355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Томас Фланаган » Год французов » Текст книги (страница 43)
Год французов
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 18:57

Текст книги "Год французов"


Автор книги: Томас Фланаган



сообщить о нарушении

Текущая страница: 43 (всего у книги 45 страниц)

Гиббон раскрывает перед нами панораму античного мира, от Дарданелл до Геркулесовых столбов[45] – эдакий огромный храм с колоннадой и нишами, сверкающий белым мрамором под палящим солнцем Средиземного моря, – и показывает потом, как храм этот ветшал и разрушался, какой ужасный и постыдный конец ждал его. И читателю надолго-надолго запоминается каждая, даже самая малая, частичка этого храма, их сложная взаимосвязь. Каким убедительным видится распад античного мира, как исподволь разрушаются устои власти под влиянием новых веяний, как стираются далекие границы империи под натиском варваров. Всякие причины, всякие доводы у Гиббона аккуратно разложены по полочкам. И вся великая драма тех лет облачена в прекрасную форму – язык Гиббона строг и бесстрастен. Внимаешь его рассказу доверчиво и благоговейно. Вот она, думали мы, мирская драма истории человечества, в которой участников не одна сотня тысяч, и у каждого своя роль, однако и самые сокровенные ее тайны все же разгаданы человеческим разумом. Могуч был Рим, и страшно его падение. Но сколь могуч и пытливый ум историка, осмотрительно и беспристрастно выносящего свое суждение.

Но так думается лишь поначалу! Мы откладываем том истории, выходим погулять в сад или навестить занемогшего прихожанина, может, мы просто сидим и стрижем ногти – и вот тут-то подкрадывается, точно племя варваров германцев, сомнение. А вдруг все было совсем не так? Вдруг все вершилось само собой, волей случая (удачного ли, неудачного) или волей самого провидения. Может, и впрямь покарал господь древних за их грехи – ведь бытовало же такое мнение. Может, Гиббон – искусный чудодей, жонглер фразами, маг от словесности. Может, и не Рим предстал перед нами на страницах его истории, а причудливые картинки, нарисованные его воображением, не столько связанные с прошлым, сколько с расхожими сюжетами, приправленные толикой псевдоримской романтики: высокие горные вершины, предзакатное солнце, развалины храма. И истинное прошлое остается неведомым, во тьме веков копошатся в городских лабиринтах люди, воюют, умирают – но нам уже не услышать голосов былого, не записать связно все события. Все-таки ничему не учит людей история, а от историков мы узнаем лишь о собственном невежестве.

Чую и я свою гордыню и пристрастие, кивая на Гиббона, когда перелистываю страницы своего скромного повествования. Он пишет о падении великой империи, я – о пустячных раздорах в глухой провинции, об армии голодранцев крестьян да о вояках-ополченцах и йоменах, о пахарях, окончивших век свой на эшафоте. Да и какой из меня летописец: смятенный духом слуга господень, образования весьма заурядного, люблю покой и благовоспитанность, не отказываю себе и в лакомом кусочке. Какой самонадеянной и фальшивой видится мне сейчас первая глава моих записей, где я – ни дать ни взять Гиббон из Мейо – обрисовываю читателю расстановку сил накануне восстания, разные слои общества, даже рельеф местности и погоду. А разве не покривил я душой в своих пристрастных и обрывочных воспоминаниях? Истина светила мне маяком в трудах моих, и я как мог старался представить читателям описание всего, что произошло, без искажений и прикрас, а также и чувств своих, как во время событий, так и по прошествии некоторого времени. Однако слова мои мертвы, точно остовы судов, что чернеют на песчаных отмелях.

Вот передо мною лицо Ферди О’Доннела. Он сидит у меня на кухне. Небритый, глаза от бессонницы запали. Широкая, тяжелая рука с узловатыми пальцами покоится на столе. Рядом чашка с недопитым чаем. Час поздний, по углам гнездится мрак. Мы сидим молча. За окном на улице слышатся крики. Ферди поднимает руку, но она вновь падает на стол. Сцена эта видится мне как наяву. Но это лишь случайный, лишенный значимости эпизод. А что, если в таких вот мгновениях и заключена истина? Неспроста память посылает их нам. Поразмыслить бы над ними, разобраться. Но увы, тщетны уловки памяти.

И эта встреча с О’Доннелом забудется, не оставит следа в душе. Как не оставило следов ни в городе, ни в деревне восстание – смыло все осенними дождями. Хотя я ежедневно встречаюсь с теми, кто держал меня в плену. Раз я видел их из окна – они прятались от дождя, прижавшись к стене. Должно быть, и в их памяти жили не менее яркие воспоминания, факелами высвечивая в темном лабиринте лет. Мы учтиво раскланиваемся при встрече. А дома, в своих хибарах, они рассказывают о былых сражениях, и сыновьям видится в этом удаль и отвага. И уж, разумеется, восстание не забыли в дворянских усадьбах. И там многие лета спустя появятся свои легенды, в которых быль и небылицы приправлены спесью. Я же в своем рассказе стремился изложить одну только правду. Может, моя гордыня самая большая. Память же глумится и насмехается надо мной.

В первые недели и даже месяцы после нашего вызволения из плена я прочувствовал, сколь много перестрадала моя любимая Элайза. В самую тревожную и опасную пору она являлась источником моей силы, твердыней всего моего бытия. Мое большое упущение в том, что в рассказе своем я не упомянул о многочисленных ее добрых деяниях, об истинно христианской силе духа, которую она являла всем нашим товарищам по несчастью. Велеречивостью она не наделена, равно как и большим умом, однако любит и умеет пошутить. Но вот опасность миновала, и предстала передо мной ее смятенная душа, она открылась мне не в словах, а в состоянии ее, подавленном и плачевном. Сколько раз заставал я ее у окна в гостиной: она сидела, устремив взор на узкую пустынную улочку. Я-то знал, что сейчас перед глазами ее: бурлящая толпа и те, кто нашел ужасную смерть под нашими окнами.

Поэтому с несвойственной мне проворностью мысли я смекнул, что на рождество нам лучше поехать в Дербишир, в гости к моему брату Николасу. Первое в нашей супружеской жизни рождество мы провели у него, и Элайза с нежностью вспоминает те дни. Кроме того, я знал, сколько душевных сил подарит ей английское рождество. Кое-кто посмеивается над праздником, считает, что в нем много от языческого праздника зимы, мне же рождество всегда представляется истинно христианским, ибо в разгар декабрьской стыни утверждаются горячая любовь и сострадание. Элайза, разумеется, как всегда и во всем, полностью поддержала мое намерение. Не припомню, чтоб она когда-либо не согласилась с моими планами или предложениями, не выполнила моей просьбы. Истинная христианка.

Из Каслбара до Дублина мы ехали почтовой каретой, некоторое время нас сопровождал отряд могучих красавцев драгун под командой молодого капитана, черты лица у него тонкие и нежные. Карета поджидала нас у здания суда. Не в пример роскошным английским почтовым каретам, наша оказалась грязной и убогой, лишь колеса блестели свежей желтой краской. Подходя к ней, мы с Элайзой невзначай заглянули во двор суда. Я не успел предостеречь ее, она взглянула, сперва не поняла, в чем дело, потом закрыла лицо руками. На эшафоте было пятеро повешенных, их бесформенные, облитые дегтем, прихваченные морозцем тела блестели на солнце. Капитан драгун помог мне усадить Элайзу в карету и обратился ко мне:

– В этой стране на виселицу посылают лишь тех, кто это заслужил.

– Какой ужас! – воскликнул я. – Ужас. И такое творится в христианском краю.

– Вот это еще нужно доказать, – ухмыльнулся офицер.

– Ведь они же христиане, и души их взывают, чтобы тела были погребены по-христиански.

– Вот этот – Дуган, – указал он на тело слева. – Язычником я его, пожалуй, полностью не назову, а уж христианином и подавно. В Киллале он…

– Я знаю, что он творил в Киллале, – перебил я его.

– Простите, сэр, я запамятовал. Рядом с ним еще один из Киллалы. Учитель. Ишь какой громила здоровенный.

А ведь и он был у меня в библиотеке, мы говорили о «Жиле Блазе» и манстерских дорогах. А раз голос его долетел до меня из открытых дверей какой-то хибары: он стоял средь прислуги, обнимая за талию какую-то девушку. Сейчас же – бесформенная куча костей и кишок, облитая дегтем, на ногах – кандалы. Я отвернулся, сел в карету, и она покатила по опустевшей дороге. Проворно бежали желтые колеса. Из хижин на карету с лаем бросались собаки, старики провожали нас взглядами с порогов. С пастбищ на нас глядели, не шелохнувшись, коровы, овцы. Мы миновали спаленную деревушку. Черные дверные проемы домов без крыш – словно беззубые рты. На двух перекрестках – пустые виселицы из гладко струганного дерева, потемневшего от дождей. Поля же нежились в прохладе мягкой ирландской зимы. За ними – в голубой дымке – холмы, бескрайнее, как вечность, голубое небо, белые с серебром облака, тихие реки. До чего ж совершенен мир, покуда его не испоганит своей жестокостью человек.

Рождество в Дербишире мы провели отменно, даже лучше, чем я предполагал. И самым дорогим подарком мне были перемены в Элайзе: у нее заблестели глаза, ожило лицо. Праздновали мы на славу: на святки по обычаю сожгли большое полено, наплели венков из ветвей остролиста, в сочельник к нам под окна приходили христославы и пели гимны, мы пили горячий пунш с разными пряностями. На рождество выпал снег. Я часто ходил гулять: окрестность знакома мне с детства, в этих краях я и родился. Снег укрыл землю. Нигде более не сыскать такого подлинно сельского духа: заправская деревня, заправский постоялый двор с теплой уютной и удобной пивной.

А Николас – заправский английский помещик. С такого только рисовать портрет или писать роман, ибо он сочетает в себе лучшее, что есть в английском дворянстве. Но круг его забот и интересов не выходит, к сожалению, за пределы его графства. Вернись я из путешествия в преисподнюю, я бы вряд ли вызвал в нем столько изумления и любопытства. Впрочем, мотать себе на ус то, что испытывал я, он и не думал. Напротив, он с пылом принялся поучать меня, будто я – средоточие британских интересов в Ирландии, а сам он – глас Британской империи.

– Как можно терпеть, брат, как можно допустить, чтобы живущие на этом жалком островишке открыто сговаривались на предательство и вооруженный бунт? Ведь есть же закон, армия, ополчение, йомены? И тем не менее вы допустили мятеж!

– Сам я не допускал, брат, я же рассказал тебе про свой приход, он в глухомани, прихожан у меня несколько сот, а вокруг тысячи и тысячи убогих и несчастных.

– Тысячи и тысячи? Это в Мейо-то? Не верится. Сколько человек живет во всей Ирландии?

– Никто не считал. Не один миллион, наверное. Это вопрос спорный.

– О чем же тут спорить? Все очевидно! В Мейо есть помещики, у каждого крестьяне. Пусть сосчитают да сложат, вот и определите население. Господи, ну и живете вы!

– Нет, нет, – возразил я, – все не так просто. Крестьяне сдают свою землю издольщикам, а те делят ее на клочки и в свою очередь сдают совсем безземельным. А сколько людей скитается по стране! На склонах холмов ютятся сотни обездоленных гэлов, а сколько их на приболотных пустошах! Целые деревни. А сейчас, по зиме, на каждой дороге нищие. На них больно смотреть! Поверь мне, Николас, у нас совсем не так, как в Англии.

Расположились мы в маленькой комнате, служившей то ли конторой, то ли кладовкой, но хозяин называл ее библиотекой – на полках и впрямь пылилось с полсотни книг. Мы сидели перед камином, над поленьями плясало яркое пламя, беседе нашей весьма содействовали мадера и печенье. Николас вытянул к огню плотные, крепкие ноги. Говорил он как обычно, без тени раздражения, очень спокойно, даже равнодушно.

– Лень, католичество и вероломство. Вот самые страшные беды Ирландии. И дворянство ничуть не лучше черни. Я видел, как в Лондоне они проматывают в игорных домах все свои доходы. А уж говорят так, что слово от слова хоть топором отрубай, иначе не разберешь. Неужто такие люди способны распорядиться собственностью? Никоим образом!

– Распоряжаться им, видно, недолго осталось. В Дублине и Лондоне поговаривают об объединении двух королевств.

– Ну и подарочек на рождество: остров, кишмя кишащий нищими! – воскликнул Николас. – Должно быть, у тебя разум помутился, раз ты согласился там приход взять. Взгляни на жену, из-за этих дикарей она тоже вот-вот умом тронется. Хорошо еще, что мы к вам на выручку пришли, прислали славных английских парней – сколько их полегло в ваших болотах. Доколе такое будет продолжаться? Уж и Кромвель-то вас бил, и Вильгельм за ним следом. А вас все на измену тянет. Словно вы ее с воздухом вдыхаете, с молоком матери впитываете. Чего эти бунтари хотели?

– Да из них вряд ли кто хоть слово-то по-английски знал. Что такое король, они не представляют, где Англия находится – понятия не имеют. Однако у них есть и свой язык, и своя музыка, и свои обычаи.

– Так что ж они хотели?

– По-моему, толком они и сами не знали. Просто встали под зеленое шелковое знамя. Поверили старым предсказаниям да приметам. Ходило поверье, что явится из Франции герой-освободитель. Наверное, спутали со внуком короля Якова II. Подавили восстание очень жестоко. По всему Мейо виселиц понаставили. Некому этот народ сплотить.

– Сидели бы дома, никто бы им вреда не причинил. Слушались бы своих помещиков. Равнялись бы на лучшие дома.

Не понять ему. Я выглянул из окна на заснеженные поля и луга. Лишь чернели крыши домов. Мне вспомнилась деревенская таверна, на окнах занавески, на стенах гравюры, оловянные кружки рядами. Потом вдруг перед мысленным взором предстала Высокая улица в Каслбаре – грязная и узкая, тянется она к зданиям суда и тюрьмы, к эшафоту, на котором висят черные от дегтя тела. Далее из Каслбара память повела меня на север, к голубым горам под бескрайним куполом неба. Нищие на дорогах. Вспомнил я и неказистую, похожую на сарай таверну, звуки скрипки, топот ног по земляному полу. Вот Гэльская армия в Киллале – точно разворошенный муравейник, оборванные, небритые люди, шумный, чужой говор. Не понять ему.

Никто не знает, сколько в стране ирландцев, и, похоже, мало кого это интересует. Выяснил я это с помощью Уильяма Клиффорда. Он священник, и мой брат Николас – его прихожанин. Человек он молодой, пытливого ума, из хорошей семьи, близорук. Держится дружелюбно и смиренно. Не один вечер провел я в его скромном, но опрятном доме, и меня очень согревало благорасположение как его самого, так и его супруги. Об Ирландии он знал столь же мало, сколь и Николас. Однако христианского сострадания у него оказалось побольше, равно как и книг в скромной библиотеке. Что касается населения Ирландии, то, по его разумению, интересующие меня факты можно отыскать в одной книге, изданной все в том же 1798 году. Клиффорд настоятельно рекомендовал мне ее, назвав ее «достойным ответом христиан Руссо и Годвину»; книга эта еще раз напоминает нам об извечно печальной сущности нашего земного существования.

В тот вечер он дал мне две книги, увидевшие свет в том роковом году: одна – томик стихов, некоторые из них и впрямь по-своему хороши, но есть там одна длинная и нелепая поэма, написанная в рифму, о моряке, поразившем стрелой большую птицу, и, очевидно, за столь отвратительное преступление его преследуют силы ада по всему свету, посылают жалкую смерть его товарищам по судовой команде. Все это изложено очень скучно, с нарочитым целомудрием и простотой.

Вторая же, несомненно, более важная книга отнюдь не домысел поэтического воображения, а «Опыт о законе народонаселения», написанная знакомцем Клиффорда, недавно посвященным в духовный сан, по имени Мальтус. В начале книги он наглядно доказывает, что население всегда растет быстрее, чем источники питания, доколе этот рост не приостановить. Приостановить рост населения могут причины как положительные, так и отрицательные. К первым он относит голод, эпидемии чумы и прочих заболеваний. Страшный смысл кроется в его словах. Мне не удалось убедить себя, что доводы его неоспоримы, но не удалось, как я ни старался, и опровергнуть их. Словно гений, подобный Ньютону, только гений Зла, вдруг обнаружил веками скрытую от человеческого разума истину. Ясную, как вода, и холодную, как лед, ибо от нее прояснялось сознание и стыла кровь в жилах. И все эти чудовищные выводы Мальтус излагает неподобающе спокойно и беспристрастно.

Я думал, что Ирландия, где голод ежегодно уносит множество жизней, послужит ему наглядным примером, но он о ней не упомянул. В первом томе рассуждения его касались всего мира. Не преминул он упомянуть и несчастных каторжан с Тьерра-дель-Фуэго и с Земли Ван Димена, и еще более несчастных дикарей с Андаманских островов в Индийском океане, и воинов-индейцев Северной Америки с устрашающе раскрашенными лицами, и лапландцев в звериных шкурах, и степных наездников-азиатов. Но ни словом не обмолвился господин Мальтус об Ирландии, хотя она, можно сказать, прямо у его порога. Лишь на последней странице он скупо сообщает читателю, что дикие народы настолько невежественны, что не позволяют произвести перепись. И добавляет: «Существуют, конечно, причины, ограничивающие рост населения, и положительного характера. Это болезни, вызванные бедностью и нищетой, сырость и грязь в жилищах, плохая и скудная одежда, а также временная нужда. За последние годы к этим „положительным“ причинам добавились порочные и пагубные смуты внутри страны – гражданские войны, бремя чрезвычайного положения». И больше ни слова, сколь горько подобное высокомерие. Все вышеназванное я видел собственными глазами, что бушевало, кипело, ярилось, волновало умы и сердца, оказывается, не более как «причины, ограничивающие рост населения». Убитые на улицах Киллалы, повешенные в Каслбаре, мятежники, на которых, точно на зверье, устраивали облавы в Белмуллетских пустошах, оказывается, положили жизни свои, чтоб соразмерить численность населения с пищевыми ресурсами. Похоже, весь ирландский народ обречен: порочный круг «рожденье – голод – смерть» не разъять.

– Весьма достойная, истинно христианская книга, – убеждал меня господин Клиффорд. – Господин Мальтус еще раз показывает нам, сколь трудно совершенствовать человека. Человек слепо порождает себе подобных, а против него восстают сами законы природы. Ни в природе, ни в обществе спасения не обрести. Вам об этом не нужно напоминать.

– При теперешней жизни, господин Клиффорд, – заметил я, – и не в голодный год бедняки вынуждены идти попрошайничать. Видели б вы их! Хорошо нам рассуждать. В тепле да уюте!

Он затем стал рассказывать мне о только что основанном в Лондоне книжном обществе. Члены его задались целью распространять Библию в Западной Ирландии, для этой цели они собрали деньги и подыскали людей. И смех и грех, да и только!

– Но ирландцы же неграмотны! Они не знают английского языка. Глупая затея, еще одна глупая затея! Все равно что рассовать страницы Священного писания по бутылкам и пустить по волнам в Африку или на Сандвичевы острова. Тогда уж переведите Мальтуса на гэльский язык и вразумите несчастных ирландцев, что-де голодают и умирают они согласно его выкладкам и заключениям.

Моим словам он огорчился, ибо, как я уже говорил, злоба не в его характере. Он лишь потер руки, словно умывая их, и промолчал.

– Что бы предложили вы, – спросил он наконец. – Я в подобном плохо разбираюсь. Может, прав Мальтус, и все его «причины» действительно неизбежны. Нам же надлежит одеть нагих и накормить голодных. Мы должны являть добродетель.

– С большой оглядкой, – ядовито заметил я, – ибо Мальтус предупреждает: не знающая границ филантропия несет порчу и зло, ибо мешает силам самой природы, которые точно рассчитаны на то, чтобы уберечь человечество от ужасающей нищеты.

– Вы слишком строго судите Мальтуса, – сказал он. – Да и себя тоже.

Недолго, однако, предавался я мрачным размышлениям в столь светлый праздник. Но воспоминания о стране, которую я покинул и куда мне предстоит вернуться, бередили душу. Клиффорд говорил со мной вежливо, но уклончиво, брат – цинично-равнодушно: значит, окружающие не разделяют моих тревог. Дербишир окутывал меня плотнее снега, согревал меня, словно теплое зимнее одеяло, сотканное из детских воспоминаний, самоуверенных представлений, веселого смеха. Здесь я не чувствовал себя чужим, здесь я среди своих, знакомый выговор, знакомые повадки. К чему дербиширскому помещику знать, сколько живет людей в Ирландии? К чему дербиширскому священнику возлагать на себя заботы чужого острова? Так и еще убедительнее старался я успокоить свою совесть.

Иное дело – лорд Гленторн. Беседу с ним я вспоминаю с чувством, близким к ужасу. За тот час, пока мы сидели в тихой лондонской комнате, передо мной предстала разгадка всего, что я пережил в Мейо. Предстала, но не открылась, я увидел ее лишь смутно и в искаженном виде, поэтому не берусь судить. Правда не всегда доступна нам. Порой мы тщетно пытаемся до нее докопаться, а когда она сама является нам, то застает врасплох.

Я решил, прежде чем вернусь в Ирландию, нанести визит лорду Гленторну, поскольку, как уже говорил, от него зависит благосостояние моего прихода. Я думал, ему захочется узнать о событиях, затронувших и его интересы. От Денниса Брауна он уже получил известие об убийстве управляющего Крейтона и об ущербе, который нанесли замку мятежники. Но в письме много не передать, это лишь бездушные строки на бумаге. Поэтому я написал лорду Гленторну, что хочу навестить его, и через некоторое время получил учтивый ответ: «Приветствую вас. Бываю дома всякий вечер. Гленторн».

И к вечеру восьмого числа я стоял у входа в его особняк – красивым назвать его нельзя, сложен он из красного кирпича, окна с эркерами выходят в парк. Дверь открыла молодая, скромно одетая служанка, волосы убраны под чепец. Она провела меня в небольшую, скудно обставленную гостиную, на стенах бросались в глаза две картины: очень скверное полотно с изображением горного оленя, застывшего в гордом одиночестве на утесе, и большая дешевая гравюра на библейский сюжет – Авраам приносит в жертву сына своего Исаака. Я уселся на низкий, роскошного вида стул, подняв целое облако пыли.

Так вот оно, жилище легендарного владыки Тайроли, полновластного и воистину Всемогущего. Обычный лондонский особняк. Встретил меня не привратник в ливрее, а простая служанка в чепце, убранство комнат такое, что и дублинский бакалейщик счел бы его безвкусным. Меня же это не удивило. Лондонские друзья мои сообщили мне: лорд известен отнюдь не богатством или властью, а благотворительностью. Он организовал и вдохновляет общество «За улучшение условий труда трубочистов», щедро помогает одному из самых достойных движений – «За отмену рабства».

Прождал я его не более пяти минут. Он вошел, просто и сердечно поздоровался со мной, сжав обеими руками мою ладонь. Ростом он невысок, сутул; одет в костюм табачного цвета; длинный и тонкий нос, полные губы.

– Весьма рад видеть вас, господин Брум. Весьма рад. Нечасто у меня гости из Ирландии. А об этой несчастной стране в последнее время все мои думы, да, все думы. В чем, надеюсь, вы не сомневаетесь.

– Никоим образом, – охотно согласился я.

– Проходите в библиотеку, господин Брум, ко мне в библиотеку. Там приятнее беседовать, а нам нужно очень многое сказать друг другу. Очень многое. – Очевидно, у него вошло в привычку без надобности повторяться. Словно в первый раз он говорил лишь для моего сведения, а вот второй – для своего. Как бы докладывая самому себе о сказанном. Невинная причуда.

У двери он задержался и обернулся.

– Видите вон там камин? – Очаг был небольшой, с беломраморной доской сверху. – А знаете ли вы, чем, в сущности, является камин? Местом и орудием угнетения.

– Угнетения?

– Именно, и не менее отвратительного, чем любое другое. Сердце разрывается, глядя на лондонских трубочистов. Малышам по девять, восемь, семь лет от роду. Некоторые из них – сущие ангелочки, несмотря на грязную одежду и чумазые лица, да, лица у них все в саже – черные-пречерные. Их хозяева водят малышей от дома к дому, словно дрессированных обезьянок, наученных пробираться в такие узкие дымоходы, что дети до крови обдирают плечи и ноги. А случись им замешкаться, снизу начинает припекать – некоторые зажигают камин, заслышав слишком громкие крики малышей. Проходит несколько лет, и их выставляют во взрослую жизнь. Тех, конечно, кто выживает. Сажа проникает в легкие, покрывает их коркой, и становится нечем дышать. Мне объяснил это больничный хирург.

– Какой ужас! – больше я не нашел что сказать, хотя рассказ его потряс меня.

– Именно – ужас! – поддакнул он. – Но этому придет конец, господин Брум. Мы положим этому конец. Приструним их хозяев. Бедные мальчишки растут, не зная бога, послушали бы вы, как они говорят! Да и девочки не лучше! И девочек в это дело втянули. Ради нашего уюта подле камина калечат души и тела детей. Чудовищно!

– Чудовищно! – повторил я.

– А каково положение в Ирландии? Такое же?

– В Дублине, возможно, такое же. Наверное не берусь сказать. Ко мне во дворец раз в год приходит трубочист с сыном, приносит свои щетки. Не скажу, чтобы мальчик терпел лишения. Крестьяне и вовсе обходятся без трубочистов. Птиц вместо них используют.

Гленторн вытаращил блеклые глаза.

– Вы что – серьезно? Птиц? Вместо трубочистов? – Он рассмеялся, точно закудахтал. – Впрочем, в Ирландии все возможно. Я ничему не удивлюсь.

– Желаю блага в делах ваших, – сказал я. – У трубочистов тяжелая доля. Пора и о них подумать.

– Верно. Пора, господин Брум, пора. И мы победим. К нам присоединяются весьма влиятельные люди. Истинные христиане.

Он привел меня в маленькую, тесную комнату, выходящую окнами в сад. Голые деревья и кусты стыли на морозе. По стенам ряд за рядом выстроились книги, посередине – длинный, от двери до окна, стол, заваленный бумагами. Подле холодного камина – два кресла, рядом на полу тоже валялись бумаги. Гленторн жестом указал мне на одно кресло, сам уселся в другое и положил руки на колени.

– Вы сказали, господин Брум, что живете во дворце? Неужели и впрямь?

– Ну, это лишь название. Вы, возможно, помните, что некогда Киллала была епархией епископа и мой нынешний дом величали Дворцом. Да и по сей день величают. Жилище это весьма скромное, хотя и уютное. – В отличие от вашего, чуть не вырвалось у меня, ибо в комнате было так холодно, что я с трудом сдерживал дрожь.

– Приятно слышать. И то, что оно уютное, и вдвойне приятно, что скромное.

– Нам с женой достаточно: детей у нас нет, и супруга моя создала необыкновенный уют.

– Очень отрадно, – проговорил он, – очень отрадно, что вы женаты. Священники-целибаты сущее проклятие для ирландских католиков. Для всего католического мира. На заре христианства, как вам известно, служители церкви имели жен.

– Конечно, известно, – кивнул я. – Но ирландские священники свято блюдут обет безбрачия. В отличие от своих коллег в средиземноморских странах. Скандальных случаев у нас не так много.

– Моя жена умерла во время родов, – продолжал Гленторн, словно не слыша моих слов, – умер и ребенок. Мальчик. Больше я не женился. На мне род и закончится. Я был у отца единственным ребенком.

Я не нашел что ему ответить.

– Будь жена и ребенок живы, и моя судьба сложилась бы иначе. Возможно, я больше бы вращался в свете. Зато сейчас я приношу больше пользы. И в судьбе трубочистов, и в судьбе рабов. Да, господин Брум, людей отдают в рабство. У нас, в Африке, в Америке. Целые африканские деревни сгоняются на корабли – кто находит смерть на борту, а кто – жизнь страшнее смерти на берегу. Работорговцы попирают Священное писание. Ибо их жертвы живут и умирают язычниками. Но и у них есть души. Христос принял смерть за всех людей. Рабство многолико, будь то маленькие лондонские трубочисты или негры на плантациях в Виргинии. Вы курите?

– Нет, мне дурно от табачного дыма.

– Приятно слышать. Ибо в табак тоже вложен рабский труд. Кипы табака у нас в портах пропитаны потом чернокожих рабов. Господь смотрит на нас в ожидании. А у нас нет сил очистить моря от работорговцев.

– Страшен их грех, – согласился я. – Не может христианин смириться с этим.

– Однако все мирятся. Не протестуют – значит, мирятся. Не борются. Я же хочу свершить доброе дело, господин Брум. Доброе и большое дело. Отцу моему это не удалось. Жил он во грехах и роскошестве. Кругом мрамор, картины, изысканная пища, женщины, да и похуже, чем прелюбодейство, за ним грехи водятся. Вы, надеюсь, меня понимаете? Куда хуже, чем прелюбодейство. Впрочем, к чему копаться в грязном белье? Слава о нем шла самая дурная, и вы, конечно, о ней наслышаны.

– Мне доводилось бывать в замке Гленторн, – сказал я. – Мы дружили с господином Крейтоном. Дворец прекрасен, словно из сказки, словно ожившая детская мечта.

– Его породила гордыня и сластолюбие. Как и виллу в Италии. Только в Италии похлеще: камень цветом закатного солнца, балкон, утопающий в розах, с видом на далекое море. Одни одежды его, все эти шелка и тонкие сукна стоили столько, что целую деревню можно было бы содержать. А как он любил духи! Когда наклонялся ко мне, чтобы поцеловать, я задыхался от благовония, а в самом поцелуе мне виделись все мыслимые пороки.

Меня все донимала дрожь. Пожалуй, в саду, среди голых деревьев, и то теплее.

– Меня потрясла весть о кончине господина Крейтона, – перевел я разговор, – он человек честный и справедливый.

– Справедливый? – удивился лорд Гленторн. – Никто из нас этим похвастать не может. Крейтон был практичен и достаточно честен. До него управляющие были безнадежно плохи: воровали, пьянствовали. Вы говорите – кончина. Очевидно, подразумеваете его убийство. Мне о нем написал Деннис Браун.

Он резко поднялся, точно обезьянка на веревочке, и стал проворно одной рукой перебирать на столе бумаги. Другой же он пытался насадить на нос очки.

– А, вот оно. Зверское убийство. Его закололи пиками. Кололи и мертвое тело. Сущие звери.

– Да, немало выпало нам пережить в Мейо за последние месяцы, – вздохнул я, – и богатым, и бедным.

Но Гленторн не слышал меня. Он перечитывал письмо, проворно водя пальцами по строкам и беззвучно шевеля губами.

– Вас держали узником в собственном доме, – сказал он. – У вас в замке. Диву даюсь, что вас не убили, как Крейтона.

– Убить могли в любую минуту, жизнью своей я во многом обязан одному из вожаков мятежа, вашему, кстати, крестьянину. Его убили в бою.

– Никак не удается представить себе Мейо, – посетовал он. – Видятся лишь болота да холмы, берег, изрезанный бухтами и заливами, убогие деревушки. Не знаю даже, сколько людей живет в моих владениях. Разве это не смешно?! Давным-давно Крейтон затеял было перепись, да потом махнул рукой. Он присылал мне карты владений, составлял он их красиво!

Он подвел меня к висевшей за столом карте в дубовой раме. Сперва я ничего не мог разобрать, затем угадал очертания Киллалы и Баллины, холмов, болот, реку Мой (она тянулась мимо Баллины к морю), луга, рощи, границы владений Гленторна, замок.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю