Текст книги "Наследники по прямой.Трилогия (СИ)"
Автор книги: Вадим Давыдов
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 91 страниц)
– А даже если и так, Яков Кириллыч. Пускай и так. Однако, что же. Жиды ведь Царя умучили. Или нет?
– Подонки. Просто подонки, понимаешь, Иван Ефремович? Всякой твари там было по паре, в расстрельщиках – и еврейвыкрест, и немцы, и латышские стрелки, и русские. А приказ на это убийство отдали Ленин да Свердлов. И суть их не в том, жиды они или не жиды, а в том, что Россия им – хуже постылой жены была. Германский порядок им – икона да свет в окошке. Не в том беда, что жиды, а в том, что не русские. В этом всё дело, Иван Ефремович. Ты вот подумай, друг любезный. Все иныепрочие как прозываются? Тот – англичанин. Этот – француз. Немец. Китаец. Почему не «китайский» или «немецкий»? А? Только русский – русский. Почему?
– Ну, – Шлыков нахмурился и отставил в сторону бутылку.
– Русские, Иван Ефремович – это царские. Вот ты, к примеру, казак – а всё равно русский. Татарин – тоже русский. И калмык. И все остальные. И в княжьих дружинах кого только не было – сам чёрт ногу сломит разбираться. Но все – русские. Потому что Русь – это Цари. А Цари – это Русь. Вот такое дело, Иван Ефремович.
– Матерь Божья, – тихо проговорил Шлыков и перекрестился. – Яков… Кириллыч… Да ты…
– А они – не русские были, Иван Ефремович, не царские, – словно не замечая замешательства Шлыкова, продолжил Гурьев. – Царь им мешал своё чёрное дело творить, Россию по клочку растаскивать. И не черти они никакие, а так, бандиты и уголовники. Чужие они нам. Всем русским – чужие.
– А ты откуда же, Яков Кириллыч, всё это знаешь? – сипло спросил Шлыков, както странно глядя на Гурьева.
– Да уж знаю, – он усмехнулся. – Был у меня такой каприз пару годков тому назад. Нет ничего тайного, Иван Ефремович. Есть те, кто желает знать, и кто не желает.
– Во как…
– Ты пойми, Иван Ефремович. Россия – страна тысячи лиц и держава множества языков. В этом её сила, залог её вечности. Орёл её герба смотрит и на восток, и на запад. Никакую другую страну за исключением, быть может, Америки, столько людей, самых разных и совсем друг на друга не похожих, не числят своей Родиной. И русский Царь до тех пор был настоящий Царь, пока ко всем своим подданным относился равно спокойно и справедливо. Пусть будет царь, разве я против? Только как символ Божьего мироустройства, что смиряет гордыню и похоть людей, а не одна голова, которая всё за всех решает. Это глупость, и ничего больше. Придётся думать самостоятельно. И в будущей России, если она захочет Россией остаться, иначе никак невозможно. Ты уж мне поверь, пока просто на слово. А насчёт жидоморства… Мне лично оно особенно не нравится, по целому ряду причин. Я, конечно, не настолько наивен, чтобы думать, будто оно совсем и навсегда исчезнет. Но вот чтобы поводов для него было поменьше, я позабочусь. В том числе в виде дремучего и во всех смыслах предосудительного невежества, – глядя в растерянное лицо Шлыкова, Гурьев усмехнулся и похлопал его по колену: – Соглашайся, Иван Ефремович. Ейбогу, не пожалеешь.
– А она будет? Россиято? – глаза Шлыкова сделались совершенно трезвые.
– Так ведь это не от меня одного зависит. Всем придётся поднатужиться. Конечно, по Маньчжуриям да Парижам отсиживаться и ждать тоже можно. Толку вот в этом совершенно чуть.
– Яков Кириллыч, – Шлыков покачал головой, от чего русый чуб недоумённо всколыхнулся. – Матерь Божья, если б мне кто раньше такие слова! Может, вся жизнь моя на иную дорожкуто вывернула. Сколько я этих комиссаров и жидов! Матерь Божья…
– Мне бы инструменты настоящие, – тоскливо проговорил Гурьев, запрокидывая лицо к потолку и сжимая кулаки. – Настоящие инструменты бы мне, господин есаул!
– Какие же это?!
– Не знаю, – почти простонал в ответ Гурьев. – Не знаю я. Узнать бы!
В Хайлар прибыли рано утром. Перегрузившись на ожидавший их уже гужевой обоз, пустились в путь, не откладывая. Ехали весь день и вечер, переночевали в хуторе Поставском и, едва забрезжили предрассветные сумерки, снова тронулись в дорогу. К полудню увидел Гурьев знакомые места.
– Я поеду вперёд. Не возражаешь, Иван Ефремыч?
– Что, за Пелагеюшкой своей соскучился? – усмехнулся добродушно Шлыков. – Скачи, скачи, Яков Кириллыч. Мы потихоньку.
Гурьев уже привычным жестом вскинул руку к папахе и пустил Серко в намёт. Потом, жалея коня, придержал, пошёл крупной рысью.
Не прошло и часа, как показались тыншейские курени. И одинокая женская фигурка, замершая на околице. Полюшка, подумал Гурьев. Замёрзла ведь, бедная. Голубка моя.
Гурьев подлетел к ней, соскочил с коня, раскинул с улыбкой руки. Пелагея упала к нему прямо на грудь:
– Яшенька! Вернулся!
– Обещал ведь, Полюшка.
– Обещал, обещал. Знаю. Ну, пойдём, родненький. Я ведь чуяла, что приедешь сегодня. Баню натопила!
– Колдовала, небось, – улыбнулся Гурьев, обнимая её.
– А то как же, – Пелагея спрятала лицо в отворотах его полушубка. – Идём уж…
Гурьев достал из седельной сумки набивную разноцветную шаль с шёлковой бахромой, купленную в Харбине, накинул на плечи Пелагее:
– На вот, Полюшка. Красуйся, голубка моя.
– Спасибо, Яшенька… Да не нужны мне подаркито. Живойневредимый вернулся, любушка мой, большето не бывает радости. Не обижал тебя Шлыковто?
– Куда там, – рассмеялся Гурьев, – напугала ты его, видать, до икоты. Слова бедняга молвить не решался.
– Шутишь всё, охальник, – Пелагея впервые улыбнулась. – Идём же, соскучилась я досмерти!
Только теперь понял Гурьев, что тоже соскучился. И как соскучился. А ведь мне уезжать, и совсем скоро, подумал он. Как же я уеду?
На следующее утро, провожая подводы с оружием дальше и видя, как обнимаются Гурьев с Шлыковым, станичники только головами качали. Кто ж таков наш Яков, подумал кузнец, если самого Шлыкова сумел… Кто ж таковто он, Господи, надоумь?!
* * *
Видимо, вопрос этот не одного только кузнеца Тешкова и его семейство занимал. И не в одной лишь Тынше. В станице церкви своей пока не было, ездили обычно в Ургу или в Кули. Иногда и сам отец Никодим заезжал, если кто причаститься хотел или покойника соборовать. Вот и в это воскресенье – было тепло уже полетнему, погода стояла – загляденье, – отправилась Марфа Тешкова в УстьКули. А возвратившись, вошла в избу, перекрестилась да и села мешком на пороге:
– Степан Акимыч! Батюшка! Яковто наш…
– Чего опять!? – переполошился кузнец.
– Яковто наш, – прошептала Тешкова и снова перекрестилась. – Царевич ведь он!
Степан Акимович молчал, наверное, минуту. А потом, не помня себя, заревел:
– Ты что плетёшь, дура?!? С тех пор, как Федька вернулся, совсем, старая, от радости с глузды съехала! Какой ещё царевич тебе?!?
– А такой, – возвысила голос Марфа Титовна, так что Тешков поперхнулся, – никогда ведь слова поперёк не сказала мужу, а тут… – Такой!
– Какой ещё царевич тебе, окстись, Марфа, – почемуто шёпотом повторил Тешков. – Казнили ж их всех. Сколько годовто тому…
– Это тех казнили. А он спасся, – твёрдо сказала женщина. – Да это ж не я, это в народе говорят!
– Что говорят?!
– Что спасся цесаревичто. Нашлись, сказывают, добрые люди, приютили сироту, спрятали от супостата. А после грамоте выучили, про царскую кровь ему поведали. Вот он и ходит теперь по земле. С народом живёт, чтоб народ свой, значит, узнать поближе. Чем народто дышит. Сказывают, он таится до поры, чтоб не проведали большевики да все прочие, кому знать про то не надобно. Он всякому ремеслу обучается, наукам разным, языкам чужеземным, чтоб, значит, Россией править, как положено, как настоящему Царю Православному подобает…
– Марфа, – простонал кузнец. – Ну, что ж ты несёшьто, дурабаба?! Царевичто… Он хворый ведь был! Кровь у его дурная была…
– Излечился он, – упрямо наклонила голову Тешкова, и голос её зазвенел. – Излечился народными молитвами, верою великою излечился. Вырос, возмужал и богатырём стал. И пошёл воинство русское собирать по всему свету, где русских людей разбросало, чтобы Россию вызволить… Вот как народто говорит, Степан Акимыч. А я как подумала, так сердцето и зашлося у меня, – это ж про Якова нашего. Всё ж один к одному сходится! Ты приглядись, батюшка! Книжки какие читает, думу всё время какую думает! Не иначе, царская это дума. И ликто у него какой при этом?! Разве похож он на обычногото хлопца?! Казаки сказывают, сам главный японский генерал в Харбине ему в пояс кланялся. Тоже признал, видать. Наверное, знак у него какой тайный есть. Может, и браслетикто этот. Недаром он его никогда не снимает… А Палашкато?!. Это ж не баба была, а сущий леший в юбке! А с той поры, как с нимто жить стала – ровно подменили: только и слышно, что «Яшенька» да «птенчик», а смотрит как на него! Это ж не просто так, Степан Акимыч. А Шлыковто, – сам Шлыков, это ж подумать только!
Тешков опустился на лавку, обхватил руками голову. Проговорил глухо:
– Ты молчи про это, Марфа. Не смей никому про это говорить, про Яковато. Правда ли, нет ли – то не нашего ума дело. Ох, не нашего! А ты молчи, Марфа. Потому как ежели лишнего сболтнёшь – убьют Якова, загонят, как волка за флажки, и убьют. Вот, как пить дать…
– Да ты что же, батюшка…
– Цыц!!! – снова зашипел Тешков. – Что, думаешь, если б хотели все князья да бояре, енералыамиралы да атаманы всякие, ЦаряБатюшку и детушек малых, невинных, от погибели спасти, – не спасли б, не вызволили?! Нарочно их антихристам на растерзание отдали. Сами Святую Русь на клочки разодрали, а Царя за это кругом обвиноватили. И погубили за то, чтоб правду не вызнал народ. Поняла?! Ежели проведают… Ежели догадаются… Не дадут ему в силу войти. Убьют. Молчи, Марфа!
Тешкова тяжело поднялась, подошла, села рядом с мужем, обняла крепко:
– И то правда, Степан Акимыч. Правда твоя истинная. Беречь его надо, как зеницу ока, заступника нашего! Дожить бы до избавленьято истинного…
– Молчи, Марфа. Молчи, что твоя могила! И Палашке не вздумай говорить ничего!
– Да неужто она самато не чует?!
– Чует, не чует… Молчит – значит, правильно. Значит, не дурней нашего. Мы ж к ему самые тут близкие, ближе нет никого. Мы да Пелагея. Ежели мы болтать станем… Молчи. А чего ж он не креститсято?
– Потому и не крестится. Чтоб не разгадали!
* * *
Шлыкова за добытое в «битве с Сумихарой» оружие и, что называется, «по совокупности заслуг» произвели в казачьи полковники, а хорунжего Котельникова – в подъесаулы. Шашка, поданная Семёнову в качестве подарка, тоже пришлась донельзя кстати. А что сам Гурьев при этом остался даже неупомянутым, кажется, окончательно убедило народ в том, что всё неспроста.
Гурьеву, впрочем, было не до реверансов. Он, имея теперь в своём распоряжении весьма внушительный арсенал и первоклассные японские картыдвухвёрстки, при помощи бывалых казаков наладил боевую учёбу. Два бывших дядькивахмистра и сам Гурьев гоняли парней до семьдесят седьмого пота, так что через два месяца в его распоряжении было шесть пулемётных расчётов и отряд в сорок сабель – вполне сносных бойцов. Узнав о том, подтянулась к ним ещё две дюжины хлопцев из соседних Чижовской и Отрадной. С такими силами, организовав надлежащее боевое охранение, можно было отбиться даже от немаленького отряда нападающих.
Дилемма, стоявшая перед ним, не делалась от этого проще. Гурьев понимал, что своими действиями может – и непременно вызовет – ненужное внимание к себе и району со стороны советских войск; в то же время, оставить людей беззащитными он не имел ни физического, ни морального права. Без его усилий, направленных, казалось бы, на сугубую оборону, защитить округу было невозможно. Но и эта подготовка не могла не остаться незамеченной. Если Советы и не думали прежде о рейде сюда, то должны, просто обязаны были подумать теперь. Куда ни кинь – всюду клин. Да ещё проблемы со связью! О том, чтобы налаживать радио, не могло быть и речи. Пришлось устраивать голубиную и дымовую почту. На это тоже потребовалось немало усилий и времени, пока заработало. Зато, когда заработало, у Гурьева немного отлегло от сердца: в настоящих условиях старый проверенный способ спасёт не одну жизнь. А ловчих соколов у большевиков, как известно, не водится. Не жалуют большевики господские забавы.
Обстановка же накалялась буквально не по дням, а по часам. Хотя новости доходили нерегулярно, зачастую обрастая самыми нелепыми слухами, из газет, китайских и русских, становилось понятно: война за дорогу – дело решённое. Гурьев ни секунды не сомневался, кто в этой войне победит: даже при полнейшей японской поддержке и бешеной активности семёновцев маньчжурские отряды, громко именуемые армией, представляли собой весьма жалкое зрелище. Не глупее Гурьева было и большинство трёхреченского казачьего народа – настроение было очень и очень невоинственным. Биться с Советами во славу китайского оружия никто не рвался. Как не крути, хоть и под Советами с комиссарами, а всё же – свои, русские. Другое дело – охрана собственных угодий и пастбищ. Несмотря ни титанические усилия, ни Семёнову, ни Родзаевскому не удалось сколотить в Трёхречье скольконибудь значительных подразделений. Самым крупным отрядом был шлыковский, насчитывавший, по мнению Гурьева, не меньше трёхсот сабель при тачанках с «максимами» и ручных пулемётах. Сыграло свою роль и то, что советские агитаторы не дремали. И сладкие их речи удивительно ложились на настроения казаков: воевать и умирать, особенно непонятно, за что, никто не хотел.
Завёлся такой баламут и в соседней станице, а оттуда повадился и в Тыншу. Както вечером, во вторую по Пасхе неделю, зашёл в курень станичный атаман, поклонился сидящим за столом хозяевам и Гурьеву, который после работы частенько у Тешковых столовался:
– Доброго здоровьичка.
– Вечер добрый, – степенно отвечал кузнец. – Присаживайся зараз, Терентий Фомич. Марфа… Место гостю.
Атаман присел, выпил поднесённую хозяйкой чарку. Покряхтел, закусывая. И поднял смурной взгляд на Тешкова:
– Такие дела, Степан Акимыч. Опять Микишка приколотился, казаков с панталыку сбиват. Собрал толпу на майдане, что твой поп, и талдычит, и талдычит! Надо, мол, за речку иттить, в Совдепию, они, мол, отлютовали своё, а косоглазые токмо в раж входют. Гутарит, как бы нам всем, казакам, не пропасть через енто дело.
– А ты что?
– А я что? – атаман сердито засопел. – Я тебе кто, Керенский альбо Троцкий, в гитаторы подаваться?! Моё енто дело? Грамотный нужен кто, енто ж не шашкой рубать. Тута известный подход требуется… – Он вдруг повернулся к Гурьеву. – Яков Кириллыч! Сходил бы ты, что ль, Христа ради, послухал, как енту стерьву краснопузую унять! А?
– Ты мне парня в политику не мешай, – бормотнул было кузнец.
Но Гурьев уже светился своей, так хорошо знакомой Тешкову улыбочкой:
– Почему же не пойти, Терентий Фомич, – Гурьев промокнул губы утиркой, поднялся. – Послушать, какую новую хитрость советская власть придумала, чтобы казаков к себе заманивать, очень даже полезно.
На майдане толпилось человек тридцать казаков, чуть поодаль лузгали семечки бабы и девки. Никифор Сазонов, высокий, мосластый казак, которого станичный атаман непочтительно назвал Микишкой, заходился соловьём, упиваясь всеобщим вниманием:
– Ить это что ж делается, братцы казаки! На чужбине маемся, а родная сторонушка без призору бурьяном зарастает! Нам что ли тута вольней живётся, чем при коммунистах? Так коммуна хучь своя, а тута…
– Так оно, так и есть, братцы!
– Верно это, конечно…
Гурьев, раздвинув плечом толпу, вышел в передний ряд слушателей, посмотрел на оратора, наклонив голову к левому плечу:
– А скажи, Никифор Кузьмич, какой твой интерес будет, если казачество дружно на советскую сторону подастся? У тебя ведь самого хозяйство немалое. Как его с места стронешь?
– Да что мнето, – загорячился Никифор, – рази ж я за своё добро болею?! Властьто там не китайская, а народная, понимаешь, нет?! Значит, народу через эту власть ничего худого прийтить не могёт? Ить я ж за народ всей душой! Правильно я гутарю, станичники?
– Неправильно, – голос Гурьева неожиданно легко перекрыл и трепещущий баритон Сазонова, и весь прочий шум. – Я ведь не зря, Никифор Кузьмич, про твой интерес спрашивал. Ты на мой вопрос не ответил, потому что отвечать тебе нечего. Кто звонкими словами про народ и народную власть бросается, тот и есть народу самый первый супостат. За народное счастье всех людей до последнего человека извести – вот это и есть твоя советская власть, Никифор Кузьмич. Если ты этого не понимаешь – ты дурак. А если понимаешь, но линию свою дальше гнёшь – подлец и продажная шкура. Выбирай, что тебе больше любо.
– Ах ты!..
– Ай да Яшка! Вжарил, так вжарил!
– Ты не собачься, друг ситный, отвечай, коли спрашивают!
– Ответь ему, Никифор!
– Это в тебе кровь такая, паря, – отдышавшись, с угрозой проговорил Сазонов. – Кровь твоя господская, поганая, заместо тебя гутарит. Ну, ничё, мы из тебя её повыпустимто!
– Вот, станичники, – Гурьев вздохнул и развёл руками. – Видите, что получается? Сказки у Софьи Власьевны сладкие, а чуток не по её – сразу на кровь поворачивает. Неужто вам, люди добрые, такое по нраву?
Из толпы шагнул вперёд станичный атаман, сказал, нехорошо улыбаясь и охаживая себя по шевровым голенищам сапог щегольским, туго плетёным арапником:
– Трюхал бы ты до дому, а, Никифор? Зараз твоя жёнка соскучилась, дюже давно твоих басен не слухала. Поезжай, поезжай, не доводи до греха!
Сазонов, посмотрев на лица казаков и поймав взглядом недобрый прищур Гурьева, плюнул от всего сердца, надвинул поглубже фуражку с малиновым околышем и, высоко вскидывая колени, направился к своей кобылке, переступавшей задними ногами у перевязи. Казаки, посмеиваясь и качая головами, стали расходиться:
– Ишь, как его встренулото! Сразу на личность перескакнул…
– Так ить куды ему против Яковато нашего! Яков, чай, не лаптем щи в столицах хлебал, выучился, стало быть, как разныхвсяких укорачивать!
– Как сказанулто – Софья Власьевна! Это ж выдумать! Ох, ох, Яшка, уважил!
– Уважил, как есть, уважил! Никифорто, – а?! Зашипел, ажник, повылазило!
– Тото и оно, правда, видать, все глазыньки исколола…
Гурьев улыбнулся, пожал плечами. Атаман встал рядом с ним и, глядя на расходящихся казаков, проговорил, пощипывая себя за рыжий от табака вислый ус:
– Думаю я такую думку, Яков Кириллыч. Войнато будет, как мыслишь?
– Обязательно будет, Терентий Фомич, – вздохнул Гурьев, изпод ладони наблюдая, как рысит Сазонов на своей кобылёнке прочь из Тынши. – Железка – уж больно лакомый кусок и для китайцев, и для японцев, а не то, упаси Господь, Америка с Англией в это домешаются. Да не хитростями какими, а прямой военной силой. Тогда уж нам между ними тяжеленько будет. Выдавят из нас весь сок по капельке.
– А я про что, – атаман сердито огрел себя плетью по сапогу, да так, что сам сморщился. И сказал с болью: – Вот же чёрт какой! Далась Микишке эта коммуния, будь она неладна! Ить добрый был казак, брательника моего односум, с ним в одной сотне выслуживал, всю германскую войну стремя к стремени прошли… Эх, – он снова посмотрел на Гурьева. – Ты вот чего, Яков Кириллыч. Хлопец ты дюже грамотный, почитай, грамотней тебя в округе и нет никого, и к военному делу душа у тебя лежит. Берика ты, сынок, насеку, будешь у нас войсковым. [140]Со стариками гутарили мы уже – бери, а больше некому. Соседи наши, чижовский да прочие, тоже на тебя согласные.
– Да вы что, Терентий Фомич, – Гурьев едва не отшатнулся. – Да какой же из меня атаман?! Не казак я, да и вообще – что, мало заслуженных бойцов, кавалеров? Да вот хоть Илья Пантелеев – до хорунжего…
– Ты послухай меня, Яков Кириллыч, – набычил голову атаман. – Кто у нас в станице молодец – я не хужей тебя разумею. А только я своим худым умишком раскидываю, что удаль на германской войне казать да кресты на грудь ловить – енто одно. А грамотно, повоенному обороняться, чтоб не взяли врасплох и людишек в растрат не пустить – тут другое. Тут на одной удали да лихости казацкой не выедешь. А у тебя голова – нашим не чета. И не возражай ты, Христа ради, я ить не девку тебе сватаю. А подмогнуть тебе подмогнём, одного не выставим, не тушуйся. Сход в воскресенье. Уж ты уважь нас, стариков, такое дело.
– А станичники? – тихо спросил Гурьев, глядя в землю.
– Не сумлевайся, Яков Кириллыч. Доверие тебе полное. Сам знаешь. Зря, что ль, команду свою день и ночь по сопкам при полной амуниции гоняешь?
– Я в атаманы не метил, Терентий Фомич. А команда эта не моя.
– Ну, будя, – сердито бросил атаман и опять хлопнул арапником по голенищу. – Не метил, а зараз угодил. Гутарить про то не будем больше, сход решит. И чего решит, я тебе прямо сейчас говорю, чтоб ты, Яков Кириллыч, готовился. Окажи Божескую милость, не заставляй меня слова попусту ронить.
– Хорошо, Терентий Фомич. Если для дела – я не против, – Гурьев чуть заметно качнул головой, сжал в нитку губы. – Чести такой я, конечно, не заслужил, но против народа ни за что поперёк не пойду. Надо – значит, надо.
– Вот, – повеселел атаман. – Енто дело другое. Прощевай, Яков Кириллыч, до воскресенья, значит.
– До свидания, Терентий Фомич.
Так и сделался Гурьев в одночасье казаком. На сходе поднесли ему станичники шашку, фуражку, погоны и уздечку, украшенную серебром. И насеку войскового атамана. Тешков сиял, как будто его родного сына в генералы произвели. Вот только праздновать было некогда. Потянулись ещё изза речки беженцы – в Совдепии начиналась беспощадная борьба с кулакамимироедами, кулацким элементом, подкулачниками и их вдохновителями – попами. Так что забот у станичных атаманов – не только у тыншейского – хватало, и то, что Гурьев именно в этот момент взял на себя обязанности «дружинного князя», пришлось как нельзя кстати. А там видно будет, думал Гурьев. Нам бы эту войну, будь она неладна, перекантоваться…
Не обнесла горькая чаша сия – с беглецами – и Тыншу. Сидели в подводах, всклокоченные, растерянные, не знающие, куда себя деть, маялись, дымили, последний табак растрачивая. Такой бедой несло от этих людей, что кулаки сами собой сжимались.
– Эй, односум, – окликнул один из беженцев пожилого казака, что вышел от станичного атамана. – Огоньку не найдётся?
– Отчего ж не найтись, – откликнулся тот, спускаясь с крыльца. – Найдётся, без огоньку у нас не бывает.
Сели, свернули каждый свою «козью ногу», закурили. Беженецказак посмотрел на станичника:
– Скажи, односум… Энто кто ж за мальчишечка, что у вас тута командует? По лицу видать, что господской наружности?
– А чего? – усмехнулся местный.
– Дак я ничего, – заторопился беженец. – Я ничего, однако дюже любопытно мне энто. Вишь, у вас тута господа ещё из благородных имеются. А у насто… Там…
– Тото и оно, – кивнул станичник. – Постреляли господ, дюже люто постреляли. А таперичато – навалились жиды с комиссарами, а оборонитьсято и некому. Думали – сами с усами, а вышло – боком.
– Вот и я чего, – тяжко вздохнул беженец. – Эх! А онто… Давно тут у вас?
– Може, давно. А може, и недавно, – сбрасывая ногтем указательного пальца пепел с самокрутки, проговорил с расстановкой казак. – Главное, на месте человек, как полагается. Такто нам всем ловчей выходит.
– Дак я ж разве против, – согласился беженец, – я ить чего? Ён, видать по всему, дюже сурьёзный. Боевой, видать. Энто чудно, однако… Уж больно молоденек… Как же, распорядитьсято, получается, больше некому?
– А кому ж распоряжаться, – непонятно усмехнулся станичник. – Отца с матерью, да родню всю, почитай, извели комиссары проклятые, только за кордон кто ежели убёг. Вот и выходит – окромя его, никого не осталось. Выходит, его черёд распоряжаться. Уразумел, односум, иль ещё тебе глубже растолковать?
Беженец, посмотрев на станичника, побледнел, торопливо затушил чинарик о сапог и перекрестился.
Тынша. Июль 1929
Он не мог сейчас уехать. Сейчас – не мог. А в первых числах июля в Тыншу пришли шлыковцы. Вернее то, что от них осталось, – треть. Сто восемь сабель, включая Котельникова, до предела измотанные, злые и растерянные. И раненый в брюшину сам Шлыков.
Совсем плох был атаман. Много крови потерял, и держался какимто чудом. Только от потери крови мог давно умереть, не говоря уж о тряском пути, что из здорового человека все кишки вытянет. Гурьев это сразу увидел, войдя к Тешковым в избу, куда положили Шлыкова. Синюшнобледный, полковник тяжело, прерывисто дышал, хотя и был в сознании. Лучше б обеспамятел, подумал Гурьев, наливаясь свинцовым бешенством.
Он склонился над Шлыковым, нажал пальцами на точки, снимая сильную боль. Атаман громко вздохнул, задышал ровнее. Гурьев выпрямился, бросил:
– Света мне. И поскорее.
– Вот, Яков Кириллыч… – Шлыков попытался улыбаться.
– Молчи, полковник. Не хорохорься, я ещё рану не видел.
– Лекарь ты, что ли?!
– А других нет, – хлестанул голосом Гурьев, словно нагайкой. – Котельников, нож подай.
Принесли фонарей. Гурьев разрезал на атамане одежду, осмотрел рану. Пуля вошла наискось, застряла, скорее всего, в тазовой кости. Канал был ещё чистым, гноя не наблюдалось. И кажется, никаких кишок не задело. Просто удивительно счастлив твой Бог, полковник, подумал Гурьев. Если перитонит не начнётся. У него появилась не очень твёрдая ещё, но надежда.
– За доктором послать?
– Не успеет доктор. Самим придётся. Что, атаман, потерпишь?
– Потерплю, – Шлыков зашипел от боли, причинённой прикосновениями к ране, поморщился. – Потерплю. Всё едино. Принимай командование, Яков Кириллыч.
Гурьев поднялся, прошёлся по избе из угла в угол. А ведь не откажешь, подумал он. Как же это меня угораздило?
– Это в каком же качестве?
– Ты послушай, Яков Кириллыч, – быстро заговорил Котельников. – Это ж не Иван Ефремыч одинто, это все… Когда ранили Иван Ефремыча… Решили мы сюда идти и тебя спросить. Казаки тебя дюже уважают. Ить недаром тебя на войсковые. Да Иван Ефремыч сам…
– Я спрашиваю, в каком качестве? – яростно повторил Гурьев, пытаясь взять себя в руки и злясь на себя за то, что это получается не слишком хорошо. – Я ведь даже…
Гурьев хотел сказать – «не казак», но вовремя осёкся.
– У тебя душа, – прохрипел Шлыков. – Душа у тебя к людям, друг любезный. Уважь, Яков Кириллыч. Выручи. Прохор… Погоны…
Котельников полез за пазуху и, достав новенькие полевые погоны с двумя красными просветами, протянул Гурьеву:
– Прими, Яков Кириллыч.
– Это произвол, – тихо сказал Гурьев, оставаясь неподвижным. – Произвол и маскарад. Я в ряженые не нанимался.
– Яков Кириллыч. Я тебя… назначаю. Имею право. Чрезвычайные обстоятельства…
– Ну, это уж совсем в большевистском духе, – скривился Гурьев. – Какая чрезвычайщина?! Возвращайтесь в Драгоценку, переформируйтесь, получите пополнение – и опять за речку.
– Мы не пойдём, – глядя в упор на Гурьева, отрезал Котельников. – Ты прав оказался, Яков Кириллыч. И насчёт войны, и вообще. Раз твоя правда – тебе и отрядом командовать.
– Приказ я подписал, – проскрипел, борясь с неумолимо наплывающим на него беспамятством, Шлыков. – А атаман… Ежели Григорий Михалыч не утвердит… Утвердит, это ж для нашего дела… Слышишь, Яков Кириллыч?!
– Это партизанщина, а не война, вы это понимаете?!
Я так многого не знаю и не умею, с тоской подумал Гурьев. А не для этого ли я учился? И? Как же мне бытьто теперь?
– Нельзя ему, – тихо проговорил вдруг Тешков, глядя в пол.
И все трое – и Шлыков, и Котельников, и Гурьев – уставились на него.
– Ты это чего, Степан Акимович? – тихо спросил, снова морщась от боли, Шлыков.
– А того, – обжёг его взглядом кузнец. – Будто не знаешь! Нельзя ему. Не время ещё. Не пришло ещё его время. Не главная это война, не наша, не русская. Пуля летит – фамилиё не спрашиват! И нечего голову его подставлять. Вон, Котельников, – пускай он командует. Чай, не первый день в седле!
Но Гурьев уже принял решение:
– Я приму отряд, Иван Ефремович, – он кивнул. Решение было нелёгким само по себе, а уж то, куда оно могло его завести, было и вовсе неведомо. Но… Гурьев взял погоны, вздохнул, покачал головой. – Пока не поправишься.
– Поправлюсь, как же.
– Поправишься. А там увидим. Настюша, – позвал Гурьев. И, когда старшая дочь Тешкова зашла в горницу, приказал: – Быстренько за Пелагеей Захаровной. А вы, Степан Акимович, – со мной в кузницу. Нужно инструменты сделать, пулю достанем. Пошли.
– Яков…
– Всё, всё. Болтать некогда. Вот совершенно. Идите пожалуйста, дядько Степан. Я скоро. Есаул.
– Слушаю, Яков Кириллыч, – вскочил Котельников.
– Построй отряд, есаул. Попешему.
– Есть!!!
– Спасибо. Я… – и Шлыков провалился, потерял сознание.
Гурьев, проводив взглядом угрюмого кузнеца, вдруг резко прижал мыском ладони левую щёку, не дав ей задёргаться в тике, и вышел вслед за ним на улицу.
Котельников построил отряд на майдане в две шеренги, сам встал чуть в стороне. Гурьев кивнул ему, оглядел казаков, прошёлся вдоль строя.
– Ну и ну, – протянул Гурьев насмешливо. – Видооочек. Вы воинская часть, подразделение Русской Армии, а не банда конокрадов. Два часа на то, чтобы привести себя в порядок. Погоны, пуговицы пришить. Умыться, бороды, усы подстричь и побриться. Ррразодись!!!
Кивнув коротко Котельникову, вернулся в избу. Марфа Тешкова сидела возле полковника, осторожно протирая его лоб смоченным в ледяной воде рушничком. Губы у неё тряслись. Гурьев отстранил её, склонился над Шлыковым.
Пришла Пелагея, без единого лишнего слова взялась за приготовления. Гурьев, погладив её по плечу, направился в кузницу.
Закончив с зондом и щипцами, вернулся в избу и, умывшись, снова вышел на улицу, к отряду. Новый вид казаков понравился ему больше. Гурьев кивнул:
– Слушать меня внимательно, – Гурьев говорил тихо, но таким голосом, что у видавших, кажется, всё на свете казаков мороз по спинам пошёл, словно им кто по горсти снега посреди летней жарищи за шиворот сыпанул. – Мы – Отдельный Казачий Отряд Маньчжурского Казачьего Войска России. Знамя наше – чёрножёлтобелое, русское, во многих боях прославленное. И больше – никаких набегов. Там, за речкой – наш народ, загнанный большевиками в египетское рабство. Обложенный страшными кровавыми налогами не затем, чтобы вдов и сирот от нужды уберечь, а затем, чтобы русским золотом, русским хлебом и русской кровью разжечь негасимый пожар мировых революций. Чтобы не было больше народов, чтобы не стало человека, чтобы превратить всех в бессловесное стадо, в тварей дрожащих, ни родства, ни имени непомнящих. Против этого – всякий человек наш природный союзник. Всякое племя – китайцы, японцы, немцы и британцы, турки и зулусы. Все без исключения. В том числе и жиды. Большевики – мерзость. Не агенты, не супостаты, – просто мерзость. Их – море, нас – мало. За ними – сила, за нами – правда. Ваша дело – боевая учёба, воинское мастерство, верный расчёт, глазомер и точность, знание своего личного манёвра, доверие командиру. Потому – дисциплина. Никаких обозов, никакой добычи. Кто к такому не готов, разрешаю уйти. Времени даю на размышление – до утра. Кто останется – останется до конца. Кто нарушит приказ – лично развалю до просагу. Всё. Вопросы? Нет вопросов? Добро, – Гурьев оглядел ещё раз бойцов, кивнул. – Вольно. Есть, пить, оправляться, курить, коней кормить, оружие чистить. Думать. Рразойдись.