам.
– Ты прости его, прости, пожалуйста, – прошептала Вера, обнимая Рэйчел. – Я вижу, ты знаешь всё, так это не он, это мы, бабы, во всём виноваты… Прости, не держи сердца. Жалеет ведь он…
– Я знаю, Верочка, конечно, я знаю, – улыбнулась Рэйчел в ответ. И погладила молодую женщину по щеке: – Ни на кого я не сержусь, и никогда не думала даже. Я всё понимаю – действительно всё. Если кто виноват – только я одна виновата, – в том, что позволила ему переупрямить себя. Надо было мчаться за ним, быть рядом, ведь всё остальное – просто мираж, морок. Я сама во всём виновата. Но теперь – теперь будет всё подругому. А мы с тобой, Верочка – родные теперь. Какие же между родными обиды и счёты?
Россия. Апрель – май 1941 г
Это было удивительное путешествие – как и то, без малого тринадцать лет назад, которое пришлось совершить тогда ему одному. Конечно, теперь было всё подругому. К каждому из обычных поездов, выбранных Гурьевым, цепляли их небольшой состав: штабной вагон, вагон охраны и персонала, снаружи неотличимые от обычных мягких вагонов, а на самом деле – бронированные, оборудованные по последнему слову техники связью и всем необходимым для жизни, платформа с двумя ЗиСами, тоже бронированными, и мощный локомотив серии ИС, значительно доведённый по сравнению с серийным образцом. Да, это было удивительное, захватывающее путешествие, наполненное встречами, впечатлениями, приключениями, – и любовью. Он и Рэйчел. Андрей и Даша. И разговоры, разговоры – бесконечные разговоры, и в поезде, с людьми, и в штабном вагоне. Встречи и расставания. Дружба, возникающая на коротком отрезке пути – столкновение планет, столкновение сердец. Гурьев смотрел на детей – и не мог ни нарадоваться, ни наудивляться вдосталь: откуда же это взялось, откуда прорезалось, – вдруг, сразу в обоих?! Увидел, как люди тянутся к ним, как торопятся раскрыться, выговорить и боль, и радость. И как эти двое, эта девочка и этот мальчик – как они умеют слушать. И понимать.
В дороге всякое происходит – случилось и с ними. Разочек всегото – совершенный пустяк. Какието отчаянные вояки, молодые, может быть, чуть старше Андрея, ветераны короткой и победоносной финской войны, решили, что их весёлая компания гораздо лучше подходит Даше, чем общество юного и наверняка необстрелянного лейтенанта«летуна». Андрею пришлось эту компанию утихомирить – одному, Гурьев только страховал, чтобы не случилось, Боже упаси, какогонибудь нежелательного эксцесса наподобие попавшегося под горячую руку ножа или бутылки. Потом Даша заклеивала пластырем разбитую бровь Андрея, кусая губы, чтобы не расплакаться и не рассмеяться одновременно – онато знала, хорошо знала, на что способен миленький Гур и почему сейчас сидит, пряча серебряные смешинки в глазах, держит за руку свою ненаглядную Рэйчел, готовую просто взорваться от негодования и пережитого беспокойства. Знала даже лучше Андрея, и понимала, почему всё произошло именно так. А о том, что в вагоне всегда находились, кроме Гурьева, ещё двое оперативников, настоящих волкодавовчистильщиков, готовых по необходимости вмешаться со своими последними и окончательными доводами, ни Андрей, а уж тем более – Даша, не догадывались.
Тех, кого Гурьев любил, он умел охранять.
* * *
Но всё это было потом. Сначала – была владимиросуздальская земля, земля предков. Здесь, во ВладимироСуздальском княжестве, находилась и вотчина князей Городецких – на самой границе с новгородскими угодьями. И Боголюбово – крошечный городок, даже, скорее, посёлок, у места, где сливаются Клязьма и Нерль, чтобы нести свои воды дальше, в медленную в нижнем своём течении Волгу. Они приехали сюда вчетвером, оставили машину и пошли пешком – смотреть церковь Покрова Богородицы. Было ещё довольно рано – около девяти утра, погода стояла изумительно ясная, тёплая и сухая – конец апреля, реки в этом году вскрылись до срока, ледоход давно окончился, сошло на нет весеннее половодье, и повсюду уже зеленела молодая трава. Они стояли, потрясённые невозможной, непередаваемой никакими словами красотой этого места, этой маленькой, без креста, церковки с белыми многоарочными порталами стен, возносящими в бледносинее небо маленькую башенку в центре двенадцатикупольной крыши. Стояли молча, не шевелясь, боясь произнести хотя бы слово, – и вдруг услышали:
– Ну, что? Идёмте.
Они обернулись – разом, все четверо – и увидели перед собой самого настоящего деревенского священника, – в порыжевшей рясе, даже не слишком опрятного, пожалуй, если уж как следует придираться, седого, с длинными, собранными сзади в пучок волосами, небольшого роста, сухонького и – почемуто сердитого. У Гурьева возникло чувство, что они оторвали неведомо как уцелевшего и очутившегося здесь священника от какогото важного занятия, и он извинился:
– Не гневайтесь, батюшка. Мы сейчас уйдём.
– Куда уйдётето?! – безмерно удивился священник. – Куда же можно от такой красоты небесной уйти?! Обходительный какой – уйдём. Обходительный – это хорошо. А ведь рявкнешь – так человеки замертво, небось, и валятся. Ах, люди, люди… Уйдём. Ишь, какой, – уйдём. А чего ж пришли?! Пока не обвенчаетесь – не уйдёте никуда. За мной уж идите.
– А что за день сегодня, батюшка? – улыбаясь, спросила Рэйчел.
– Двадцать седьмое апреля, – машинально буркнул Гурьев.
Рэйчел посмотрела на него, как на несмышлёныша:
– Не Радуница ли?
– Конечно, Радуница, – кивнул священник, и, кажется, перестал сердиться.
Вот теперь Гурьев действительно опешил – таких случайностей не бывает. Даже он, бесконечно далёкий от всяких обрядов и ритуалов, знал – именно в этот день начинались на Руси весенние свадьбы, и кто на Радуницу не успел, тому ждать – до осени. От начала их путешествия не минуло ещё и трёх дней, решение смотреть Покровскую церковь пришло, в общем, спонтанно, и у него даже закралось подозрение – уж не Городецкий ли всё это устроил?! Да нет, нет, оборвал он себя. Я совсем спятил. Но ведь так не бывает?! Он посмотрел на Рэйчел, перевёл взгляд на детей, – и понял: бывает. И вздохнул:
– Конечно. Мы идём, батюшка.
Они – теперь впятером – осторожно ступая, перешли по неверно колышущимся мосткам на ту сторону реки, где высилась церковь. Священник, поколдовав над запором, распахнул калитку в двери, и они очутились в сводчатом зале, чьи стены немного клонились внутрь, создавая осязаемую почти иллюзию взлёта и бесконечной высоты. Здесь, здесь, подумал Гурьев, здесь и сейчас, в этой разорённой, запущенной церкви, без посторонних глаз, только для них, только для двоих, для них, ненаглядных детей – Его Детей, – что же, и правильно это, верно, уместно и хорошо.
Священник не торопился сам, но явно привык, что торопятся все остальные. Всё действо – с обручением, зажжением свечей, обходом в венцах вокруг аналоя, троекратное приложение к вину, к кресту и потрёпанному Евангелию, слова поучения и благословения – заняли от силы немногим более четверти часа. Услужливая и безупречная память подсказала, в чём священнику следует помочь, – Рэйчел удивилась и улыбнулась, а священник кивнул одобрительно, словно ожидал такого.
– Венчается раб Божий Андрей рабе Божией Дарье…
Дети, отступив от алтаря, встали от Рэйчел по левую руку. Гурьев вынул портмоне, достал оттуда пять новых купюр по десять червонцев. Свернул так, чтобы портрет Ленина оказался внутри, и осторожно положил под тяжёлую книгу:
– Спасибо вам, батюшка. Большое, огромное просто спасибо.
– Какое спасибото, – священник, кажется, опять удивился. – Потом спасибо скажешь. Ваша очередь теперь.
Гурьев замер – и посмотрел на Рэйчел. А она улыбалась, улыбалась – улыбалась насмешливо: что, испугался? Я – испугался, подумал Гурьев. Фу, стыд какой. Андрей осторожно, но очень твёрдо взял Рэйчел под локоть, а Даша, оказавшись у Гурьева за спиной, толкнула его обеими кулачками в спину – сильно.
– Чего мнётесь? – с неудовольствием спросил священник. – Что ещё?
– Я вдова, батюшка.
– Её муж погиб пятнадцать лет назад, отче, – произнёс Андрей.
Священник кивнул:
– Имя какое тебе, голубушка?
– Рахиль, отче.
– Имя ветхозаветное… Иудейка ты разве? – удивился священник.
Спокойно так удивился – без примеси всего остального. О, подумал Гурьев, это стародавнее, почти забытое нынче «разьве» – с мягким таким, мягким знаком. Неужели всё это происходит – взаправду?!
– Нет, батюшка. Я крещёная, православная, только родилась я в Англии, в Лондоне, у нас имена ветхозаветные – и мужские, и женские – никакая не редкость.
– Вон что, – покивал священник. – Смотри, что делается, что Господь творит. А порусски – чисто как, хорошо говоришь. Православная – это правильно, хорошо, – он покивал, опять, сам с собой соглашаясь. – А ты?! – он воткнул в Гурьева строгий взгляд. – Тебя как зватьвеличать, светлый барин московский?
Даша вздрогнула, посмотрела на священника, потом на Гурьева, – у него чуть заметно дёрнулось веко, но он негромко ответил без всякой запинки:
– Яковом, батюшка.
– Вон что, – повторил священник. – Видишь, что. Рахиль да Яков. А ещё – уйдём, говорит. Ну, подходите, вот сюда – подходите. Кольца есть?
– У меня есть, батюшка, – Рэйчел сняла с пальца кольцо, шагнула вперёд и вложила в руку священнику.
– Дорогое, – без всякого удовольствия проговорил тот и опять на Гурьева посмотрел: – Ты подарил?
– Я, – Гурьев понял уже: удивляться не стоит – напрасный труд. Бывают в жизни минуты, когда тебя просто несёт в стремнине её потока – и не нужно этому удивляться, лишнее это. Вот, как сейчас – здесь и сейчас. – У меня нет ничего, батюшка.
– Оно и видно, – поджал губы священник и, отвернувшись, принялся чтото искать. Нашёл, повернулся и протянул Гурьеву – широкое, покрытое патиной медное кольцо: – Примерь.
Он взял кольцо, надел на средний палец – вот так не свалится, и вернул его священнику:
– Спасибо, батюшка. Только ведь я нехристь.
– Кто сказал тебе, что ты нехристь?! – пуще прежнего удивился священник. – Русский же ты?!
– Русский, батюшка. Конечно, русский.
– А Владимир Святой Русь крестил – всю разом. И людей русских крестил – тоже всех. Нету на Руси Святой нехристей. Нету. Потому и – Святая Русь. А то, что некоторые в головы себе втемяшили – некрещёные мы, Бога нет – гордыня это, гордыня бесовская. Становись, сыне, а наговориться успеешь ещё.
Сопротивляться, возражать – было совсем глупо, както невместно. Это бесы, бесы меня за язык потягивают, подумал Гурьев. И ещё подумал: ну вот, и сбылась, кажется, мечта отца Даниила. Сейчас я, пожалуй, поверю, что Бог и в самом деле существует. Конечно, «теория», мягко говоря, каноническому церковному праву не вполне соответствует, усмехнулся он про себя. Но при этом была в ней какаято удивительная, простая и понятная людям правда. Всем людям. Даже ему. Даже ему. И он взял Рэйчел за руку. И услышал:
– Венчается раб Божий Иаков рабе Божией Рахили…
Нет, нет, не в обряде дело, снова подумал Гурьев, глядя, как светится Рэйчел, как сияют её глаза. Не в этом дело. Совсем не в этом.
– Ну, идите с Богом. Сейчас народ потянется, им тут вас видеть незачем. Да и вам – людей смущать. Гостей московских у нас опасаются, да и не зря. Вон вы какие – при власти, любому видно.
Гурьев понял, почему сердился поначалу священник – испугался. Его, Гурьева, испугался. И на себя за это осерчал. И за себя, и за людей, конечно же – за тех, что ходят сюда венчаться тайком, в такие вот дни, – испугался. И Гурьев спросил:
– Что же мне, батюшка – выходит, так всю жизнь всех и пугать?
– Судьба у тебя такая, – подумав немного, тихо ответил священник. – Судьба такая тяжкая – людей пугать, чтоб они страха своего устыдились, да и победили его, страх этот. Не каждому такая ноша по плечу – а кто везёт, на того и валят. Оно, конечно, не тебя бы надо бояться – Бога надо бояться. А власти – ей правду всегда говорить, не бояться. Да ведь слаб человек, слаб, а грехи и пуще того ослабляют. Я ведь вон, тоже – как увидел тебя, испугался. А сейчас ничего – и ты уважительно беседуешь, и я тебе отвечаю. Да и жена твоя тебя не боится. И дети тебя не боятся. Както будет, сыне. Както будет всё. Ступайте с Богом, добрые люди. Вам, вижу я, некогда, а мне ещё молебен творить надобно. С Богом, прощайте.
Хорошее слово это – прощайте, не страшное совсем, подумал Гурьев. Прощать надо. Надо. Жива Россия. Жива, жива – жива. Вот такая. Значит, вытянем. Должны.
* * *
А потом снова была дорога. Дорога – как жизнь, верста за верстой, по бесконечной стране. Невозможно понять, невозможно поверить – пока не увидишь своими глазами. Теплушки и водокачки, надписи «Кипятокъ» и проплывающие за окном погосты на низких холмах, забытые Богом пустоши и безбрежная, необъятная тайга на три дня пути без единого дымка, без следа человеческого жилья. Россия.
– Гур.
– Что, дивушко?
– Ты обещал рассказать, что происходит. Я понимаю – ты ждал, пока Андрюша приедет. Но вот – он здесь. Мы вместе. Я считаю, что время пришло.
– Я не знаю, дети, как сказать вам это.
– Гур?!
– Это так, – он резко дёрнул головой, провёл по лбу костяшками пальцев правой руки. – Я прошёл долгий путь – и я не знаю, как поместить его в слова. Я должен бы, наверное, написать роман – но нет. Ктото другой напишет. Я должен сказать всё сразу – здесь и сейчас. Я не знаю, как, но и молчать я не могу.
– Тогда – начни с самого начала.
– Нет. Это тоже не выход. Нужно сказать главное. Главное – это то, что происходит сейчас. Здесь и сейчас. Главное – и здесь, и сейчас, и вообще. Раз и навсегда. Наверное, такое время, какое выпало нам, выпадает раз в тысячу лет. Или вообще – только однажды в истории. Время платить сполна за всё. По гамбургскому счёту.
– Война? Ты говоришь о войне, Гур?
– Война? – он сжал пальцами подбородок, взглянул коротко на юношу и девушку, сидящих перед ним и ожидающих его слов. Как много зависит иногда от одних только слов, подумал Гурьев. Слова. Правильные, единственные слова. – Не только война, дети. Не только. Да, идёт война. И нам стоит неимоверных усилий не свалиться в неё – сейчас, до того, как мы будем понастоящему к ней готовы. Конечно, к такой войне подготовиться, в общемто, невозможно. И потому, что война эта не похожа на прежние войны, и просто потому, что происходящее всегда отличается от задуманного, от плана. Но есть всётаки многое, что можно и нужно, – и учесть, и спланировать, и сделать. Почти ничего из этого невозможно сделать без единой государственной воли и государственной мощи. Эта сила, это могущество – они не берутся из ничего. Это кровь, пот, и слёзы. В одной умной книжке сказано, ещё очень давно: все огромные состояния нажиты нечестным путём. Это правда. Кто выступает в роли собственника – человек или государство – неважно. То, что сейчас происходит, происходило бы при любом правительстве, при любой власти. У нас нет границокеанов, нет высоких берегов, за которыми можно было бы, не спеша, накапливать богатства и мощь. Мы должны сделать это быстро, быстрее всех, потому что мы слишком долго запрягали, – а теперь вынуждены ехать очень, очень быстро. Прежние хозяева страны, те, кто раньше отвечал за выполнение этой задачи, не справились с ней. Система отбора людей, готовых к самопожертвованию и самоограничению, дала сбой, перестала работать. Поэтому произошла революция. Она оказалась гораздо страшнее, чем ожидали – даже те, кто её начинал. Впрочем, именно так всегда и случается. И вместо тех, кого ожидали – новых людей, готовых служить Родине не за страх и не за сребреники, а за совесть – полезла из щелей всякая нечисть. Этот хаос – его необходимо обуздать. Другого выхода нет, не существует. А это значит – всё, чем можно управлять, должно быть сосредоточено в единых руках. Это значит – когда ты умираешь от жажды, ты не спрашиваешь, сколько стоит стакан воды. Ты платишь и пьёшь – или умираешь.
– Лес рубят – щепки летят.
– Нет. Люди – не щепки, не винтики. Конечно, нет. И человеческая природа остаётся, берёт своё – в любых условиях. У нас условия плохие – иногда очень плохие. Не хватает часто самого главного, самого необходимого – еды, крыши над головой. Это очень горько – но это цена. Цена за ошибки прошлого, за лень и нерасторопность наших отцов. Поэтому мы хотим оставить вам, нашим детям, великую державу. Сохранить и приумножить легче, чем создать с нуля. Сгладить острые углы можно и после. Всему своё время, дети, понимаете? И бывает такое время – ты должен платить. Чем позже ты платишь – тем дороже ты платишь. Это – железный, стальной закон. И в какойто момент – ты понимаешь: цена неимоверно высока. Слишком высока. Но ты не можешь остановиться, и нет пути назад. Можно лишь смягчить, немного довернуть руль, притормозить – но только чутьчуть. Если остановишься – или помчишься слишком быстро – свалишься в пропасть. Нельзя ни того, ни другого. Нельзя ни раньше, ни позже. Нельзя спорить о цене воды, умирая от жажды. Природа человека такова: он стремится к цели путём наименьших затрат сил. И никто не хочет потратить больше – даже когда это необходимо. И необходимость понимают не все. Далеко не все, – значит, придётся заставить. Значит, придётся заставить всех поверить – мы, именно мы, знаем лучше, что нужно сделать и как. Не вообще, не всегда и везде – но здесь и сейчас. Здесь и сейчас – мы. Здесь и сейчас – без нас всё было бы гораздо хуже, нелепей, кровавей. Именно поэтому мы – здесь и сейчас. Здесь и сейчас нам нужны танки и самолёты, винтовки и пушки. Мы не можем их купить – а даже если бы и смогли, нам нужно своё. Никто не хочет видеть нас сильными. Нас готовы полюбить только слабыми. Мы никому не нужны, кроме самих себя. Значит, мы не можем – здесь и сейчас – ждать танкового завода пять лет. Нам он нужен через год. Значит, мы должны назначить руководить его строительством людей, которые смогут это сделать. Это будут очень страшные люди. Жестокие. Сильные. Другие не справятся, не смогут. Поэтому они должны нас бояться – иначе они захотят, чтобы мы их боялись. Они должны выполнять наш приказ, думая не о том, почему мы приказали то или это. Им разрешается думать только о том, как выполнить наш приказ быстрее и лучше. Не с наименьшим напряжением сил – с наивысшим. А если они станут спорить – мы их уберём и назначим новых. Если они станут ныть, собираться в кучки и болтать, что они умнее нас, лучше нас, и поверят в это сильнее, чем в нас, нам придётся их убить. Если они будут думать не о нашей, не о своей державе, а о всемирном счастье всех людей, мы вышвырнем их вон – мы не можем позволить им распоряжаться нашими телами, нашими делами ради их утопических, несбыточных идей. Невозможно всеобщее счастье, одинаковое для всех. Мы не можем иначе – здесь и сейчас. Мы не можем позволить, чтобы маршал, назначенный на Дальний Восток, воспринимал своё назначение, как ссылку. Чтобы мучался и страдал оттого, что его жена не может купить себе в Хабаровске столько же шляпок, сколько в Москве или в Париже. И нам нужна не шляпная мастерская в Хабаровске, а авиационный завод и металлургический комбинат. И если этот маршал, вместо того, чтобы работать маршалом, станет дуться, обижаться, плести интриги, громко жаловаться друзьям на несправедливость, пить водку и самостоятельно решать, где будет проходить граница нашей страны – мы его расстреляем. Не потому, что мы звери, а потому, что война. Тот, кого мы наделяем нашей непомерной властью, должен знать: власть – это обязанность. И только в великой стране человек чувствует себя понастоящему безопасно. А великая страна не возникает из воздуха на пустом месте. Её нужно построить здесь и сейчас. И заплатить за это столько, сколько придётся заплатить. Не больше – но и не меньше.
– Зачем всё это, Гур?! Зачем?!
– Сильная Россия – залог Мирового Равновесия. Держава Удерживающего – мир для всех, мир на тысячу лет. Мирная, неагрессивная, не стремящаяся никого задавить и подмять под себя – но сильная. А слабая Россия – это хаос и смерть по всей планете. Такова цена, Дашенька. Слышишь, Андрей? Единственная цена, невозможная цена – она такова.
Девушка долго молчала. Потом проговорила – голос её звенел и дрожал от слёз:
– Это очень страшно, Гур. Оченьочень.
Гурьев посмотрел в её чёрные от горя глаза и кивнул:
– Я знаю. А теперь – это знаете вы.
– И что же нам делать? Зачем мы? Для чего нужны мы?!
– Вам и самим известен ответ, но я его всё же озвучу. Именно вы будете своим существованием, своим примером, а если надо – то своей властью строить ту самую систему отбора лучших на благо всех. Без вас она невозможна. И вы обязательно справитесь. Вам предстоит хранить эту державу тысячу лет. Смирять похоть сильных к слабым. Смирять зависть слабых к сильным. В державе ста пятидесяти языков и двухсот миллионов судеб только царь вправе сказать последнее слово, потому что всем угодить, сделать всем хорошо – невозможно. Царь есть суд. Суд есть равновесие. Равновесие – условие продолжения жизни. На этой земле. Под этим небом. Под этим солнцем.
Москва. Кремль. Май 1941 г
– Ничего не случится, – Гурьев посадил детей перед собой, посмотрел обоим в глаза. – Ничего плохого случиться с вами не может. Хорошенько запомните это. Оба. Я вас выведу даже из ада, если будет нужно, а Кремль – это просто большая, к тому же – нами, нашими людьми охраняемая крепость. У нас всё есть. Городецкий вас будет ждать, подстраховывать. Вы войдёте и выйдете невредимыми, даже если всё окажется совсем не так, как я замыслил.
– Всё всегда бывает совсем не так, – вздохнула Даша. Городецкий, подумала она. Имя какое – как пулемётная очередь. Они все такие – и Гур. И Варяг. И Андрей. И я тоже – должна.
– Не в этот раз, – резко сказал Гурьев. – На этот раз – всё будет так. Ничего не бойтесь. Если он хотя бы заподозрит, что вы боитесь – ничего не выйдет. Учтите – на вас сейчас смотрит весь мир, даже не подозревая об этом. В ваших руках – не только судьба этой страны, России, но и всех остальных. Слышите меня? Понимаете меня?
– Слышим и понимаем, Гур, – Даша взяла Андрея за руку, положила себе на колено. – И слышим, и понимаем. Понимаем, что ты чувствуешь. Правда, Андрюша? – Андрей кивнул. – Вот. Гур, мы справимся. Должны – значит справимся. Всё.
Всё, подумал Гурьев. Действительно – всё. Сделано – всё. Теперь – или да, или нет. Теперь, когда сделано всё, что можно – случится, чему суждено. И мы с этим обязательно справимся.
* * *
Сталин долго изучал «объективки», тасовал фотоснимки, перекладывал бумаги, раскладывал их на столе, снова подносил к глазам. Долго, – бесконечно долго. Потом – долго читал записку Андрея. Поднялся, вышел на свою «тропинку» и возобновил по ней вечный бег. Интересно, подумал Гурьев, сколько вёрст протоптал по этому коврику товарищ Сталин за столько лет? Наверное, уже до Луны можно дотопать. Сталин остановился:
– Восемь самолётов сбил? Восемь?
– Да.
– И подлодку? Большая подлодка?
– Там приложение есть, Иосиф Виссарионович. Да, серьёзная. С зенитной пушкой и пулемётом. У него был установлен прибор для прицельного ночного бомбометания, новейшей разработки. Очень точно бомбу положил, прямо в рубку, а потом – видимо, детонация торпед, или что там – трудно сказать. Сильно не разбирались – война.
– Что за прибор? Есть такие у нас?
– Есть, есть, Иосиф Виссарионович. Сами такой сразу не сделаем – не хватает пока технической культуры, всётаки очень тонкая оптика. Но закуплены в нужных количествах, заказаны. Всё в порядке.
– А самолёт? Самолёт хороший?
– Самолёт – самый лучший, – улыбнулся Гурьев. – Люди, которые его собирали, надлежащим образом проинструктированы. Там каждый винтик, каждая заклёпочка – под микроскопом изучены и сто раз перепроверены. Специальным аэродинамическим лаком покрыт – почти на четыре процента выше скорость против паспортных данных. А четыре процента в бою – сам знаешь, что такое, Иосиф Виссарионович. Это же мой мальчик. Мой малыш. Твой Наследник. У него всё – самое лучшее. И прицел, и самолёт, и бомбы, и ведомые – всё по самому высшему разряду. А с этой подлодкой – ну, просто вообще, как нарочно. За неё сразу два ордена получил: «Крест Виктории» и «Крест за выдающиеся лётные заслуги». В общем, да, красиво вышло.
– Красиво? – спросил Сталин. Подозрительно тихо спросил. Потом – согласился: – Да. Красиво. Кто ему разрешил?
– Что?
– «Что»?! Воевать – кто разрешил? Летать – кто разрешил?!
– Никто.
– Никто. Понятно. Никто.
– Никто, Иосиф Виссарионович, – спокойно подтвердил Гурьев. – Я понимаю, что ты сейчас чувствуешь. Но ведь и ты понимаешь – ту самую, очень простую вещь. Он – человек. Воин. Настоящий воин. Я его таким сделал. И при этом он – мальчик, ему восемнадцать лет. Страна, в которой он вырос, ведёт войну. Это не просто какието там рыцарибароны лужок не поделили – это с Гитлером война, с Гитлером, война против врага, настоящего врага, который ненавидит и жаждет разрушить, уничтожить всё то, что он, мой малыш, – как ты, как я, – любит и ценит. Все его сверстники, все, кто способен держать оружие – на войне. А он будет сидеть в подвале? Да, потерять такого человека, такого невероятно важного, единственного человека – не просто трагедия. Чтобы верно назвать это – нет слов ни в одном языке. А как ты ему запретишь? Скажешь – ты такой замечательный, уникальный, тебе нельзя? А кругом – не просто война, а – такая. Друзья воюют. По товарищам, павшим в бою, тризну справляют. А он – будет сидеть, смотреть на это? Не можешь ты мужчине, солдату, запретить защищать то, что ему дорого. Долг и честь. Есть такая штука, Иосиф Виссарионович, – химия. Таблеток от храбрости не существует. А он – с пелёнок небом бредит. С четырнадцати лет за штурвалом. Каждый день. Это не лечится.
– Я знаю. Знаю. И ты – не попробовал? Ни разу – не попробовал?
– Нет. Конечно, мне было страшно. Не просто страшно – я не жил всё это время, хоть и знал, что ничего с ним не случится. Умом знал – а сердце… Но запретить – не имел права. Потому что человек, юноша, мужчина, солдат, которого мамапапа – сестричка с наставником – воевать не пустили, – это конченый человек. Живой покойник. И государя из него не выйдет. А так – всё получится, Иосиф Виссарионович. Конечно, у государя – иные обязанности, и долг его – не саблей махать, это ясно. Но он пока – не государь. Он просто отважный и чистый мальчик. Ни пятнышка на нём. Понимаешь, Иосиф Виссарионович? И только ты, своей страшной властью, которую ты выгрыз из глоток у всех остальных, – только им, только сделав его государем, можешь спастись. И страну спасти. Державу, империю. Если ты не сделаешь – никто после тебя не осмелится, не сдюжит. Кишка тонка. А ты – можешь. Значит – должен. Делай, что должен. И тогда – случится, чему суждено.
– Да. Прав ты, прав. Опять – прав. Всегда прав. Прямо как товарищ Сталин. Пусть заходит. Оба пускай заходят.
Есть Бог, подумал Сталин. Есть. Он повернулся к открывающейся двери, посмотрел, как мальчик и девочка входят – волнуются, конечно, волнуются, он видел, умел это видеть, умел хорошо, – и увидел, что мальчик и девочка волнуются правильно, похорошему волнуются, понастоящему. И обрадовался. Поздоровался тепло, посталински тепло, как он сам это про себя называл, – мальчику руку пожал, отметил – крепкое пожатие, тёплое, рука сухая, сильная, хорошо; девочку тоже подержал за руку, – рука прохладная, приятно, поженски прохладная, не дрожит, не суетится; очень, очень милая девочка, глазки какие синие, подумал он. Отпустил, сделал широкий, гостеприимный жест – присаживайтесь, будьте как дома. Искоса на Гурьева посмотрел – этот, как всегда. Пушкой его не пробьёшь. Ничем не пробьёшь. Всегда всё знает, что ни спросишь – всегда ответит. Ни разу не было ещё такого: Сталин спрашивает, а Яков Кириллович не может ответить. Всегда, всегда отвечает. Если бы такого, ещё одного, – хотя бы. Нету. Негде взять. Городецкий хорош тоже, очень хорош. Но без Якова Кирилловича – нет, не потянет. Не потянет. Тоже – не Сталин.
– Расскажите мне о Вашей поездке, Андрей Вениаминович, – Сталин «маячил», как обычно, неслышно ступая, прижимая изуродованную руку с зажатой в ней погасшей трубкой к кителю. – Мне Яков Кириллович сообщил в общих чертах. Хочу теперь услышать от вас.
– Это невозможно себе представить, Иосиф Виссарионович, до тех пор, пока сам не увидишь, своими глазами, – тихо заговорил юноша и посмотрел на Дашу, которая быстро кивнула несколько раз в ответ на его взгляд. – Страна – бескрайняя, в ней действительно дышится полной грудью. Это было очень правильное решение, и я благодарен – и вам, и Якову Кирилловичу – за то, что у меня появилась такая возможность и за то, что её удалось осуществить.
– Вам понравилось, – констатировал Сталин.
– Да, – спокойно подтвердил Андрей. – Я не думаю, что возможно найти абсолютно точные слова для того, чтобы правильно передать свои ощущения. Это было потрясающее путешествие, наполненное удивительными встречами с удивительно разными людьми – действительно разными, не только хорошими, – он снова посмотрел на Дашу, и она, закусив губу, чуть покраснела. – Люди разные везде, в том числе и в России, в Советском Союзе. Но мне кажется, это нормально. Обыкновенно.