355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Томас Фланаган » Год французов » Текст книги (страница 26)
Год французов
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 18:57

Текст книги "Год французов"


Автор книги: Томас Фланаган



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 45 страниц)

– Так вот, – продолжал Эмбер, – остается только офицерам-ирландцам растолковать своим солдатам, что мы направляемся на юг, чтобы объединиться с нашими отважными братьями и в дальнейшем биться так же храбро, как и до сих пор. Но прежде чем двинуться в путь, попросим нашего доброго и смелого пастыря, делящего с нами все тяготы, воззвать к господу, испросить у него благословения. Ибо враги наши – не только иноземцы и захватчики, но и богоотступники, не ведавшие истинной благодати, которая осеняет нашу священную церковь. Раз с нами церковь, с нами бог.

И нам пришлось терпеть еще и это. По просьбе Эмбера, для которого религия значит еще меньше, чем для Тома Пейна, пресловутый Мэрфи зарядил одну из своих раскольнических проповедей, до которых он весьма горазд, каждым словом запечатляя нас своим слепым изуверством, фанатизмом. Голос его, резкий и скрипучий, был под стать словам (здесь я боюсь пасть жертвой собственных предрассудков), под стать самому ирландскому языку – для меня он останется языком болот и зловонных хижин. Но зрелище это оскорбило меня отнюдь не как протестанта. Когда-то общество наше виделось мне единством людей, призванных навсегда отмести религиозные распри, которые обезобразили жизнь у нас в стране. Напрасными оказались надежды, взлелеянные гражданами Дублина и Белфаста, юристами, купцами, врачами. Они обратились в прах под облачным небом Ирландии, на болотных топях, морском побережье, на пустошах и холмах.

О чем разглагольствовал Мэрфи, я не понял, говорил он слишком быстро, слова наскакивали одно на другое, – впрочем, мне было все равно. Ночь опустилась хоть и безветренная, но прохладная, лишь голос Мэрфи нарушал тишину. Не дослушав проповеди, я с трудом протолкался сквозь толпу и оказался рядом с Мак-Карти. Он стоял, подавшись вперед, обхватив ладонями локти.

– Ишь как пылко говорит, – сказал я.

Мак-Карти лишь откашлялся и сплюнул.

– Похоже, нам предстоит долгий путь, – опять заговорил я.

– Мне и дольше доводилось хаживать, – отозвался он. – От самого Керри. Правда, бродил я, так сказать, не спеша. Где ночку проведу, а где и все полгода. Куда приятнее, чем нестись сломя голову.

– Однако солдаты и к этому готовы. А я боялся – заупрямятся.

– А что им, бедолагам, остается? Да и этот, – он презрительно кивнул на Мэрфи, – их сейчас распалит. А я свои странствия вспоминаю, как лучшую пору в жизни. Тогда-то я этого не понимал. Не угадаешь, как все сложится.

– Верно, – согласился я. – Не угадаешь.

После этого мне суждено было увидеть Мак-Карти еще лишь раз. Я отошел в сторону, к кустам шиповника. С резких выкриков Мэрфи перешел на басовитое невнятное бормотанье, а потом смолк. Люди стали расходиться. До рассвета мы останемся здесь: солдаты стали располагаться на ночлег на шелковистой траве. До меня доносились их голоса, сливалась французская, ирландская речь. И сам я будто сторонний, не причастный к ним человек. В голове пустота, ни одной мысли, лишь изредка мелькают обрывочные и смутные воспоминания.

ДОРОГА ИЗ КОЛЛУНИ В ПОМЕСТЬЕ ГАМИЛЬТОН, СЕНТЯБРЯ 5—6-ГО

Целый день шли они все дальше и дальше от Коллуни, все дальше от последней победы, все ближе мрак надвигающейся новой ночи. Позади за излучиной реки, при дороге, – притихшие в страхе деревеньки. Подслеповатые окошки провожали их безнадежным молчаливым взглядом, смотрели они, точно исподлобья, из-под нависших соломенных крыш. Коровы на пастбищах поднимали большие головы, отрываясь от вкусной травы. Французы-барабанщики без устали выбивали дробь, точно билось холодное, пустое сердце, и в такт ему двигались сотни ног. В горле пересохло, выпить бы сейчас виски, парного молока или колодезной воды.

Вспомнился Тилинг, благородный рыцарь, хоть сейчас поэму о нем сочиняй, сияющий всадник, под стать солнцу, голубой плащ развевается над лугами и холмами, рука простерта в призыве. Пока же Тилинг идет во главе колонны, ведет под уздцы лошадь, да сейчас образ померк: рядом с могучей, широкой в кости кобылой идет долговязый, худой, узкоплечий мужчина. Шагал он тяжело, усталые ноги точно налились свинцом, пахарь с рабочей лошадью, да и только. Но вспомнилось: вот гнедая перемахивает через стену, несет всадника к вражеской пушке в Коллуни – чем не герой легенды, отважный вождь или принц, столь же прекрасный и всемогущий, как и сама поэзия или музыка. И нам не оставалось ничего иного, как бежать следом; своим подвигом он заставил равняться на него. Так малыш рядом с отцом вынужден делать огромные шаги, чтобы идти в ногу, на ярмарку ли, в церковь ли на праздничную службу.

А к чему привел отважный порыв Тилинга? Юноша корчится и кричит от боли на дороге, а нож врача безжалостно режет плоть и кость. Тот самый парнишка с косой, что перелез через крепостную стену в Тоберкурри. Дорого обошлось ему геройство Тилинга. Справедливо сравнивают поэты Смерть с Торгашом, за малую победу мы расплатились убитыми и искалеченными, оставленными на дороге. Торгаш из Франции, в белом фартуке, рукава закатаны, руки по локоть в крови. Пряча от стыда глаза, мы старались этого не видеть, но все же видели.

Рядом с Тилингом шагал брат погибшего, потрясенный и притихший, заплаканное лицо под шапкой черных волос. Когда кто-нибудь, соболезнуя, клал ему руку на плечо, юноша стряхивал ее, худенькие плечи согнулись под тяжкой ношей горя. Над ним нависло осеннее небо, вокруг – совершенно чужие люди. И что повлекло их с братом, зачем перемахнули они через стену, словно в чужой сад за яблоками. Наверное, их прельстило веселое разноголосье вооруженных людей на дороге, барабанная дробь да посвист флейты. Зеленое знамя, колышущееся на ветру. На всех нас легло проклятье, чернее Каинова: мы оторвали подростков от родного очага. А завтра флейты завлекут других батрацких сыновей, для них честь и слава нести на широком плече пику. Надоели грубияны отцы, которые только помыкают ими, надоели лопаты, косы, скот, кучи помета, прокопченные лачуги, худые соломенные крыши. Может, следующим окажется паренек из прислуги со знаками различия рабской своей доли: в белых чулках и в башмаках на пряжках. Стоит себе такой паренек за креслом с высокой полированной спинкой, из-за которой даже головы его господина не видно, услышит на дороге шум-гам, и поминай как звали, не дождутся его серебряные ложки, вилки да подносы.

Солнце вдруг высветило боковинку далекого холма. Заблестела трава. И заиграла вся пустынная земля до горизонта. И холмы, и поля манили сонными красками. Далеко-далеко, словно нарисованная карандашом, взбегала на гору тропинка, она виляла по лугам, порой терялась в зеленом безбрежье. Тишина, глубокая, как небо. И сам он тоже безмолвен, как природа. Мысли, как облака на небе, – расплывчатые, зыбкие. Много ли умнее он того деревенского паренька, привлеченного всем этим мишурным блеском. Далеко в Каслбаре стоит сейчас в комнате над своей лавкой Мак-Кенна, в руках у него книга, до него доносятся голоса жены Брид и сынишки Тимоти. А еще дальше Каслбара, в Киллале, его, Мак-Карти, рукописи, очиненные перья, белая бумага – лежат в коробке у Джуди Конлон в ее лачуге. Точнее, лежали. Как знать, может, Киллалу захватили королевские войска да пожгли все дома. И драгоценные словесные ожерелья, золото поэтических образов вмиг обратились в золу. Он живо представил, как они горят. А ведь принадлежат они совсем иной жизни, где царит талант поэта.

Поздно ночью они остановились в деревне Дромагер у разрушенного замка. Он видел, как Эмбер взошел на пригорок, обозревая окрестности, рядом – двое французских офицеров и Бартолемью Тилинг. Неведомый замок, неведомые края, а впереди, за красочным закатом, их ждет мрак. Он поежился. Эмбер поднял руку, указал на запад, потом на юг: он стоял словно живой монумент. Лишь он, этот пузатый хитрец, и волен выбирать. А мы все идем следом. Куда?

– Если мы будем драться так, как прежде, то сметем их с пути и дня через три укроемся в горах, а там безопасно, – сказал ему Майкл Герахти.

– Может, и укроемся, – ответил Мак-Карти, – а тем, кого мы оставили в Коллуни, укрыться негде.

– Все обойдется. Этот генерал, видать, удачлив.

– Удачлив до поры. А отвернется скоро от него удача – и нам несдобровать.

– Господи, Оуэн, ты уж не пугай. – Голос у Герахти дрогнул, он и впрямь испугался. – Почему ты вдруг заговорил о всяких ужасах?

– И сам не знаю, – повел головой Мак-Карти. – Просто стоял здесь и смотрел на них вон на том холме. И ни о чем не думал. Француз что-то показывает рукой, а меня и осенило: кончилась наша удача. Это он на смерть нашу указывает.

По телу Герахти пробежала дрожь, словно заяц всколыхнул высокую траву.

– Да что мы понимаем-то во всех этих премудростях. – Ему очень хотелось, чтобы Мак-Карти согласился, тем самым успокоив его. – А командиру виднее. Как-никак, генерал из Франции.

– То-то и оно, что из Франции. Он-то уберется восвояси, а нас бросит, словно Христос иудеев.

– Чудеса, да и только, – уже с насмешкой произнес Герахти. – Он лишь рукой повел, а ты сразу нашу судьбу предсказал.

Мак-Карти усмехнулся и положил руку на плечо Герахти.

– Чудеса так чудеса.

Что там ни говори, разве не чудо, когда доверяешься не по разуму, а по наитию, так и рождаются поэтические образы. Разум что темный пахарь, взявшийся за арифметику: кое-что решит, а остальное – нет. В образах же сокрыта своя истина, по внешним признакам ее не разгадать. Простертая на фоне вечернего неба рука.

Они снова пустились в путь, уже совсем стемнело, а видение все не покидало его. Раз он обернулся, и позади в сумерках ему опять померещились развалины замка, черное, зловещее молчаливое чудище, подпирающее небосвод. Образы никогда не лгут, правда, порой мы можем неверно истолковать их. Ночью переложи их в слова на бумаге, и образы заблестят своим откровением, а утром зачахнут, поблекнут, завянут. Одно можно сказать с уверенностью. Они не рождаются в душе поэта, а даруются ему извне.

Ночью похолодало. Не за горами настоящая осень. Все дольше будут ночи, с каждым днем тьма будет наползать все раньше. А в декабре она потеснит свет уже в четыре-пять часов. И мир погрузится во тьму. В спасительную тьму. В хижинах и тавернах на юге, за спасительной рекой Шаннон, вновь будут собираться и спорить поэты. Вот его мир. За долгими дорогами памяти, в прошлом. А сегодня вокруг чужая, враждебная ночь, напуганные и растерянные люди, бредущие по дороге смерти. Далеко, недостижимо далеко спасительные темные зимние ночи Манстера.

Он побродил около группы офицеров, полукругом собравшихся вокруг Эмбера и Тилинга. Эмбер говорил зычно и басовито, Тилинг – отрывисто и сухо, как истый северянин. Мак-Карти не удивился, узнав, что они пойдут на юг, к центральным графствам. Теперь стал понятен тот жест: вытянув руку, Эмбер показывал тогда на юг. Значит, армия пойдет по топям и торфянику, будет месить грязь богом забытых краев, затерянных, безвестных; будут попадаться деревушки с доселе неслыханными названиями. «Раз с нами церковь, с нами бог», – услышал он, как Тилинг перевел слова Эмбера. А несколько веков назад испанский офицер Д’Акила – остробородый, в блестящем панцире, поборник христианства, гроза еретиков – сказал на побережье Корка в Китсейле: «За этот народ Христос ни за что бы не пошел на смерть». Не пошел на смерть ради ирландцев и Д’Акила. Он сдался в плен; с испанцами – Христовым воинством – обошлись гуманно, как велит воинская честь, они даже получили в дар свежие фрукты. Иное дело – ирландцы. Спасаясь бегством от англичан, О’Салливан Бэр глубокой зимой с боями прокладывал путь по Манстеру и Коннахту, а у реки Шаннон ему пришлось прикончить всех лошадей. «С нами бог». Мэрфи эти слова вспомнил и вплел в свою проповедь. Тоже мне, Христов наместник. Мак-Карти вспомнил его обличье: кривоногий коротышка с густой рыжей бахромой вокруг блестящей лысины, так и сыпет словами из зубастого рта.

А повстанцы слушали его. Упивались его кровожадными призывами, так хмелеют от виски или благоговеют, слушая музыку. Скиталец-священник, служение церкви – вот его страсть; страдания Иисуса во искупление грехов людских – он знал, на каких струнках души сыграть, и делал это умело. Мак-Карти были чужды эти слова, как чужды и те, кто им внимал. Лишь страх его вдруг обрел в ночи определенные очертания. Где-то к югу раскинулось перед ним топкое болото – туда указал рукой Эмбер, очертил ею дугу и застыл.

– Большая грядет смута, – каркал Мэрфи. – Солдаты в кровавых мундирах встанут на нашем пути. Гэльская армия уже поднялась на борьбу. Да будут благословенны ваши мушкеты и пики. Вы обратили врага в бегство и в Каслбаре, и по дороге в Слайго. – Нет, не видит Мэрфи топкого болота.

Мак-Карти отошел от толпы. Вскоре из нее выбрался и Малкольм Эллиот.

– Ишь как пылко говорит, – заметил он.

Мак-Карти откашлялся и сплюнул. Бедняга Эллиот.

По меркам Мэрфи, он еретик и здесь всем чужой. В его жилах кровь королевских поработителей, отец его был мировым судьей. В детстве каждое воскресенье ходил со всей семьей в церковь – там у них своя обитая бархатом скамья и Библия с золотым обрезом. Осенью по утрам брал собак и устраивал лисий гон с соседями-помещиками: улю-лю! Телом сухощав. Настоящий наездник и охотник. Как оказался он здесь, с нами? В уютной каменной усадьбе долгими зимними вечерами, должно быть, почитывал злободневные политические статейки, все это суесловие о правах человека, о праве Ирландии на самоопределение, о правах католиков, о перестройке парламента. Теперь он во всем убедился воочию. Такие, как Мэрфи и Эмбер, наглядно объяснили, что к чему. «Раз с нами церковь, с нами бог»!

– Похоже, нам предстоит долгий путь, – обратился он к Мак-Карти.

– Мне и дольше приходилось хаживать, – ответил тот. – От самого Керри.

Все равно путь Эллиота, от просторной усадьбы до повстанческой армии, длиннее, хотя и путь Мак-Карти не короток. Из Керри – в Макрум, потом по диким горам Северного Корка, на север, через Кантурк в Лимерик, дальше, минуя Клер, в Коннахт, а оттуда через Голуэй в Мейо. Сравнится разве переход армии с его юношескими скитаниями: музыка в тавернах, цветущий боярышник, тенистые заросли, ярмарки и церковные праздники. Так по извилистым тропкам, по долинам и холмам и бежала, разматываясь клубочком, его молодость.

Он растянулся на долгой прохладной траве, закинув руку под голову, и пролежал с час. Наконец все голоса стихли. Он встал и пошел по кромке луга к лесу. Господи, молился он на ходу, хоть раз в жизни убереги меня, не дай споткнуться о злодея сержанта. У опушки леса послышались шаги – французские часовые. Попав ногой в коровий след, он споткнулся и упал. Казалось, сотряслась вся земля и грянул гром, словно ударили из пушки. Он затаился, стиснул зубы и стал повторять про себя строки стихов, молитвы, чтобы только заглушить этот страшный грохот. Потом вскочил и бросился к лесу – сейчас сзади послышатся крики, мушкетная пальба. Он не останавливался, бежал вслепую все дальше и дальше, натыкаясь на деревья, низкие ветви цепляли за одежду. За лесом открылось еще одно пастбище – раздольные поля за каменной стеной. Теперь уже ничто не мешало, и он бежал во весь дух, сердце отчаянно колотилось, дышал он тяжело и прерывисто. Так бегал он мальчишкой в Керри, но сейчас погрузнел, потерял былую прыть. Вдали за полями он увидел холм. Побежал к нему, взобрался на склон и лишь тогда остановился, упал ничком. Ночь стояла прохладная, однако пот катил с него градом. Тишина – слышно лишь, как стучит кровь в висках. Господи, взмолился он, лишь бы не заметили, что меня нет, лишь бы не пустились в погоню. Он прочитал и «Отче наш» и «Аве, Мария!», перекрестился. По заросшему, щетинистому лицу струился пот.

Он лежал, пока не унялось сердце, пока не перестали судорожно дергаться руки и ноги. Огляделся: склон густо порос травой; телу так покойно на сырой земле. Он перевернулся на спину, бездумно уставился на небо, на россыпь звезд и узкий и тусклый лунный серп. Проведя столько времени средь скопища людей, он и тишину ощущал как чье-то неслышное присутствие, чей-то беззвучный голос, чей-то черный – чернее ночи – плащ. Он провел рукой по траве, выдернул пук, подержал: к корешку прилипли комочки сырой земли. Страх, сковывавший нутро, понемногу отпускал.

Убедившись, что никто не заметил его бегства, он встал и пошел дальше, перевалил на другую сторону холма. Набрал полной грудью воздух и глубоко вздохнул. Впереди новые холмы. За спиной повстанцы. Он тоже направляется на юг. Быстрым шагом пошел через поле. Минут через пятнадцать остановился, обернулся, вгляделся в ночную мглу.

Через несколько часов там, позади, барабанная дробь поднимет ото сна солдат. Они пойдут по дороге до перекрестка и свернут на дорогу к озеру Аллен. Он же пойдет коровьими тропами, берегом озера и опередит их. А у Драмшанбо, бог даст, переправится через Шаннон. А они пусть шагают напрямик, к центральным графствам, к смертоносному топкому болоту. Он же пойдет иной дорогой, к милому его сердцу Роскомону, потом снова пересечет Шаннон, пройдет через весь Коннахт и, как крот, поглубже зароется в родном Манстере. Прочь, прочь от них навсегда. Чтоб не слышать больше барабанную дробь, цокот копыт, топот сотен ног. Ему стали вспоминаться лица, голоса. Длинная вереница людей на извилистой дороге, скрывая горизонт, движется лес пик и мушкетов, клубится пыль, пахнет порохом и лошадиным потом. И весь их поход словно один долгий день. Иной раз дождь прибьет пыль на дорогах. Прояснится небо, и пурпур холмов сменится на голубизну. В далеких лесах по ночам ухают филины. Шныряют по обочинам барсуки да ласки. Гарцует Рандал Мак-Доннел, колышутся черные перья у него на шляпе. Крестьяне из Баллины бредут, скучившись вокруг Герахти, всю жизнь прожили они бок о бок, пока восстание, точно пушечный залп, не разнесло вдребезги привычный уклад. Стоит на холме Эмбер, надменно облачившись в загадочность. Скользкие от крови луга Каслбара. Рыжий пушкарь, распластанный на орудии… Да, он уносил с собой целый мешок видений и ущербных образов.

Далеко на юге ждет его другой край. Шелковистая зеленая трава, мысы, встречающие океан куда приветливее, чем в Коннахте, города – Килларни, Маллоу, Кантурк – очаги культуры и гостеприимства, точно бусинки в милом сердцу ожерелье. Реки, воспетые поэтами, словно возлюбленные: Мэйг, Шаннон, Темная. Воспел реку Шаннон и величайший английский поэт. Шаннон полноводна, словно море. Полноводна она близ Тарберта, а здесь, в Драмшанбо, Шаннон еще уже, чем Мэйг или Темная. Короткие и неуклюжие горбатые мосты. И вся жизнь моя – у реки да моста. И единственная обитель – придорожная таверна. Мечется черный дрозд в тесном ущелье.

Ширятся границы тишины в ночи. Вдали за ними бегут, сплетаясь и расплетаясь, дороги, текут реки, вьются иллюзорные тропки, деревенские улочки: хижины, рынок, церковь. В юности походил он по дорогам Манстера. Позже стал учителем в Макруме, но так и не осел там. В неволе черным дроздам не петь. А в тавернах поэтам нет отказа в солодовом пиве. А на сеновале нет отказа в девичьих ласках. Свеча скудно освещает лист бумаги: перо выводит черные крючочки и петельки, намечая поэтический образ. Манстер – край блаженства и покоя.

Радостный, искрящийся паводок воспоминаний затопил черную пустошь его страха. И породили этот паводок южные края: там нет солдат с оружием, голубых и красных мундиров, изрыгающей смерть пушки, изуродованных, развороченных ядрами тел. Солнечный лучик порхнул по отрешенным, точно на старых, вековых крестах, лицам. Он заново обрел себя в этой тихой, укрывшей его ночи. Лишь слабый ветерок колышет хлеба на полях. Он вытащил пистолет – трофей со времен Каслбарской битвы – и закинул его высоко и далеко. Отстегнул широкий драгунский ремень, бросил наземь. И пошел прочь от всего былого.

Выбрав тропку, по которой не проехать даже телеге, не говоря уж об 9 армейских фургонах, он направился на юг. Представилось, как по этой тропке трусят коровы. А не трусит ли он сам? До чего ж приятно сейчас поиграть схожими по звуку словами. Даже мурашки по спине побежали: радостно, что вырвался, страшно, что один. Этой ночью он словно заново обрел себя. В прежнее тело вселилась прежняя душа. С рассветом он подошел к ручейку, напился и умылся. Меж холмами раскинулись пустынные поля. Всходило неяркое, но приветливое солнце. Загомонили первые птицы, затеяли перекличку. И он свободен, как птица.

14

ИЗ «БЕСПРИСТРАСТНОГО РАССКАЗА О ТОМ, ЧТО ПРОИСХОДИЛО В КИЛЛАЛЕ В ЛЕТО ГОДА 1798-ГО» АРТУРА ВИНСЕНТА БРУМА

Удаленность моего прихода от культурных центров, равно как и занятие мое, побуждают к чтению, хотя и неупорядоченному и стихийному. Книги познакомили меня с рассказами тех, кому выпала волнующая и нелегкая доля: выдерживать ли осаду за городскими стенами, томиться ли пленником в восставшей провинции. И всякий раз, читая об отважно преодоленных невзгодах, будь то мятеж, или голод, или жестокая расправа, я изумляюсь неизменной глубине и полноте чувств авторов. Ибо это никоим образом не соответствует моим собственным воспоминаниям. Мы, разумеется, сознавали большую опасность, как далекую, так и непосредственную, а в последние дни и сама жизнь наша висела на волоске, о чем своевременно я расскажу. Однако определяли наше состояние в тот месяц в большей степени обычные скука и бездействие, что весьма утомительно. И непредвиденные беды и невзгоды, поджидавшие нас, тонули в однообразии нашего бытия. Быть может, сейчас многое уже забылось, ибо память – вероломный следопыт.

Обстоятельства наши были весьма необычны. Каслбаром вновь завладели англичане, а с ними и большей частью Мейо: Фоксфордом, Уэстпортом, Суинфордом, даже Баллиной, всего в семи милях от нас. Нам было известно, что в провинцию Коннахт вошла армия генерала Лейка и еще большая – под командой лорда Корнуоллиса. А наш злосчастный городишко Киллала на перешейке залива оставался в руках мятежников, как и земли на берегах залива: Эннискроун и Иски – справа, от Ратлакана и до пустошей Белмуллета – слева. Мы полагали, точнее, надеялись, что наше освобождение последует вскорости после разгрома армии Эмбера, и все же очень огорчительно, что из громадного воинства англичан не выделили тысячу-другую солдат, чтобы подать руку помощи томящимся в плену землякам-единоверцам. Похоже, что лорд Корнуоллис, прогневавшись на нас за то, что мы позволили восстанию разгореться, намеренно решил некоторое время не вмешиваться в наши судьбы. Догадка моя, возможно, в высшей степени несправедлива, однако ее поддержал кое-кто из преданных трону людей, точнее, из тех, чья преданность в критический момент вызывала сомнения.

До нас доходили тревожные слухи, правда в обработке словоблудов мятежников. Например, будто королевские войска, охранявшие границы Ольстера, были разбиты около города Слайго. Поговаривали также, что восстали центральные графства и целая орда движется на север на подмогу Эмберу. Наши бахвалы помещики всячески пытались убедить нас, что из Франции идет еще один флот и вскорости корабли бросят якорь у нас в заливе. Каждое подобное известие бурно отмечалось у нас в городке: улицы бывали запружены хмельными, шумливыми мятежниками. В окно до меня долетали возгласы, здравицы, грубая брань, и я славил Господа, что благородные дамы, разделявшие наше заточение, не знают ирландского языка, по-моему, даже матросы с барж на Темзе не употребляют столь забористых выражений. Стоя у окна в библиотеке, которую мне милостиво оставил в распоряжение «капитан» Ферди О’Доннел, я без труда мог рассмотреть бесноватые, точно шутовские маски, лица мятежников.

Поначалу я тешил себя надеждой, что даже в нашем пьяном городе запасы спиртного небеспредельны, однако повстанцы пьянствовали без передышки, ибо в их распоряжении оказались винные погреба всех окрестных помещиков, да к тому же сколько спирта перегоняли втихую, что суть вопиющее беззаконие и злодейство. О’Доннел, полагая, что всеобщее пьянство подорвет его и без того шаткую власть, постарался как можно скорее пресечь это зло. Однако нимало не преуспел. Однажды вечером он явился в таверну «Волкодав» при своих знаках власти, то бишь при шпаге и пистолетах. Утром капралы приволокли его за руки за ноги домой. Сам О’Доннел вопил истошным голосом какую-то, как ему казалось, песню. Вот так невольно я еще раз убедился, что народ этот не способен к самоуправлению без грубого окрика сержанта-француза или щедрых посулов дублинских интриганов, этих Объединенных ирландцев, таких же, как и французы, безбожников.

Надеюсь, меня не обвинят в узости взглядов за столь резкое суждение в отношении народа, в котором живет и обходительность, и доброта, и великодушие. Неразумно, думается, предполагать, что Всевышний поровну наделил все народы добродетелями. Ирландцам, например, совершенно чуждо искусство управления, однако другие искусства – музыка и поэзия – им близки. Наглядный тому пример «капитан» О’Доннел, комендант Киллалы, которого в хмельном бесшабашном угаре принесли домой не менее хмельные собутыльники (уж не стану красноречиво обсуждать одну подробность: дом, куда принесли пьяного О’Доннела, был не его, а мой!). И все же во многом Ферди О’Доннел стоял выше своих земляков-крестьян, и ему, как будет впоследствии явствовать, мы, возможно, обязаны жизнью и безопасностью.

Он молод, привлекателен, высок, худощав, лицом честный и мужественный, поведением скромный, не чурался и веселья, если к тому находился повод. Перед тем как унаследовать от отца землю, он проучился несколько лет в одной из французских семинарий, прежде там готовили ирландских священников-католиков и давали им зачатки образования: О’Доннел неплохо владел латынью, был знаком с теологией, правда с католическим и изуверским средневековым душком. Образования его, однако, недостало, чтобы оградить от всех суеверий, безотчетных надежд и страхов, наивных крестьянских выдумок, но хватило, чтобы отрадно развить ум и безыскусные, но приятные манеры. Я так и не нашел ответа на вопрос, почему столь благодетельный человек связал свою судьбу с невежественными и жестокими бандитами и убийцами. Я небеспричинно склонен полагать, что ответа не нашел и сам О’Доннел.

Однажды поздно вечером мы коснулись этого вопроса – я с опаской, Ферди вежливо, даже почтительно – очень привлекательная черта в его поведении. Мы расположились у меня в библиотеке, Ферди пристроился на краешке стула, неловко положив руки на худые колени. Очевидно, он полностью представлял всю ответственность своего положения: он восстал с оружием в руках против своего государя, более того, оказался в числе главарей, и ни на прощение, ни на снисхождение рассчитывать ему не приходилось, вернись жизнь на круги своя и восторжествуй порядок и закон. Но что ждало бы его, случись этому отвратительному и противоестественному объединению крестьян, горожан-богоотступников и солдат-иноземцев победить? Неужто жизнь таких вот Ферди О’Доннелов стала бы радостнее и богаче? Как и чем оправдать затеянную ими кровавую резню, разоренные усадьбы, убитых с той и с другой стороны? Ферди лишь упрямо твердил, что его младшего брата безвинно посадили в тюрьму, хотя отлично знал, что я сам противился этому решению как мог.

– Конечно, ваше преподобие, ваш протест – к чести вашего сана, но к пользе ли брата, бедного Джерри. Не захвати Баллину французы, Джерри по сей день сидел бы за решеткой, хотя он столь же виновен, сколь и вы.

– Верно, сейчас Джерри на свободе. Но он – мятежник, ушел с оружием в руках вместе с захватчиками. И если его не убьют в сражении, то, скорее всего, повесят. Возможно, без всякого суда.

– Без всякого суда, ловко вы, ваше преподобие, сказанули. Простите, конечно, я обидеть не хотел. Если уж они надумают повесить Джерри, то ему всякие церемонии вроде суда вовсе ни к чему. В этой стране суд только лишь затем и существует, чтоб напялить красный балахон на убийцу. По-моему, очень подходящий цвет.

– А, скажем, такой темный и жестокий человек, как Мэлэки Дуган, разве смог бы вершить более правый суд?

О’Доннел лишь смущенно заерзал.

– Судей выберут, не спрашивая у меня, кто мне по душе, а кто нет. Мне кажется, что, например, господин Эллиот из Баллины был бы справедливым судьей, он даже судебным премудростям учился. Или этот, что с французами пришел, – Тилинг.

– Эти двое – прискорбнейшим образом обманутые мечтатели, свернувшие с предначертанного им в жизни пути. Уважение к собственности и образованность – вот два краеугольных камня в управлении народом, господин О’Доннел, иначе мы потонем в пучине самой разнузданной анархии. Так учит ваша церковь, моя церковь придерживается тех же взглядов. Потому что это закон самой цивилизации.

– Разве я, господин Брум, не знаю об этом? Я ж учился в семинарии в Дуайи, когда на мостовых Парижа проливалась кровь безвинных священников и монахов. Разве не твердит мне день-деньской господин Хасси: дескать, тебя лишат святого причастия.

– Может, вы бы предпочли проповедь господина Мэрфи.

Средь восставших не сыскать личности менее привлекательной, чем печально известный викарий господина Хасси. Я человек не мстительный, но, узнав, что Мэрфи пал от кавалерийской сабли в Баллинамаке, никакого сострадания не испытал. Не сомневаюсь, даже в момент гибели он простирал над головой распятие, даря благословение Христово мятежникам, в которых уже ничего христианского не осталось. Людей вроде О’Доннела отчасти извиняет их вера в то, что они борются со своими угнетателями. Мэрфи же шел крестовым походом, священной войной на протестантство, вдохновляемый богословскими распрями, словно вобрав всю мерзость и злобу, веками копившуюся в болотной трясине. ИРЛАНДИЯ и РЕЛИГИЯ для него неразделимое понятие, он ловко жонглировал ими, чтобы воодушевить свою жестокосердную паству.

– Что вы знаете о таких людях, как Мэрфи! Ваше преподобие, я на них насмотрелся еще в семинарии. Бедняги, светоч веры ослепил их, и за этим светочем они не разглядели людских душ, которые и открывает вера.

О’Доннел, как будет следовать из дальнейшего, отнюдь недаром провел годы в семинарии. Язык у него хорошо подвешен и приучен к гладким и пустым словам, которые католическое духовенство всегда предпочитало трезвому и справедливому суждению. По-моему, гнусный Мэрфи был ему столь же неприятен, сколь и мне, но мог ли он признаться в этом еретику, а таковым он меня всенепременно величал за глаза. Вообще слово «еретик» не сходило с их уст, словно вся господствующая церковь – кучка средневековых сектантов. Вот один из убедительнейших доводов за отмену позорных законов, притесняющих католиков. Пусть их порочные язвы, гноящиеся ныне во тьме, увидят целительный свет божий и уврачуются. И во мнении своем я не уступлю любому нетерпимому суждению о противостоящей нам церкви. Католицизм сковал железными цепями народ неуемный и жизнелюбивый. Они – дети этого острова, а мы – его седобородые отцы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю