355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Давыдов » Наследники по прямой.Трилогия (СИ) » Текст книги (страница 61)
Наследники по прямой.Трилогия (СИ)
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 16:11

Текст книги "Наследники по прямой.Трилогия (СИ)"


Автор книги: Вадим Давыдов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 61 (всего у книги 91 страниц)

– Кто такой этот старец?

– Не хотите съездить к нему?

– Сначала к понтифику.

– Что?!?

– А Выто как, Николай Саулович? Не спасуете?

– Надеюсь, что нет, – сердито проговорил генерал.

– Ну, и славно, – Гурьев улыбнулся уже совсем обычной улыбкой. – Так что за старец?

– Вы об Афоне вообще чтонибудь слышали?

– Слышал, но очень мало интересовался. И много там таких пророков обретается?

– Нет. Совсем немного. Собственно, старцы, монахи, – вовсе никакие не пророки. Просто вот это… Не очень понятно, что это вообще такое было. Я попробовал навести справки – пока ничего. Хотя я надежды не теряю всётаки некоторые подробности разузнать. А зачем вам к понтифику?

– Да так, есть у меня к нему пара интимных вопросов. Знаете что, Николай Саулович? – Гурьев посмотрел на Осоргина, свесившего набок голову, и поджал губы. – Давайте переночуем както со всем этим, а завтра – будет день, будет и пища.

– Давайте, я вас провожу, – кивнул Матюшин.

* * *

Всю дорогу он гнал «ягуар» так, словно хотел взлететь. Оставив машину у крыльца, Гурьев стремительно вошёл в дом и направился в кабинет, бросив на ходу выскочившему навстречу Джарвису:

– Ванну, горячую. Немедленно.

– Да, сэр. Сию минуту, сэр.

Как же я распустился, в бешенстве и смятении подумал Гурьев. Джарвисто тут при чём?! Нет, нет. Так нельзя. Ни в коем случае нельзя.

– Ванна готова, сэр.

– Спасибо, старина.

– Всегда рад служить вам, сэр.

Скинув одежду, Гурьев погрузился в горячую, исходящую паром, воду. Надо обязательно построить правильную, настоящую сауну, решил он. Где только найти ст оящего печника, который… Проклятье. О чём я думаю?!

Он услышал лёгкие шаги, замершие у самого края огромной ванны. Рэйчел опустилась на толстый ковёр, сложив руки на бортик и утвердив на них подбородок:

– Чтонибудь случилось?

Гурьев молча отрицательно покачал головой.

– Я уже знаю, когда ты врёшь, – грустно сказала Рэйчел. – Не понимаю, как, но знаю. Тебе рассказали обо мне очередную гнусность, и ты расстроился. Не поверил, но расстроился. Да?

Гурьев открыл глаза и посмотрел на неё. Рэйчел отстранилась и встала:

– Если не хочешь говорить сейчас, я могу подождать…

Как всегда, она ничего не успела сделать. Бесшумно, не уронив ни единой капли, Гурьев выбросил руку, и мгновение спустя её шёлковый халат лежал на полу, а Рэйчел осталась в одном полупрозрачном пеньюаре.

– Ненавижу всякие пуританские тряпки, – прошипел Гурьев и одним движением, буквально разорвав в клочки, содрал с Рэйчел этот шедевр белошвейного искусства, ничего общего с пуританизмом не имевший – скорее, наоборот. – Залезай.

– Я…

– Залезай!!!

На какуюто долю секунды она испугалась, но, увидев в его глазах весёлое восхищение, смешанное с испепеляющим её желанием, победоносно улыбнулась и перебросила ногу через край ванны.

Он вошёл в нее так стремительно и так нежно, что Рэйчел вскрикнула. Совершенно не двигаясь сам и не давая двигаться ей, он вытворял такое, что первый, самый сильный и яркий, как молния, оргазм разнёс Рэйчел вдребезги меньше, чем через минуту. Она никогда в жизни не могла даже представить себе, что мужчина может… так управлять… своим лингамом. Что такое вообще возможно. Мыслимо. Вообразимо.

– Я обожаю твои глаза, Рэйчел. Нет ничего прекраснее, чем любить тебя, глядя в твои глаза. Не смей никогда закрывать глаза, когда я люблю тебя.

– Да.

– Я люблю тебя. Рэйчел. Слышишь?! Я люблю тебя.

– Это очень хорошо, Джейк, – прошептала Рэйчел, обнимая его, прижимаясь грудью к его лицу. – Это очень, очень хорошо, Джейк, мальчик мой, потому что я тоже безумно тебя люблю…

Лондон – Мероув Парк. Июнь 1934 г

На следующее утро, забирая Осоргина и Матюшина в поместье, Гурьев убедился, что оба офицера находятся во вполне приемлемой форме. Генерал изъявил желание остаться в городе – побродить в парке и подумать в одиночестве, и они договорились, что Осоргин заедет за ним вечером, дабы забрать его в Мероув Парк окончательно. По дороге домой Осоргин молча вёл машину, и только под самый конец, не выдержав, выпалил:

– Вы ей что же, Яков Кириллович – ничего не расскажете?

– Вы с ума сошли?! – изумился Гурьев. – Она же не позволит нам ничего делать.

– Вы думаете? Она же… любит вас, как… Она же вас просто боготворит…

– Именно поэтому, – Гурьев посмотрел на кавторанга с жалостью. – Вы даже представить себе не можете, на что способна женщина ради сохранения того, что мы называем любовью.

– Если это мы «называем любовью» – что же тогда любовь, Яков Кириллович?!

– Любовь – это определённая последовательность окислительновосстановительных химических реакций в организме человека, Вадим Викентьевич, – усмехнулся Гурьев. – При этом вырабатываются особые вещества, называемые эндорфинами и феромонами, действующие на наши мозговые клетки. Феромоны отвечают за привлекательность одной особи для другой, как правило, противоположного пола. Эндорфины обеспечивают и продлевают то самое состояние, которое называют «любовным томлением». Иногда эта последовательность реакций происходит невероятно быстро, практически мгновенно – как это и случилось с вашим покорным слугой. При этом выброс феромонов и эндорфинов оказался настолько мощным, что состояние, в котором я нахожусь сейчас, продлится, по моим подсчётам, никак не меньше двадцати – двадцати четырёх месяцев. Дело в том, что разовый мощный выброс стимулирует другие, послабее, происходят как будто бы колебания, отдалённо напоминающие затухающие колебания струны. В общем, ранее мне уезжать никак нельзя, а то я ничего делать не смогу – ничего совсем. Только буду прутья решётки грызть, причём не фигурально, а самым что ни на есть буквальным образом. Эта химия – ох, Вадим Викентьевич… В принципе, вся эта химия рассчитана на то, чтобы мужчина и женщина соединились в пару и смогли вырастить ребёнка примерно до десятилетнего возраста. По ходу дела в силу вступают разнообразные факторы влияния среды, вроде законодательства, религиозных верований и предрассудков, неумения избежать нежелательных беременностей и тому подобные досадные мелочи. Всё это, по извечной склонности вида хомо сапиенс к постоянному нарушению бессмертного принципа Оккама – не множить сущности сверх необходимости – мы называем любовью. И ладно ведь, если бы только с одной любовью так дело обстояло, Вадим Викентьевич. А то ведь – всё, совершенно всё: и страх, и боль, и мужество с самоотверженностью. Всё. Ничего нет – одна химия.

Кавторанг резко затормозил, съехал на обочину и долго молчал, в ужасе глядя на Гурьева, прежде чем выдавил, наконец, из себя:

– И вы… О, Господи Боже! Это же даже цинизмом назвать нельзя… Это же – чтото вообще совершенно запредельное!!!

– Самое страшное вовсе не это, – грустно сказал Гурьев. – Самое страшное – то, что мне нравится называть это любовью. И нравится думать: да, это любовь. И ещё я подозреваю, эти самые эндорфины включаются в обмен веществ. Так, что функционировать без них организм уже не в состоянии. И я очень, очень боюсь, Вадим Викентьевич: со мной произошло именно это. И с Рэйчел тоже. То самое, что случается, несмотря на химическую и сугубо материальную природу, крайне редко. В романтической интерпретации это называется очень возвышенно – любовьсудьба. Которая, как и жизнь, всегда одна. Так что вы, конечно же, понимаете: ничего, в том числе – ничего из сказанного вам, я ей не скажу. Точка.

Монино, санаторийусадьба «Глинки». Октябрь 1935

Они сидели у потрескивающего ласковым, неярким огнём камина, отхлёбывали маленькими, микроскопическими глоточками коньяк – шустовский, настоящий, непонятно, как уцелевший, курили гурьевские папиросы из какогото диковинного, пряносладковатого табака, и разговаривали. Глазунов – самолично! – уже дважды вкатывал в столовую столик с едой. И дважды вывозил, почти нетронутым.

– Да, – пробормотал Городецкий, когда Гурьев смолк. – Да, брат. Это – это да. Ты что – в самом деле убеждён, что эта легенда имеет…

– Это, к моему глубочайшему сожалению, никакая не легенда. Смею тебя заверить – будут и доказательства. А мистики – никакой.

– А почему же тогда «к сожалению»? Изза неё?

– Давай отставим эту тему. Не время, Варяг.

– Скажи мне всётаки – ты здоров? Это, как его, – психо… физиологически, – адекватен?

– Представляешь, – сам удивляюсь. Таки да.

– Гур, ты только не подумай чего, – Городецкий чуть подался вперёд, стараясь заглянуть Гурьеву в лицо. – Я на самом деле беспокоюсь. Ведь это не шутки. Работы – море, и если ты…

– Со мной всё в порядке, Сан Саныч. Всё в цвет.

– Ну, как знаешь, – Городецкий, бросив ещё один быстрый взгляд на лицо друга, пошевелил плечами, устраиваясь поудобнее в кресле, и вытянул из коробки на столе очередную папиросу. – А ведь это не всё. Я ошибаюсь?

– Ты не ошибаешься. Но нам всётаки следует отвлечься от моих приключений – без всякого сомнения, более чем захватывающих – и поговорить о том, что здесь у нас происходит. Согласен?

– У нас?

– Именно что – у нас.

– Нравится мне твоё настроение, – Городецкий улыбнулся, кивнул. – Нравится. Ты когда вернулся, вообще?

– Четвёртого дня. Радищевским маршрутом, знаешь ли – из Петербурга в Москву. Через Гельсингфорс.

– А там ты что делал? С Маннергеймом чаи гонял? – улыбнулся Городецкий.

– Ну да, – невозмутимо кивнул Гурьев, явно не принимая шутки. – Интересный он дядька, скоро восьмой десяток – а хватает всё с полуслова. На ходу, что называется, подмётки рвёт. Ничего объяснять вообще не надо. Очень я доволен, очень.

– Ты что?! Ах, твою мать…

Городецкий загнул конструкцию – любой боцман бы позавидовал. Такого свинства Гурьев стерпеть не мог.

– Опустился, – с неудовольствием констатировал он, меряя Городецкого взглядом с ног до головы. – Это как понимать прикажете? Столбовой русский дворянин, предков из Бархатной книги за восемь веков – не перечесть, и – вот так? Понятно, что в кругу товарищей сие за великую доблесть почитается. Но нам этого не надо. Не наш метод. Да ведь?

– Слушаюсь, ваше превосходительство, – дёрнул щекой Городецкий. – Господин генерал Царёв.

– И этого не надо, – спокойно продолжил Гурьев. – Мы друзья, а между друзьями никаких счётов быть не должно. И не будет. Но ты не забывай всё же: я – наставник, поэтому буду наставлять. Иногда. Так что ты о Маннергейме хотел спросить?

– Это я тебя хотел спросить.

– Ах, да, – Гурьев изобразил на лице смущённую улыбку. – Я попросил Густава Карловича держать для нас несколько окошек на границе. Нам, как я понимаю, придётся коекаких людей отсюда отправлять – всех мы всё равно никогда не прикроем.

– Нет, – Городецкий опустил голову. – Всех – никогда.

– Вот. А кроме того, нам для нашего проекта потребуются люди с образованием, которое в родных палестинах по целому ряду причин получить просто невозможно. Так?

– Так, так! Слушай, а как же ты к нему попал?!

– Это, брат Варяг, службишка, не служба. Труден только первый шаг. Ну, первые несколько. А потом… – он махнул рукой. – Потом всё гораздо проще. Не только попал, но и был со всем вниманием выслушан. И даже, можно сказать, обласкан всячески. Всётаки Густав Карлович – генераллейтенант русской службы, а старая присяга не ржавеет. Зануда он, конечно, необыкновенный. Но – наш человек. Наш. До мозга костей наш.

– Ого.

– Дас. Такс, товарищ Городецкий.

– И как тебе путешествие? И Гельсингфорса в Москву? Ты границуто как перешёл?

– Как есть, так и перешёл, – Гурьев усмехнулся, дёрнул головой. – Подраспустили вы народ, товарищи большевики. Во всех, если уж как на духу, смыслах. Пограничники, лицо державы – оборванцы какието в обмотках, смотреть противно. И глядят волками: ууу, морда белогвардейская! Чего надо?!

– А ты?

– А что – я? Вызвал караульного сержанта, провёл краткую боевую учёбу. Ничего пока непоправимого нет, так я тебе скажу, Варяг. Всё ещё может получиться. Вот такое моё краткое резюме из радищевского путешествия. Обыдленность, конечно же, некоторая имеет место, но это – тоже поправимо. Пока – поправимо. Игорь Валентинович!

– Слушаю, – выскочил, будто только того и ждал, Глазунов.

– Вы там иконостас, что я просил, подготовили?

– Так точно, Яков Кириллович.

– Тогда проводите, – Гурьев вырос из кресла.

Они перешли в другую комнату, где шторы были плотно задраены, горел яркий электрический свет, и на трёх огромных подставкахкозлах под холсты были аккуратно пришпилены портреты членов Политбюро, коекого из ЦК, наркомов. Если портрета не имелось, на листке бумаги красовался чёрный силуэт и внизу – подпись с фамилией, именем и отчеством. Портрет Сталина был заметно больше остальных и висел отдельно. Городецкий посмотрел на «иконостас», на Гурьева, на Глазунова, прищёлкнул языком:

– Лихо.

– Так не лаптем, чай, щи хлебаем, Александр Александрович, – скромно потупился ротмистр – временно в отставке.

Гурьев внимательно посмотрел на Городецкого:

– Ты ведь ещё навыки розыскные не потерял?

– Не дождёшься.

– Ну, я тебя слушаю. Расскажи мне, чем наши тонкошеие вожди дышат. Игорь Валентинович, покиньте нас, пожалуйста, и проследите за периметром.

– Слушаюсь, – чётко развернулся на каблуках ротмистр.

Городецкий проводил долгим взглядом Глазунова, давно переодевшегося из своего маскарадного костюма деда Щукаря в нормальную полувоенную униформу, которую носил каждый, наверное, третий совслужащий, и пробормотал:

– Ну и ну. А ты ему кто – генерал, что ли?!

– Вроде того.

– А почему – тонкошеие?

– Мандельштама не читаете, Александр Александрович? Напрасно, напрасно.

– Забурел, – констатировал Городецкий и улыбнулся. – Ильфа и Петрова читаете, Яков Кириллович?

– Обижаете, Шура, – покачал головой Гурьев. – Наизусть мои офицеры в Лондоне разучивали. Очень, очень веселились. Я тоже смеялся. Сквозь слёзы, конечно.

– Твои офицеры. Ну и ну…

– Рассказывай уже, не томи. Я фся гарю!

Слушая точные, хлёсткие, злые характеристики, которые давал «вождям» Городецкий, Гурьев с радостью убедился – нет, не потерял Варяг своей бульдожьей хватки. Наоборот – отточил. Заматерел, в аппаратных играх закалился, обуглился. Хорош, подумал Гурьев. Хорош. Именно то, что нужно.

– А ты что курируешьто сейчас?

– Наркомтяж, наркомсред…

– Что?! – скривился Гурьев.

– Что?! – не понял сначала Городецкий. – Аа… Наркомат тяжёлой промышленности и наркомат средней промышленности.

– Вот, – удовлетворённо кивнул Гурьев. – А ещё лучше – министерство. А то развели, понимаешь, эсперанто – центропуп замкомпоморде. Без шкалика и не выговоришь.

– Привыкай, – пожал плечами Городецкий.

– И не подумаю. И вас всех отучу. Ладно. Поехали дальше.

Слушая Городецкого, Гурьев рисовал в крупноформатном альбоме кружочки, квадратики, треугольнички и ромбики, соединял их стрелками, пунктирными линиями и просто линиями разной толщины. Лекция по цековскокулуарному взаимодействию продолжалась, с тремя перерывами на кофе и папиросы, до глубокой ночи. Гурьев изредка кивал, задавал наводящие вопросы, и выпустил Варяга лишь тогда, когда с того слезла последняя шкура. Городецкий рухнул в кресло и расстегнул пару верхних пуговиц на френче:

– Всё. Спёкся Варяг. Ну, ты и волкодав, Гур!

– Так ведь жить хочется, Варяг. Очень сильно както в последнее время.

Он перетёк в вертикальное положение, переместился к подставкам. Увидев, как расширились у Городецкого, не успевшего отследить его перемещений, глаза, усмехнулся:

– А ты говоришь – волкодав. Волколак я, а не волкодав.

– Да уж.

– Ладно, это нюансы, – Гурьев укрепил лист со своими зарисовками на подставке и кивнул: – Подойди, Сан Саныч. Взгляни.

Городецкий шагнул к подставке, долго вглядывался в схему:

– И что? Запомнишь?

– Запомню, только что в том толку, Варяг? Это ведь временно всё. Даже более чем, – Гурьев взял Городецкого за локоть и осторожно подтолкнул обратно в направлении камина, после чего сел сам. – То есть ты считаешь, что в лагере большевиков наметился настоящий раскол?

– Это не просто раскол, Гур, – Городецкий с наслаждением затянулся. – Это очень серьёзно. Гораздо серьёзнее, чем прежние фракционные драчки. Это действительно полное, окончательное размежевание. Спор о том, что делать сначала – революцию в Германии, а потом коллективизацию, или сначала коллективизацию, а потом революцию в Германии, – закончился. Теперь вопрос совершенно подругому стоит: мы обустраеваем Россию или ну её к чёрту. Мы русские или непонятно кто. Мы России станем служить или чертте чем станем заниматься. Наплевать нам на то, что мы русские, или всётаки мы будем об этом помнить.

– И возглавляет это течение, потвоему, кто?

– Сталин. Это не помоему, Гур. Это из всех его шагов, из всех вместе и каждого по отдельности, непреложным образом вытекает.

– А тонкошеие – за мировую революцию.

– Именно.

– Значит, не зря ты товарища Сталина напоследок преберёг. На закуску, так сказать, оставил.

– Угадал.

– Что ж, – Гурьев кивнул, посмотрел на Городецкого, и кивнул снова. – Редкий зверь, Варяг. Редкий. Серьёзный. Я ведь и сам давно за ним наблюдаю, – он указал подбородком на сталинский портрет. – Давайка, расскажи мне о нём – поподробнее.

Городецкий отложил папиросу и несколько секунд, словно не веря своим ушам, смотрел на Гурьева. Когда Варяг заговорил, лицо его пошло красными пятнами:

– Ты что же – со Сталиным воевать собрался?!

– Зачем же воевать, – задумчиво произнёс Гурьев. – Воевать с ним, – если он на самом деле таков, как ты о нём думаешь, – отнюдь не следует. Но на слово тебе поверить – или ему – я, Бог свидетель, сегодня не готов. Надо с ним встретиться, потолковать. Личико почитать, в глазоньки заглянуть. Пощупать, чем живёт, чем спасается. Собери мне на него подробную объективку, Варяг. Хочу всёвсё о нём знать.

– Гур. Ты оху… Ссс какого дерева упал, вообще?!

– Ах, да, я и забыл. Это же вождь. Товарищ Сталин.

– Это действительно вождь, Гур. Это Сталин. С ним ты не поиграешь.

– Я от бабушки ушёл, и от дедушки ушёл. Ты, Варяг, подожди горевать. Давай мы с тобой о товарище Сталине побеседуем пока за папироской с кофейком, а там видно будет. Станем переживать неприятности по мере их поступления. И давай – знаешь что? Давай мы не будем сейчас о Сталине. Давай о державе поговорим. Представим себе: товарищ Сталин нам с тобой выдал полный картбланш и совершеннейшую индульгенцию – передним и задним числом.

– Это как? – тихо спросил Городецкий. – Ты о чём, Гур?

– Вот видишь, – укоризненно вздохнул Гурьев. – Не подумал ты о державе, товарищ Городецкий. Всё о себе да о себе. Какой ты бедный да несчастный. Как ты коминтерновцев ненавидишь. Супостатов да антихристов. Злодеев несусветных. А? Признавайся.

– Виноват, ваше превосходительство. То есть – что это я?! Высокопревосходительство. Виноват.

– Именно что виноват. А ёрничать не нужно. Я серьёзно тебя спрашиваю, Сан Саныч. Даже более чем серьёзно. По глазам вижу – не думал ты об этом совершенно. Ты думал о том, как ты всю эту коминтерновскую сволочь будешь к стеночке ставить. Как станешь по ним из пулемёта «Максим» садить: татата! татата! татата! Получите, мерзавцы! Получите! За Родину! За народ! За Бога! За царя! За Отечество! Ты думаешь: стоит их перебить – и тотчас же наступит благорастворение воздухов, единовременно и повсеместно. Ты спросишь – откуда я знаю, что ты думаешь именно так? Оттуда, Варяг, – я сам такой. Только вот я этим уже переболел, а ты, похоже – нет. Но я никаких претензий к тебе не имею: видеть эти хари, бирки эти, изо дня в день и выздороветь – нет, боюсь, и мне такое было бы не по плечу. Но – Варяг, всё. Надо выздоравливать. Я уже приехал. Я, собственно, затем и приехал, чтобы помочь тебе выздороветь. И друзьям твоим – а, значит, и моим. Давай лечиться, Варяг. Нельзя больше болеть. Действительно профукаем её, державу нашу. Слышишь меня?

– Слышу.

– Хорошо. Давай попробуем немного пофантазировать. Модель построить. Что будет, если Сталин с коминтерновцами схлестнётся?

– Резня, – хмуро уставился в пол Городецкий.

– Блистательная перспектива. А если Сталин проиграет?

– Резня, – повторил Городецкий тем же самым мрачным тоном.

– Ещё лучше, – усмехнулся Гурьев. – Цугцванг какойто получается, ты не находишь, дружище?

– Что ты предлагаешь?

– Обо мне и моих предложениях – после. Я свои предложения выскажу, но после тебя, Сан Саныч. Мне сейчас важно знать, что ты, Сан Саныч Городецкий, собираешься предпринять. А обо мне – немного погодя. Так правильно будет, честное слово.

– Ладно, – Городецкий, откинувшись в кресле и выпустив в потолок струйку дыма, медленно и тихо произнёс: – Если Сталин проиграет – конец России, Гур. Нельзя ему проиграть.

– Вот так всё трагично? И никого больше нет на всём свете, не на кого России надеяться – один только Сталин, и всё?

– Сейчас – один, и никого больше. Ты чего добиваешься, Гур?

– Я тебя дразню, Варяг. Чтоб раззадорить как следует.

– Ну, так тебе удалось, – Городецкий зло прищурился. – Хочешь сказать, Сталин ничем не лучше? Если таковы твои мысли, ты ошибаешься. И если ты, давно за ним наблюдая, не понял, что он, Сталин, другой – ты слепец. Сталин – не Ленин, не Троцкий, не Каменев с Зиновьевым, не Бухарин. Плевать ему на мировую революцию. А на Россию – не наплевать. Вот так. Гур, я изменился. Если ты не увидел – говорю тебе это без всяких, открытым текстом.

– Я очень на это надеялся, Варяг, – кивнул Гурьев. – Очень.

– Так что я выбираю Сталина, Гур. Из всего, что мы имеем сегодня – лучше Сталин, нежели ктото ещё. Пока на слово мне поверь, а дальше – сам разберёшься, увидишь. Чтобы ты – не увидел? Такого просто быть не может. Понимаешь?! Нет никого, кто с ним рядом бы мог встать. Или, того паче, – вместо. И если бы я так на самом деле не думал – уж точно не стал бы говорить. Вот здесь, вот так, сейчас, – ни за что.

– Почему?

– Что – почему?! Это же ты только что говорил, что я о державе не думаю. Так вот – ты не прав, Гур. Сильно, серьёзно не прав. Я думаю. И не только я. Столько всего нужно сделать – просто голова кругом. Я не хочу в шпионские игры играть, Гур. Неинтересно мне это. Державу из дерьма вытаскивать надо, а не…

– Погоди, погоди, дружище, – Гурьев улыбнулся. – Ты не части. Я как раз прекрасно понимаю, что с тобой – и не только с тобой – сейчас творится.

– Сталин этот грабёж прекратил, – сделав ударение на слове «Сталин», Городецкий сжал кулак так, что хрустнули пальцы. – За одно только это…

– А колхозы?

– А был выход?!

– Нет. Не было. Я знаю, Варяг. А скажи, дружище – что нам, то бишь Сталину, со всеми этими вот активистами, чоновцами, сорокатысячниками, пламенными революционерамиколлективизаторами и прочими товарищами с Лениным в башке и наганом в руке, делать? Перевоспитывать?

– Времени нет, Гур! Ты же сам говоришь. Война на носу. Ты сам – много любишь объяснять, растолковывать, разжёвывать и агитировать? А?

– Терпеть не могу, – покаянно вздохнул Гурьев.

– Что ж ты от Сталина, на самом деле, хочешь?!

– Концепции.

– Ишь ты, какими словами бросаешься, – возмущённо передёрнул плечами Городецкий. – А у кого она есть?! У Бухарина?! У Томского?! У Зиновьева?!

– Мы же условились, Варяг – тонкошеих не брать в расчёт, – Гурьев укоризненно покачал головой. – Какой с них спрос, с тонкошеихто? А со Сталина спрос – на всю катушку. Именно потому, что заменить его, как ты утверждаешь, некем.

– Ты не согласен?!

– Мы не о моём согласии ведём сейчас речь, Сан Саныч. Мы о концепции говорим. То, что у товарища Сталина никакой концепции чёткой не имеется, как себя вести и что делать дальше – это мне очевидно. Но мыслито у него ходят в голове какието? Ходят, ходят. А ленинцы пламенные ему – и нам с тобой – нужны? Ленинцы. Троцкисты. Нужны, Варяг? Помогут они нам?

– Нет. Ну, то есть, – смотря какие.

– Замечательно. На тех, кто нам поможет, мы самое пристальное внимание обратим. Подумай об этом ещё. А теперь скажи, сколько лет товарищ Сталин со всей этой хеврой, вольницей революционной, которой, как ты совершенно правильно заметил, до России дела нет, которым Англию с Германией и Францию впридачу подавай, бьётся? Давай считать с того дня, как он стал генеральным секретарём. Сколько?

– Почти четырнадцать получается.

– А ты сколько в аппарате уже?

– С тридцатого. Пять лет.

– А теперь – сам смотри. Сталину четырнадцати лет не хватило, как я понимаю. Сколько же он будет их ещё тасовать, перетасовывать? А, главное, с каким результатом?

– Он процесс готовит.

– Какой? Вроде Промпартии, что ли? Это вот, кстати, было глупостью совершенно апокалиптической. И сработано оказалось топорно, скажем прямо.

– Так его в том вины, можно сказать, и нет. Не его идея, не его исполнение. А разваливать, лезть на рожон – для этого поддержку надо иметь соответствующую.

– Не спорю. А сейчас что?

– Зиновьевь и Каменев. Не только они, разумеется.

– Пускай.

– Что значит – «пускай»?!

– То и значит. Пускай. Пускай останется один. Нам с тобой другие не нужны. Или сто штук охмурять – или одного. Чувствуешь разницу? Пусть убьёт всех, кого хочет, Варяг. Это плохой план, я знаю, знаю. Но другого нет. Невозможно. Я уже и так прикидывал, и так, и палец к носу приставлял, и нос к пальцу. Не выйдет поиному. Вообще ничего не выйдет.

– Не понимаю. Ты же сам только что…

– Объясню. Наставлю. Ты знаешь, как на судне крысиного короля создают?

– Знаю.

– Вот это – единственный метод. Нету другого. Не существует.

– Нет, Гур. Ты точно спятил. Сталин – это тебе не крысиный король. Это…

– У всех есть цена, Варяг. У всех. И у него есть. Надо только её ему назвать.

– Да о чём ты говоришь?!

– Я говорю о концепции. Битый час твержу тебе, а ты – всё никак да никак. Она нужна товарищу Сталину, как воздух, – и он её получит. Но – не просто так. Придётся товарищу Сталину раскошелиться.

– И кто же его заставит?! Уж не ты ли?!

– Я.

Городецкий долго, долго молчал. Зажмурился, потряс головой:

– Что же ты ему продавать собрался? Что у тебя на него есть?!

– Не на него, а для него. Пока не скажу. Пока с ним не поговорю – не скажу. Нельзя.

– А если…

– Не согласится? Согласится, Варяг. На американском деловом жаргоне это называется – «предложение, от которого невозможно отказаться». И хочется отказаться, да никак невозможно. А ещё это называется – в другом контексте – «недружественное поглощение». Но об этом, повторяю, позже. А пока – пусть будет крысиный король.

– А сколько народу в жернова попадёт? – Городецкий смотрел на Гурьева, словно не верил в то, что видит. – Ты представляешь?

– Тебе это больше всего не нравится.

– Мне это всегда во всей нашей истории больше всего не нравилось. Я этого никогда ему не прощу, – Городецкий опустил голову. – И ему не прощу, и себе. Себе – за то, что понимаю: и так нельзя, и иначе нельзя. И ему – за это же: ведь и он понимает. Не может не понимать. И останавливаться нельзя. Выбора нет. Что делать, Гур?!

– Выбор есть, Варяг. Как там: лес рубят, щепки летят? Что ж. Систему подбора щепок, их бережной переработки во чтонибудь для нас нужное и полезное, Варяг. В кадры, которых у нас пока нет. Там человек, там два, тут четыре. Это не кадры, Варяг, это слёзы. С такими цифрами мы страну не вытянем, державу не выстроим – закопаем даже то, что было и есть. Сколько человек у тебя есть, скажи?

– Мало.

– Правильно. Мало. Очень мало. А теперь ответь: они готовы за тобой под пули?

– А у тебя?!

– Ты погоди мне отвечать вопросом на вопрос. Мы ещё до меня доберёмся. Ответь: готовы? И сколько их? Точную цифру назови мне, пожалуйста. Будь так добр.

– Два десятка наберётся, – зло сказал Городецкий.

– Это неплохо. Неплохо. А потолок этих людей знаешь?

– В каком смысле?!

– Сможешь каждому из этих двух десятков доверить хотя бы по министерству?

– Нет, – Городецкий дёрнул головой. – А у тебя – сколько?! И министров из них – сколько?!

– Даже если у меня есть несколько тысяч штыков, готовых броситься в бой по моему приказу – это ничего не решит, Варяг. Поверь – ничего.

– Круто.

– Не дай заворожить себя цифирью, дружище. Цифирь – это чепуха. Я не Троцкий, переворот устраивать не стану. Переворот и заговор – не наше оружие. План сработает, если он направлен вдоль вектора мировой линии. А не против и не поперёк. Поэтому нужно придумать такой план, который бы соответствовал этой линии. А если мы с тобой сейчас – со Сталиным там или от него отдельно – примемся возрождать Россию образца тринадцатого года, мы и месяца не продержимся, даже если Глазунов или Шлыков захватят вокзалы с телеграфами и костьми там лягут.

– Зачем нам Россия такая, Гур?! Россия, которая в революцию рухнула, как в пропасть?! – Городецкий вскочил. – В той России нашего не было, если приглядеться, ничего – всё буржуи американские и французские между собой разделили! Где…

– Варяг, остынь. Я с тобой разве спорю? Ты кругом прав, дружище. И что же мы в таком случае имеем, дорогой товарищ Варяг? Лет десять, даже восемь назад, при НЭПе – ещё можно было потрепыхаться. Поиграть в дискуссию, в выборы пути, в кошкимышки. Этим и занимались – вот только непростительно долгое время. А сейчас – нет ничего кроме того, что есть. Давай представим себе на мгновение: вот, нет её, кровавой диктатуры большевистских вождей – с ноля часов завтрашнего дня. И что? Изменится чтонибудь? Сразу же примут нас с распростёртыми объятиями в братскую семью народов Европы и Америки? Денег дадут, техническую помощь окажут? Держи карман шире. Поверь мне – ну, даже близко ничего подобного. Поверь – это всё сказки, что Россию ждут в кругу цивилизованных держав. Ждут – только в качестве Китая, чтобы делить и употреблять. Своё право быть великой державой надо выдрать – и выстрадать. Если мы – народ – с этой задачей не справимся, – конец. Никто не поможет. Или мы эмигрантов наших разлюбезных пригласим – приходите, дорогие, княжить и володеть нами?

– Ну, это уж очевидная глупость!

– Вот именно. Своих надо растить. Родных. Собственных. Да, конечно, ребят и девчонок из тех, что сейчас по Прагам, Белградам и Софиям учатся, можно будет влить в этот суп, но это – капля в море. Да и сколько из них добровольно в нищую, голую да босую Россиюшку добровольно поедут, от тёплых ватерклозетов и сдобной французской выпечки? А теперь ответь. Сколько тебе, честному и справедливому, не кровавому злодею, а рыцарю и джентльмену, потребуется времени, чтобы выстроить систему? Аппарат? Сможешь сказать, хотя бы примерно?

– Говнище получается, – произнёс Городецкий и сжал ладонями виски: – Море говна просто.

– Видишь, – удовлетворённо кивнул Гурьев. – Всё же ты на самом деле понимаешь. Так сколько нам времени понадобится? Лет двадцать, а? И это в мире и согласии. Чего, опять же, даже близко не наблюдается. И где людей брать? Ты с каждым секретарём райкома сможешь поговорить? Исполкома каждого? Ты взвоешь, Сан Саныч, через год. Начнёшь, как дискобол, чернильницы и пресспапье в стены метать: ненавижу! Ненавижу! Пропади всё пропадом! И мне это всё – уже сейчас в печёнках сидит, а я всегото четыре дня как советским человеком сделался. Спрашиваю тебя в лоб, Сан Саныч: где нам взять людей в кадры? Где?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю