355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Томас Фланаган » Год французов » Текст книги (страница 42)
Год французов
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 18:57

Текст книги "Год французов"


Автор книги: Томас Фланаган



сообщить о нарушении

Текущая страница: 42 (всего у книги 45 страниц)

– А мне Лондон всегда нравился, – заговорил Мур. – Очень культурный город.

– Что и говорить! – подхватил Браун. – Я там теперь половину времени провожу. – Еще бы! Деннис Браун – член парламента от Мейо. – И все же Лондон город для мужчин. Вы, конечно, слышали про связь Сары и Голмоя.

– Право, не помню… – начал было уклончиво Мур, но Браун прервал его:

– Так вот, она от него ушла. Навсегда. Этот щенок Голмой и ему подобные позорят Ирландию.

– Я плохо знаю его.

– Надо же, познакомился на балу в замке с порядочной ирландской девушкой и заманил с собой в Англию. Стыд и позор навлек и на нее, и на ее родителей. Хотя сам позорит свою родину, сорит в Лондоне деньгами, пускает их на ветер за карточным столом. Англичане над такими смеются, и поделом. Слава богу, Сара порвала с этим подонком.

– Жаль, что я не знаком с нею коротко, – посетовал Мур. – Помнится, она была красивой и умной девушкой.

– Еще бы! У Браунов в роду все умные, кроме брата Слайго, да ему, бедняге, сейчас ум, слава богу, и не нужен. А у Сары ума палата. Поглядите сейчас на нее, ни дать ни взять в монастырь собралась. Да, в каждой семье непременно свое горе. Уж вам-то это знать лучше, чем кому-нибудь.

Мур промолчал. Его обескуражили откровения Брауна о племяннице. Сколько же ей сейчас лет? Около тридцати, пожалуй. Еще не перестарок по ирландским понятиям, хотя молва оставила на ней недобрую метину. Может, и впрямь умна, но убежать с Диком Голмоем – сущая глупость.

– О чем задумались? – спросил догадливый Браун.

Мур улыбнулся.

– О том, как восхитительны умные женщины.

Браун взглянул на него, теперь догадка сквозила во взоре.

– Смотрите, Джордж, не переусердствуйте. Досадно, если что-нибудь помешает нашей дружбе.

– Дружбе? – изумился Мур. – А разве мы друзья?

До обеда оставался еще час. Браун оставил гостя в парке. Ясный, погожий день клонился к вечеру. С полей долетал легкий ветерок. Муру почудилась в нем горьковатая соль Атлантики, и ожили воспоминания. Тропинка по лугу привела его к речушке с куцым горбатым мостиком. За ним – легкий домик. Мур взошел на мост. Внизу журчала река, быстрая, полноводная. Наверное, Сара в домике, подумалось ему. Читает или вспоминает Лондон.

Сара появилась лишь к обеду в маленькой и не очень опрятной столовой. Под ногами обтрепанный турецкий ковер, на стенах потемневшие от времени портреты. Села она с противоположного от дяди конца стола. Оказалось, память подвела Мура: Сара и впрямь стройна и кареглаза, но волосы у нее вовсе не черные, а каштановые, уложены в модную прическу. Строгое платье голубого бархата приоткрывало длинную шею. За обедом она была немногословна, но прислушивалась к обоим мужчинам, обращая то к одному, то к другому спокойный внимательный взор. Нередко на губах играла мимолетная полуулыбка. Зубы у нее были белые, но неровные.

Помогая ножом, Браун оторвал фазанье крыло.

– Обед на славу, – благодушествовал он. – Наконец-то блудная дочь Браунов вернулась домой, в Мейо, и вот мы за обедом в приятной дружеской компании. Джордж, нам вас частенько не хватает. И не только нам. Вам бы побольше интересоваться, как живет наше графство.

– Вы охотник, господин Мур? – спросила Сара. Звучный, богатый оттенками голос. Сейчас в нем слышался серебряный перезвон.

– Я писатель, – ответил Мур. – И управляющий своим же поместьем. Дел хватает.

– Брат Джорджа любил поохотиться, – вставил Браун. – А Джордж совсем иной.

– И о чем же вы пишете?

– Об истории. Не о всей, конечно. Что-то, однако, не очень получается.

Браун, не прожевав мяса, опять не утерпел и вмешался:

– Несколько лет тому история сама к нему в двери постучалась. Однако он ее не очень-то любезно встретил.

– Историю я не читаю, – произнесла Сара, – больше стихи и романы. Романы мне очень по душе, а история – нет, все эти бедствия и даты – ужас!

– Если удастся закончить, и моя работа будет не веселее.

Сара подняла бокал вина. Мур наконец вспомнил, где видел ее в последний раз. В доме лорда Голланда. Немного иной: голос резче и тон нетерпимее. Большой тогда устроили бал. Запоминающаяся она была женщина. Да и сейчас тоже.

– В печальную годину вернулись вы домой, мисс Браун.

– Почему? – удивилась она. – Не понимаю, о чем вы.

– По стране прошли волнения. Люди изведали много горя.

– Ну, сейчас-то порядок уже наведен, – бросил Браун. – Скоро-скоро расцветет наш край. Я же говорил вам, Мур. – Он поднял бокал. – Сара, не придавай значения его словам.

– Как же не придавать значения тому, что говорит историк? Вряд ли господину Муру это приятно. Не правда ли?

– Ваш дядюшка связан с Мейо куда теснее, чем я, – признал Мур. – Его имя поминают в каждом доме.

Сара уловила иронию в его словах.

– Неужели, Деннис? И как же тебя поминают?

– Да как бы ни поминали. Джордж, я к этому стараний не прикладывал, лишь восстанавливал в Мейо мир и покой.

– Pacem appellant, – изрек Мур.

– Что вы сказали, господин Мур? Я не знаю латыни. Латынь и история не для моего ума. Я темная провинциалка.

– И это называется мир, – перевел Мур.

– Договаривайте уж всю фразу, – сердито бросил Браун. – Solitudinem faciunt et pacem appellant – «Творится хаос, и это называется мир». Ну что ж, хорошо. Значит, в хаосе нам и жить.

– Тем из нас, кто уцелел, – вставил Мур.

– Я об этом ничего не знаю, – проговорила Сара. – Сколько бед на свете!

– Вам простительно, – сказал Мур, – а вот мы с вашими родными пережили тяжкие времена. Как и всякий в Мейо. Были у нас свои разногласия. Но все в прошлом. Как говорит ваш дядюшка, «мир и покой в Мейо восстановлены».

– И в кои-то веки мы стали заодно, – ввернул Браун. – Помните, Джордж?

– Помню, – только и ответил тот.

Браун улыбнулся племяннице.

– Женские ушки привыкли к иным разговорам: шелковые платья, разные безделицы с ярмарки, боярышник в цвету.

– В тебе проснулся поэт, – улыбнулась она.

– Слова эти не мои, – усмехнулся Браун, – это из песни одного киллальского учителя. И поют ее по-ирландски.

– А учителя этого повесили в девяносто восьмом году, – уточнил Мур.

– Сколько бед на свете! – снова вздохнула Сара. – И повсюду есть поэты.

О Деннис Браун, дорогой,

Случись мне встретиться с тобой,

Я сразу руку протяну,

Но не привет тебе пошлю,

А лишь за глотку ухвачу

Да петлю из пеньки скручу.

Ты дернешься разок-другой

И обретешь мир и покой.

На следующее утро Мур проснулся с мыслью о Саре, точно остался после нее легкий, но будоражащий чувственность аромат. Обрывки воспоминаний: вот она плавным движением руки поднимает бокал, рука у нее небольшая, изящная, в темно-карих глазах – память о многом, чего не расскажут уста. И эту женщину – словно орден в петлице – выставил всем напоказ Дик Голмой у лорда Голланда. Вот какая завелась у него юная ирландская дикарка.

Мур оделся, пошел луговой тропинкой к горбатому мостику. Перебрался через речушку и подошел к дому. Как и ожидал, он застал ее там, и она этому нимало не удивилась. Она заложила страницу романа листочком бумаги и, положив книгу на плетеный столик, встала навстречу гостю.

– Вы наконец вспомнили меня.

– Да, однажды мы встречались. Но вид у вас был совсем иной.

– Я сама была иная.

Они пошли по тропинке, у ног их журчала торопливая речка.

– Вы рады, что вернулись в Мейо?

– Не рада, но и не огорчена. Я здесь, вот и все. На борту корабля очень волновалась, а приехала – ничего узнать не могу. Мне не нравится усадьба Денниса. А вам? Уэстпорт лучше.

– Роскошнее, – поправил Мур. – В Уэстпорте женщине вольготнее. Вы бы согласились там жить?

– Мне нравится бухта. И острова. Я люблю все, что красиво.

– А еще вы любите романы.

– Верно. Я глупая женщина. Глупая и упрямая. Это меня когда-нибудь и погубит.

– И вовсе вы не глупая. Я думаю о вас со вчерашнего вечера. Никак не разгадаю, кого вы мне напоминаете.

– Весьма обидное замечание для нашего недолгого знакомства.

– Но вы же не обиделись.

– Откуда вы знаете?

– Вы задержитесь здесь?

– А куда мне ехать? Лондон мне в нынешнюю пору не мил.

– А я люблю Лондон. – Мур нарочито не заметил намека в ее словах. – Лондон или Париж. А Испанию я помню, наверное, так же, как вы – Мейо, будучи в Лондоне. Но я осел в Мейо прочно. Никуда не уеду.

– Глядя на вас, не скажешь, что вы обрели здесь покой. Вы несчастливы.

Они дошли до рощицы. За ней, словно пенек в поле, кургузо торчал дом Брауна.

Сара остановилась, повернулась лицом к Муру.

– Знаете, почему я вернулась? Не спрашивайте дядю, он тут же что-нибудь сочинит. Голмой разорился и выгнал меня. Принудил уехать. Иначе я и по сей день была бы с ним.

– Вы так к нему привязаны?

Она сломала веточку, поковыряла ее.

– Я презирала Голмоя. Особенно первый год. Он безмозглый бахвал, хоть и хорош собой. Любой женщине на моем месте было бы трудно, подруг нет, окружают одни лишь мужчины да женщины вроде меня.

– Вроде леди Голланд, – вставил Мур.

– Вроде леди Голланд. Вы что, смеетесь надо мной?

– Ничуть. И никогда себе этого не позволю.

– Никогда? Даже когда узнаете меня лучше?

– Тем более.

– Не зарекайтесь, господин Мур. Я вовсе не такая, как обо мне рассказывают.

– Я могу судить лишь по вашим собственным рассказам. Если угодно, можете вообще не говорить о себе.

– Я не оправдываю надежд. Мне это не раз говорили.

– Значит, мы одного поля ягода, – улыбнулся Мур, – скоро убедитесь в этом сами.

Четыре месяца спустя Сара Браун стала любовницей Мура. Его надежды она оправдала, вела себя сдержанно, но искренне. Муру виделся в этом особый изыск. Он рассудил, что ею двигала хоть и не любовь к нему, но чувство весьма близкое. Сам же он находил усладу в ее ласках, загадочная душа ее лишь распаляла его чувственность. Как он и предрекал, они оказались одного поля ягода и не докучали друг другу слишком большими притязаниями. Поначалу они тщательно скрывали свою связь, но не прошло и полгода, как о ней судачили уже по всему графству. Мур полагал, что, прослышав об этом, Браун вызовет его на дуэль, однако тот изображал полное неведение.

– Может, он и впрямь ни о чем не догадывается, – предположил Мур однажды.

– Все он знает, – ответила Сара, – у нас в роду все такие: никогда не угадаешь, кто как себя поведет.

Через три года они поженились, а еще восемь месяцев спустя на свет появился сын – в честь отца и деда его назвали Джорджем, крещение и воспитание он получил католическое. Муру даже не пришлось настаивать на этом – супруга не интересовалась такими мелочами. Хотя в свете они появлялись редко, местное общество считало их брак счастливым, и, вероятно, не без оснований.

Историю Жиронды и Французской революции Мур так и не дописал. После женитьбы он еще несколько лет продолжал работать, но с каждым годом все более и более охладевал к своему труду, все более сомневался в том, что в состоянии закончить его, все более отчетливо видел, что не понимает истинных, скрытых сил, движущих политикой и историей. Первые два тома сохранились и поныне, написаны они гладко, может, несколько суховато и казенно, изысканным каллиграфическим почерком, черными, выцветшими от времени чернилами. Далее – черновики последующих глав: многое исправлено, зачеркнуто, переписано заново; и план глав еще более далеких, списки имен, дат, неточно цитируемые эпиграммы, малоубедительные выводы. И история в итоге предстала перед ним подернутой ледком лужей на лесной тропе, в мутной воде едва различимы палые листья да сухие сучья.

В девятнадцатом столетии среди крестьян ходили упорные слухи, что Джон Мур не умер в Уотерфордской тюрьме, а бежал в Испанию. Узнав, что брат его женился на родственнице Денниса Брауна, вернулся и вызвал его на дуэль. Стрелялись они будто бы на пустоши возле развалин аббатства близ Баллинтаббера. Но кровь братьев так и не пролилась, и Джон вернулся в Испанию. По тавернам распевали дурно сложенную балладу о поединке. В убогих ее виршах Джон представал в повстанческом изумрудно-зеленом мундире, вроде Роберта Эммета с цветной гравюры. Молва о Джоне Муре отображала, скорее, всеобщую ненависть к Деннису Брауну, нежели к Джорджу Муру, который всем виделся затворником Мур-холла.

В двадцатых годах, когда Мур уже был на склоне лет (впрочем, отец его дожил и до более преклонного возраста), в Мейо, как и по всей стране, разразилось восстание тайного католического общества «Лента». Заговорщики, как в свое время Избранники, бесчинствовали: резали скот, выжигали поля. Пред судом предстал один из зачинщиков, Мики О’Доннел, племянник Ферди, и Мур взял на себя все судебные расходы, педантично записав их в своей расходной книге: «Сотня фунтов защитнику на ведение судебного дела М. О’Доннела. В память о Джоне Муре». Однако деньги не помогли. О’Доннела отправили в тюремную колонию на остров Земля Ван Димена.[43]

В ту ночь, когда он записал в книгу судебные расходы, он вынес свое кресло на балкон, где сиживал отец, и пробыл там час, стараясь вспомнить, как тяжелой поступью обходил отец строящийся дом и, тыча тростью, давал указания. Или как Джон ехал верхом на своей гнедой по аллее. Но лица расплывались, ускользали. Перед мысленным взором его маячили лишь старик да юнец, но лиц не разобрать. Он рад был бы дать волю слезам, но плакать не привык. Глаза остались сухими и сейчас. Он заворчал, резко поднялся, толкнув кресло, и, опираясь на отцовскую трость, пошел в дом.

ИЗ ДНЕВНИКА ШОНА МАК-КЕННЫ, ОКТЯБРЬ ГОДА 1798-ГО

Четверг. Только что вернулся из тюрьмы, где несколько часов пробыл с дорогим моим другом Оуэном Мак-Карти; завтра поутру его повесят. В следующий раз, когда я возьмусь за перо и открою эту тетрадь, чтобы пополнить ее глупыми записями, его не будет с нами, он уже предстанет пред Всевышним. Утром я, как и всякий истинный христианин, не пойду к тюрьме.

Когда вешают человека, на большом листе бумаги пишут его имя, суть его преступления и приговор, подписанный гражданскими и военными властями, то есть Деннисом Брауном и генералом Тренчем. Бумага эта вывешивается на здании суда рядом с ей подобными, а то за недостатком места и поверх одной из них. Дождь размывает чернила, и имена приговоренных к казни бесследно исчезают: Донеллан, Нилон, Дуган, Малкерн, Данн, Кланси, Бэрк. Но тел повешенных дождю, увы, не смыть, и их не предают земле, а обмазывают дегтем и оставляют на всеобщее обозрение.

«Оуэн Мак-Карти» – написано на бумаге сегодня, далее называется его профессия: учитель – и говорится, что, взяв у французов оружие, он воевал против короля, принимал участие в таких-то боях, в такое-то время, на правах командира среди мятежников, что подпадает под статью о государственной измене и карается смертной казнью. Все это, очевидно, и так, хотя Оуэн мало рассказывал мне, чем занимался последний месяц, да и мне не очень-то хотелось его расспрашивать. Мне страшно подумать, что жизнь и смерть человека можно низвести до нескольких слов на клочке бумаги.

Вечер сегодняшний был тихий, теплый, на ясном небе у самого горизонта – окрашенные закатным солнцем багряные прожилки облаков. Весь месяц выдался погожим. Я шел по Высокой улице к тюрьме. И Высокая и Крепостная запружены праздными солдатами, ополченцами, йоменами. Они разгуливали по улицам, просто стояли, прислонившись к стенам лавок, все таверны переполнены. И такое мы видим каждый день с тех пор, как в Мейо вступил генерал Тренч и расположился со штабом в Каслбаре. Тут и ополченцы из Манстера, говорящие только на ирландском, и заморские солдаты, которые вроде бы лопочут по-английски, но мне не понять ни слова, у них во рту словно горячая картофелина. Сколь неразумно посылать на нас такую кару – сонмище этих красных ос.

Я принес Оуэну новую полотняную рубаху, чтобы назавтра он выглядел достойно, кувшин виски и хлеб, его испекла Брид из самой лучшей муки. Также принес я ему четки, их вырезал мой отец из мореного дуба во время гонений на католиков. Их носил отец, носил их и я – от времени они стали как полированные.

Он поблагодарил меня за подарки, разложил все на койке. В камере было темно, лишь полоска света проникала из коридора, но даже и в полутьме разглядел я его заросшее лицо, по-моему, он очень исхудал, щеки запали. Половину зубов ему выбили, оставшиеся шатались, и говорил он, пришепетывая. Я глядел на него, и сердце у меня заходилось.

– Весьма недостойная смерть мне уготована, – сказал он, – придушат, точно щенка.

– Этого, Оуэн, не страшись. Мучиться недолго. Тебе бы о другом подумать следовало. Священник к тебе приходил?

– Приходил. Сегодня днем. Я его быстро выпроводил, да так, что у бедняги уши огнем пылали.

– Но он отпустил тебе грехи?

– Да. Но думаю, что с тяжелым сердцем. Чтобы добиться от меня покаяния, ему не один день пришлось со мной повозиться.

Я знал, что бравадой этой он словно огораживает себя стеной, заключая душу свою в темницу куда более тесную и мрачную, чем та, в которой он сидел.

– Не знаю, как и благодарить тебя, Шон, за то, что пришел, – помолчав, сказал он.

– Да к тебе б с радостью знаешь сколько людей пришло! Поэты из Керри, из Западного Корка.

– Возможно.

– Не «возможно», а наверняка. Где б ты ни жил, всюду тебя почитали.

– Да неужели? Прямо сказать, порой почет этот весьма странно выражался.

– Твои стихи будут читать еще долгие годы.

– В этом я не сомневаюсь. Ведь ко мне стихи не будут иметь уже никакого отношения. Они будут жить сами по себе. Не стихи же привели меня в это узилище, а жизнь, глупая и дикарская.

– Кто знает, что глупо, а что – нет.

– Священник, – бросил Мак-Карти, – сказал, что отпустит мне грехи, лишь когда я покаюсь, что примкнул к французам. Я говорю, конечно, каюсь, ведь за это меня жизни лишают. Но ему этого было мало, он заставил меня покаяться, что я признаю свой грех против господа и людей от начала и до конца. Самому-то ему и тридцати нет, голос такой неприятный. Впрочем, что он отпустит грехи, что папа римский – все одно. Я, конечно, и не собирался исповедоваться полностью. Так, рассказал лишь о самом значительном, иначе бы он до сих пор здесь сидел. Господи, как же безобразно я жил! Уже после того, как он ушел, я вспомнил про Мэри Лавель, девчонку из Балликасла, она потом вышла замуж за о’доннеловского батрака. Забыл совсем о ней упомянуть. Невеличка, в бедрышках узенькая, двумя ладошками обхватить можно.

– Боже мой, Оуэн. Не об этом тебе сейчас думать нужно.

– Верно, хотя не все ли равно, о чем? Помню, увидел я ее впервые у Ферди О’Доннела на кухне, так от страсти прямо кровь закипела. А потом, ночью, за домом лежу рядом с ней, думаю, а какая, собственно, разница? Что она, что Джуди, которая ждет меня в Киллале. И к чему, думаю, я все это сейчас затеял. Когда страсть овладевает, рассудка не слушаешь. Это каждому известно. Как мои воспоминания попика потрясли, а! Похоть – это свирепый дикий зверь, что живет в нас, его небось так в семинарии учили. Согласен, говорю. Еще признался, что беспробудно пил. Это грех особый, говорит. Да, парень такого страха нагонит, что ты любого прихода сторониться станешь. Мэрфи у нас в Киллале, хоть и фанатик безумный, а все ж кое о чем суждение имел.

– Оуэн, но то, о чем ты рассказал, и впрямь грехи. Может, господь более терпим к поэтам, но церкви-то он об этом не сказал.

– Особо попик упирал на то, что церковь осуждает восстание против короля. Все красноречие свое употребил. Говорит, то, что с французами пошел, – это тягчайший из твоих грехов. Искренне ли ты каешься, что пошел с оружием против государя. Искренне, говорю, всем сердцем скорблю. Видишь, какая тяжкая расплата ждет тебя. Вижу, говорю, хуже и придумать ничего нельзя. А сам он мальчишка мальчишкой, Шон, наверное, и бриться-то недавно начал.

Говорил он так, словно сидел у меня дома, наверху, за кувшином виски, и мрачные шутки его вот-вот скатятся к богохульству. Он помолчал, потом вновь заговорил:

– Безумная и глупая затея. В Баллинамаке вокруг меня падали люди, корчились в муках, им взрывом обрывало руки, разворачивало животы. И средь этого страха меня не покидала мысль: какая глупость, что мы пришли сюда под зеленым знаменем, в это кровавое болото. Около болота на кустах полно черники, но мне уже никогда не доведется пройтись по тропинке с пригоршней ягод и запачкать соком губы.

В Оуэне таится неизбывная любовь ко всему земному, может, поэтому и получился из него прекрасный поэт. И что значат тягчайшие грехи его – пьяные дебоши, даже эта соблазненная девушка за домом – как не проявления этой любви! Не сомневаюсь, чувство это в нем столь сильно, что он не осознает своей греховности. Да поможет ему бог, да найдет ему оправдание.

– Я пошел с повстанцами, – говорил Мак-Карти, – потом сбежал, потом опять пристал. Не вернись я к ним, жил бы сейчас тихо-спокойно в Манстере, меж холмов, да хвастал бы совершенными подвигами. Господи, тогда я впал бы в другой грех.

Сердце у меня сжалось, когда я подумал, что завтра жизнь уйдет из этого тела. Я так и вижу его в какой-нибудь манстерской таверне: вот он сидит, прислонившись к стене, с кружкой портера в руке. Но, увы, перед взором моим лишь худое, заросшее лицо в полумраке, завтра же наступит мрак полный. Страшно заранее знать день и час своей смерти.

– Часто восстание представляется мне огромной волной. Вот она накатила, увлекла за собой людей, но каждого по разным причинам, а кого и вовсе без причин, например убогих безземельных батраков да бродяг. И одному богу известно, почему волна эта захватила и кое-кого из дворян: Джона Мура, Малкольма Эллиота, Рандала Мак-Доннела и прочих.

– Не убеждай, не доверюсь дворянам, – резко и презрительно бросил он, – что хотят, то и делают, и никакие причины им не нужны.

– Почти сто лет собиралось это восстание. И вот обрушилось точно лавина.

Порой мы надолго замолкали и просто глядели друг на друга, или во тьму, или на скудный свет, пробивавшийся сквозь маленькое зарешеченное окошечко в двери. Может, ему лучше, когда он чувствует меня рядом, а может, когда он наедине с собой. Все же верно, что он сейчас рад мне. Ведь поначалу, до того как судьба занесла его в Мейо, мы были закадычными друзьями.

Раз он неожиданно спросил:

– Ты когда-нибудь видел, как вешают человека?

– Нет, и не увижу, – ответил я. – Страшно подумать, что кого-то это зрелище привлекает.

– А я вот видел. В Макруме. Там вешали Падди Линча.

– Вожака Избранников, – вспомнил я.

– Да, его самого. За это и за два убийства его и повесили, хотя бед он натворил куда больше. Его звали не иначе как макрумским вожаком. Хотя последний год он жег, убивал и грабил по всему Западному Корку, начинал-то он в Макруме, там у него был клочок земли и несколько акров на взгорье, оттуда его слава и пошла. Уж как его дворянство ненавидело! С гончими на него, точно на лису, охотились. Но в конце концов передали это дело ополченцам, они-то его и выследили. Нашли его с четырьмя дружками в пещере, привезли их всех в Макрум и повесили на площади.

– Помню, помню. Я тогда жил в Корке, уехал оттуда лишь через год. Целую неделю в городе только и разговоров было, что о Падди Линче.

– Корк – это не Макрум. Там со старых времен крепость сохранилась, ворота прямо на площадь выходят. А площадь там, как и в любом городе в Манстере, большая – город-то торговый. В то утро народу там собралось больше, чем в базарный день вместе со скотом. Пришли посмотреть, как Падди Линча будут вешать. И я там был. С утра полкувшина виски выпил. Да и вокруг все хмельные, песни поют. Хороший денек выдался в Макруме, когда вешали Падди Линча.

– Но уж по нему-то никто слез не пролил.

– Да, жестокий человек. По всему Балливурни колобродил. На мелкие хозяйства налеты совершал. Под конец настоящим разбойником стал, да и могло ли быть иначе? И впрямь зверем сделаешься, коли тебя собаками травят.

За все это время с Оуэном мы приложились к кувшину всего раза три-четыре. Может, хотел он встретить утро трезвым, может, берег виски на долгую одинокую ночь. Как бы то ни было, я его не упрекну.

– Отец у меня был куда беднее любого Избранника, – рассказывал он, – батрак, мотавшийся по ярмаркам с лопатой на плече. Я никогда не говорил тебе, как он умер? В придорожной канаве, голодным. Ой, как горько мне было, когда об этом узнал.

– Ты посвятил ему прекрасное стихотворение, оно лучше любого мраморного, черного ли, белого ли, памятника.

– Ему хлеб нужен был, а не мой стих. А я знай себе бражничал невесть где, время в тавернах убивал да в школе, вдалбливал ненужные знания в головы крестьянских сыновей. А сам-то я в школу пошел только потому, что отец семь потов ради этого пролил, на каждом шиллинге его пот. А я его бросил. Вырос батрацкий сын и бросил отца. А какой был отец у тебя, Шон?

– Лучший на свете, – ответил я и стал вспоминать. – Он держал лавку на улице Пустозвонной, а мать была служанкой в одном из тамошних домов. Так они и познакомились. Отец очень любил читать. Все деньги тратил на книги и мне к ним любовь привил.

Оуэн вдруг потянулся, взял мою руку в свои ладони, ощупал.

– Такая же, как у меня. Мягкая, будто господская. А у отца – точно из дубленой кожи, и пальцы крепкие, узловатые. Вечно грязные, не мог он их никак дочиста отмыть. Грязь въелась в кожу и под ногтями. Помню, повел он меня в первый раз в школу, так руки все за спиной прятал. Хороший урок для батрацкого сына. Лучше лица мне руки его запомнились.

– Ты, верно, крепко любил его, – сказал я. – Это и по стиху чувствуется.

– Как страшно он пил, – продолжал Мак-Карти, – правда, редко когда деньги водились. До беспамятства напивался. Упокой его душу, господи.

– Да ниспошли вечный покой, – произнес я, хотя мольба моя была, скорее, о сыне.

Снова наступило молчание, мы немного выпили, и Оуэн сказал:

– А ты помнишь тот стих, который мне все не давался? Про лунный свет, падающий на какое-то лезвие. Когда меня охватило то безумие в Киллале, думалось, я разгадал этот символ: то было лезвие крестьянской пики. И это безумие, точнее, лишь малая его толика. Добавь сюда и барабанную дробь, и мушкеты, и зеленое шелковое знамя. Так и провалялся этот образ на задворках памяти, нечем его оживить.

– Дай срок, и он оживет, – опрометчиво сказал я и в ужасе осекся, глупые слова мои, казалось, бесконечным эхом отзывались меж каменных тесных стен.

Но Оуэн лишь рассмеялся и ничего не сказал. Заговорил он чуть позже.

– Помню еще в детстве, отец вместе с другими батраками нанялся пахать у Хассета, чтоб его на том свете черти драли. В полдень я принес им ведро воды, чтоб было чем запить лепешки. Сели мы с отцом у межи, поели лепешек, и отец растянулся прямо на земле и засмотрелся на небо. А я сидел и смотрел на пашню, на лошадей, на плуг. Деревянный, сейчас таких и не встретишь, почти как соха, только обрез стальной. И в этой блестящей полоске – все то мартовское утро.

– И что же здесь удивительного? – Я вообразил было, что понял его. – Написал же О’Салливан стих о лопате. Почему бы не написать о плуге?

Но он лишь досадливо дернул плечом, широким плечом пахаря.

– Мои стихи в ящике у Джуди Конлон дома, – сказал он, – буду благодарен, если съездишь к ней на днях и заберешь. – Она женщина порядочная, но лучше, если стихи попадут в руки образованного человека.

Я, конечно, пообещал забрать стихи, и мы вновь замолчали. Так просидели мы часа два с лишним. Ноги у меня точно вросли в пол. Я не знал, как мне проститься с ним. Раз в решетчатое окно вдруг ударил свет фонаря, на нас воззрилось чье-то темное лицо и исчезло.

– Бедняга тюремщик всю ночь глаз не сомкнет, если мы будем так сидеть, – усмехнулся Оуэн. – Отправляйся-ка ты домой, к Брид и Тимоти.

Я встал, однако Оуэн продолжал сидеть. Я обнял его, поцеловал. На глаза навернулись слезы, ноги задрожали, в горле застрял комок. Оуэн положил мне руку на плечо и крепко стиснул его.

– Счастливо вернуться домой, – пожелал он.

Пятница. Записывал я о вчерашнем дне почти всю ночь, спать не ложился, да и не мог: как не написать о последних часах жизни на земле поэта Оуэна Мак-Карти. Перечитывая записи сейчас, я вижу, что много пропустил, впрочем, достаточно и того, что есть.

Лавку сегодня я не открывал. К восьми утра народ уже запрудил всю Крепостную улицу вплоть до перекрестка с Высокой. Тимоти еще спал. А мы с Брид сидели за столом друг против друга, она положила правую руку на мою. Чай на столе в чашках давно остыл. Вскоре до слуха нашего донеслась барабанная дробь со стороны Крепостной улицы. Толпа притихла, а через минуту-другую взревела. Мы с Брид постыдились даже обменяться взглядами. Я перекрестился. Requiescat in расе.[44]

Вторник. Сегодня я побывал в Угодьях Киллалы, в домишке у Джуди Конлон. Она охотно отдала мне ящик со стихами Оуэна. Сказала, что берегла как зеницу ока, особенно когда пришли гвардейцы, пожгли немало домов (ее, к счастью, не тронули), с населением обращались грубо, недостойно христиан. Мне она показалась женщиной приятной и скромной, несмотря на то что жила во грехе.

Несколько миль меж Киллалой и Баллиной ехал я вдоль стены, единственной моей попутчицы на пустынной дороге. Каменная стена эта, великолепно выложенная и облицованная, отгораживала владения лорда Гленторна. Стена высокая – всаднику едва заглянуть. За ней – знаменитая усадьба, словно сказочный замок, спустившийся в Мейо с небес из-за тридевять земель. Метко окрестили его владельца Всемогущим.

Увидел я его дом в предвечерний час, лучше времени и не выбрать. Светло-голубое, переходящее в салатное небо, тронутые багрянцем облака – завтра будет ветреный, на удачу морякам, день. Да разве было у нас когда что-либо общего с этим упрятанным за каменными стенами миром, ворота в который охраняют мраморные мифологические чудища: крылатые кони, орлы, львы, обезьяны, великие и малые драконы? Кареты, сверкая на солнце полированными боками, проезжают мимо; всадники и охотники стремглав несутся по осенним, буровато-желтым полям. Глядя на них, захватывает дух. Господа в алых камзолах, дамы в черных и зеленых бархатных амазонках. Остановятся у трактира, опрокинут, вытянувшись в седлах, стаканчик шерри, виски или кларета, а подле скакунов в нетерпении заливаются лаем гончие. Лица у всадников красные, носы орлиные, голоса резкие и звучные, точно лай их собственных гончих.

Одного только Всемогущего так никто из местных и не видел, его именем пугали детей.

ЭПИЛОГ

Зима года 1798-го

НЕОПУБЛИКОВАННЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ АРТУРА ВИНСЕНТА БРУМА, АВТОРА «БЕСПРИСТРАСТНОГО РАССКАЗА О ТОМ, ЧТО ПРОИСХОДИЛО В КИЛЛАЛЕ В ЛЕТО ГОДА 1798-го»

Однажды я спросил своего знакомца, человека, знающего и мудрого, учит ли людей история? Вместо того чтобы, презрительно пожав плечами, пропустить вопрос мимо ушей, ибо серьезного ответа вопрос мой не заслуживал, он глубоко задумался и ответил, что вряд ли, скорее, можно научиться у историков. Впоследствии я при случае имел возможность поразмыслить над его словами. Читаю, например, Хьюма или Гиббона, стараюсь вобрать как можно больше.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю