355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Томас Фланаган » Год французов » Текст книги (страница 32)
Год французов
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 18:57

Текст книги "Год французов"


Автор книги: Томас Фланаган



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 45 страниц)

– Ты, Элен, прямо настоящий стратег в юбке, – перешла на английский Грейс, – и что бы тебя не одеть в красный мундир да не произвести в офицеры, а то и в генералы. Уж больно ты любишь протестантов да английскую армию.

– Я такая же католичка, как и ты, Грейс Мак-Доннел. – Элен говорила спокойно, лишь посуровел тон. – И ни к Англии, ни к английскому королю любви у меня никакой нет. Я такая же, как и ты, ирландка, в полном смысле слова, и ты это сама прекрасно знаешь.

А каков смысл слова «ирландка»? Ее мать, помнится, читала английские стихи, английские романы про обездоленных баронетов, благородных английских графов, про престолонаследников, подмененных во младенчестве, про роскошные балы в Лондоне, про английских вельмож и их вельможных супруг, отдыхающих на водах, на знаменитых курортах. «Как прекрасен мир, в котором они живут, – благоговея и восхищаясь, говаривала мать. – Лондон, наверное, почти как Париж. Только люди там на нас больше похожи». Да, видно, не совсем. Отец, отправляясь на юг, в Роскоммон, где он случайно встретит свою будущую жену, захватил с собой оружие, хотя английский закон запрещал его носить. Арт О’Нил, последний из великих арфистов, воспел тот роскоммонский дом, величая его в песнях «замком», ибо встарь там жили отпрыски королевского рода О’Конноров. Слепой старик играл, с трудом двигая окостеневшими, негнущимися пальцами.

– Я такая же, как и ты, Грейс, ирландка, в полном смысле слова, – повторила она.

– Этот смысл нынешним летом прояснился, – ответила Грейс. – Его отлично поняли и О’Дауды, и Герахти, и Блейки, и Рандал – все они сейчас далеко, понял и Джон, он рядом, в каслбарских застенках, и те крестьяне с пиками, кого ты встретила на дороге.

– Да, ты права, еще бы, – Элен задели слова подруги, – поднялась Гэльская армия, как и предрекали поэты: и О’Брудэр, и О’Рахилли, и О’Салливан, и Мак-Карти, учитель из Киллалы.

Грейс вдруг хихикнула, и глаза ее ни с того ни с сего проказливо блеснули. Она зашептала:

– Поднялась не только Гэльская армия. Если верить слухам, что ходят меж Киллалой и Балликаслом. Какой-то батрак – он живет на земле Купера – рассказывал в тавернах Киллалы, что Оуэн Мак-Карти провел ночь на Холме радости в постели с Кейт Махони. Представляю, что поднялось там; ты, надеюсь, понимаешь, о чем я? – И ради приличия приложила палец к губам, хотя ухмылку скрыть не удалось.

Слова подруги возмутили Элен. Прав отец: все Мак-Доннелы – грубияны и хамы, и вся жизнь их – на конюшне среди лошадей.

– Мне стыдно, Грейс Мак-Доннел, что ты разносишь кабацкие сплетни.

– И все же ты меня поняла, – улыбнулась Грейс, – а что я такого постыдного сказала? Всякая женщина в округе знает, что Кейт Махони затащила Сэма Купера под венец, сперва переспав с ним. Думаешь, она остепенилась? У нее натура такая.

– Это не повод пересказывать сплетни. Даже подруге.

– Ишь какая святая, – рассмеялась Грейс. – Ты еще расскажи мне, что Оуэн Мак-Карти дал обет воздержания и живет в строгости, как монах-францисканец. Да он ни одной юбки не пропустит, будь то девушка, замужняя женщина или мать семейства.

– У нас в Замостье он провел не одну ночь и всегда обходился со мной весьма почтительно, разговаривал учтиво.

– Это потому, что он почитал твоего отца, его библиотеку да переписанные для него им же, самим Мак-Карти, стихи поэтов былых времен, вроде О’Рахилли. Он и со мной мил и вежлив, слова дурного не обронит. А все потому, что, вздумай он хоть руку мне на плечо положить, Рандал его б угостил плеткой или дубинкой. Ты не хуже меня знаешь, какая о Мак-Карти слава идет, а не знаешь, так сходи в Угодья Киллалы да спроси Джуди Конлон или служанку Ферди О’Доннела. Конечно, никто не спорит, Мак-Карти – поэт, а все поэты до одного греха падки. До этого да еще до выпивки.

– Пусть так, – нехотя признала Элен. Нужно быть круглой дурой, чтоб это отрицать.

– А если он переспал с Кейт Махони в постели Сэма Купера, так дай бог Мак-Карти сил и здоровья, вот и все, что я скажу, – закончила Грейс.

– Еще одна победа Гэльской армии, – съязвила Элен. – И все же это грех – злословить и сплетничать.

– Надеюсь, эта победа не последняя, – сказала Грейс. – Вернется в Тайроли победителем Рандал, а с ним и все крестьяне будут ходить гордо подняв голову, как им и подобает в своей собственной стране, а эти подлые трусы-протестанты будут у нас под ногами в грязи ползать.

Элен встала, подошла к окну. Опустелые конюшни, пустой двор, лишь кое-где остались подсохшие кучки конского навоза.

– Может, Рандал по этой причине и пошел за восставшими, но Джоном-то двигали совсем иные побуждения. Он хотел истинной свободы в стране, чтобы все жили в мире: и католики, и протестанты, и инаковерцы.

Злобные слова Грейс эхом отдавались в ушах, а ее собственные казались жалкими и глупыми, им недоставало страстной, как у Джона, убежденности.

– Много ли Джон знает про Мейо, – резко бросила Грейс. – А его брат и того меньше. Суть-то проста: либо мы правим в Мейо, либо они. Рандал привез домой одно из воззваний Джона. Богом клянусь, такой несусветной чуши в жизни не читала. Что-то о правах человека, о том, что пора покончить с религиозными распрями, которые веками разобщали наш народ, и тому подобное. Рандал начал было читать вслух, да не смог, его смех душил. И это при том, что он уважает и привечает Джона.

Раз, гуляя с Джоном по тенистой аллее в Замостье, они вышли на мостик, внизу бежал ручеек. На песчаном дне отчетливо виднелись камушки, большие и малые, обкатанные водой.

– Давай лучше поговорим о нас с тобой, – попросила Элен.

– А разве мы говорим о чем-нибудь другом? – удивился он. – Только о нас и о стране, в которой нам жить.

– К чему говорить о стране? Что нам до нее?

– Мне до нее есть дело. Ты в этом убедишься. Впрочем, женщин такие дела не занимают.

– Меня занимаешь ты. Больше всего на свете. А все остальные слова – что дым. Рассеются, и все в стране останется по-прежнему, а тебя либо убьют, либо посадят в тюрьму.

– Если мы проиграем.

– Проиграешь один лишь ты. Я просто в отчаянии, что ты этого не понимаешь!

Все слова – обкатанные и мертвые, точно камни на дне ручья. Они тянут вниз, на дно.

Стоя у окна, Элен сказала Грейс:

– Господи, как бы хотелось мне отдаться Джону полностью, душой и телом.

– Что ты, Элен! – воскликнула Грейс. Теперь настал ее черед пугаться и изумляться. – Какие бесы в тебя вселились, что у тебя такие греховные помыслы.

– Могла бы и сама догадаться, – ответила Элен. – Он в каслбарской тюрьме, скорее всего, там же его и повесят; может, сошлют за тридевять земель, и я не увижу его многие годы. А мы так и не познали друг друга.

– Еще бы! Девушка, позволившая себе это, лишается чести навечно. Да ни один мужчина не захочет взять тебя в жены, прознай он об этом, а если и возьмет, то не иначе как благодаря твоему обману, но жизнь у вас с самого начала не сложится. В заветах церкви большая мудрость. – Она помолчала, потом добавила: – Разумеется, и большая добродетель.

– Да что моей душе до порока и добродетели? – усмехнулась Элен. Повернувшись к Грейс спиной, она засмотрелась на подворье, залитое солнцем. Высокая, стройная, стояла она, скрестив руки, обхватив локти ладонями.

– Желание, конечно, естественное, – согласилась Грейс, – но тем не менее греховное.

– Отец думает, что Джорджу удастся чудом вызволить Джона и добиться для него ссылки в Северную Америку или Испанию. Там я бы могла быть с ним, как бы ни сокрушался отец. Но я не верю в чудеса. Англичане вскорости победят, наступит час суда и расплаты. Вряд ли они согласятся кого помиловать. Они придут с жаждой мести, как, впрочем, приходили всякий раз.

Грейс встала и подошла к подруге.

– Зачем ты поддаешься унынию? Как я тебя ни убеждала, все без толку. Это для англичан пришел час суда и расплаты, для англичан, да кромвельских последышей, осевших на нашей земле. Давно мы этого часа ждали.

Элен повернулась к ней и улыбнулась.

– То будет великий день, – повторила она сказанное крестьянину с пистолетом за ремнем.

К чему все эти разговоры – с отцом ли, с крестьянами на дороге и даже с Грейс Мак-Доннел, ведь они дружили с детских лет. К чему были все разговоры с Джоном? Он играл красивыми, звонкими и яркими словами, словно малый, несмышленый ребенок. Она одинока и в своем горе, и в своей любви, в своей убежденности, что будущее ясно и очевидно, просто никто, кроме нее, не хочет этого заметить. Мужчины живут во власти слов, надуманных принципов, тщеславных помыслов. Так же и Грейс Мак-Доннел, не говоря уж о Джудит Эллиот, этой хорошенькой, диковинной для здешних мест, но глупой самочке, с которой связал свою жизнь Малкольм Эллиот. Она, несомненно, и подвигнула его на это побоище, как и Грейс – Рандала, заворожив блестками слов.

– И этот час придет, вот увидишь, – убежденно повторила Грейс.

Все только и говорили ей, что придет день, час – и она увидит, будто до сих пор она жила слепой, а перед ними, как перед Адамом и Евой, открывался весь мир – так говорилось в любимой матерью английской поэме.

– Может быть, – кивнула она, – может, и увижу.

Но видела она лишь свою душу, осязала лишь свои чувства, свое горе, свою тоску по Джону и ощущение неотвратимой беды.

При прощании, когда Элен уже сидела в седле приземистой крепкой кобылы, Грейс взяла ее руку в свою.

– Несносная ты девчонка! – улыбнувшись, сказала она. – Неужто из-за страсти ты могла бы встать на путь Кейт Махони и где-нибудь на сеновале позволить Джону все?

– Не из-за страсти, – спокойно ответила Элен. – Я не умею назвать свое чувство. Горько и обидно, что он так и не познал меня.

– Я часто думаю, как это бывает, – призналась Грейс.

– Любая девушка об этом думает. – И Элен улыбнулась в ответ. – Один из немногих вопросов в жизни, на который мы обязательно получим ответ. Тот или иной.

– Пока ответ этот очень короток, – посетовала Грейс, – разве что спросить об этом у замужней женщины.

У ворот, в которые совсем недавно проскакал Рандал со шпагой огримских времен и увел за собой сотню крестьян, Грейс крикнула подруге:

– Помни, восстала Гэльская армия!

Но Элен уже скакала прочь, головы она так и не повернула.

По дороге домой она не встретила ни души. Дорога пустынна и тиха, точно ночью. Однако сейчас день, ярко светило солнце. В эту пору оно не спускает знойного пристального взгляда с холмов, полей и лугов, словно подернутых прозрачной глазурью, как полотно старой голландской школы в гостиной О’Даудов в Эннискроуне. Зоркий глаз Элен примечал каждую мелочь: неубранное поле, молодую рощицу, за которой паслось несколько чернобоких коров, одинокий куст терна. Вот на обочине пустая хижина: небось все мужчины ушли с повстанцами, но куда же девались женщины? Но тут же вспомнила: в этом домишке женщин не было, здесь жили два брата, молчаливые, груболицые, сама жизнь на скудной земле приучила их к немногословью. А за хижиной – черная каменная плита на двух камнях, здесь в далекие дни гонений католики отправляли свои службы – так рассказывал отец. По воскресеньям собирались крестьяне, садились в кучку, женщины покрывали головы черными платками. Перед их взорами священник (объявленный властями вне закона) свершал таинство, превращая хлеб в плоть господню, а вино – в кровь. Сейчас все переменилось к лучшему, говорил отец, есть церковь и в Киллале, и в Балликасле. Службы проходят открыто, и священников готовят не за морем, а в Ирландии. История нарушила безмятежный покой голландского полотна. Под трещинками на лаке происходили разные события, менялась жизнь. Элен ненавидела историю. История разлучила ее с Джоном.

Она остановила лошадь на пригорке, откуда виднелась бухта; тонкие, проворные руки отпустили поводья. Бухта пуста, ни паруса, ни чайки на сером, безжизненном море. История пришла в их край морем, бросили якорь три иноземных корабля, высадились солдаты, привезли мушкеты, пушки. А с ними на Килкумминскую косу высадилась сама история, которую наблюдали рыбаки с порога своих хибар. И враз ожила, обрела плоть и кровь поэзия. Нет, не стихи, некогда читанные матерью, не Голдсмит и не Томсон, отнюдь не «Времена года»: «Наступает час прогулок одиноких, меж холмов далеких и высоких». А те старинные стихи на пергаментных свитках, что лежат у отца в библиотеке, написанные черными, совсем не похожими на английские буквами: они предвещают корабли из Франции, золото из Испании, освобождение Гэльского народа. И все это вместе – история, поэзия, абстрактные понятия, слова – вдруг собралось воедино и обрушилось на мир, в котором она жила. Но мир выстоял, лишь ужесточился: словам жизни не перемочь. Жизнь – это и болота, в которых гибли люди с распоротыми животами; это и черные эшафоты, и тюремные застенки, которые не откроешь никакими словами. Высокая, стройная, стояла она, расправив худенькие плечи, и смотрела на бухту, как на заклятого врага, которого не одолеть, не сдержать. К ней вдруг пришла несвойственная возрасту мудрость, не доступная ни ее отцу, ни возлюбленному.

Однако мудрость ее оставалась втуне, ибо все вокруг уверяли ее, что она ничего не понимает в делах мужских, государственных или военных, что ее масштабы мелки перед стратегией генералов. Тесен ее мирок. А в том, раздольном мире «устраивали» разные дела мужчины, занимались куплей-продажей, организовывали комитеты; мужчины покидали как лачуги, так и усадьбы – их влекли слова воззваний, зеленое шелковое знамя. Ее же мирок ограничивался вышивальной комнатой, лоскутами пестрой материи, ласкающими слух стихами да жестокими романами, которыми жила мать. Мудрость слышалась ей и в скрипучем голосе отца, за спиной его опыт прожитых лет; и в страстных речах Джона, в красивых блестящих словах, рассуждениях о будущем. Мудрость виделась ей и в крестьянах, торгующихся за каждый грош на базаре, и в фермерах-скотоводах, прикидывающих прибыль. Своим же острым и проницательным умом она нимало не гордилась, равно как и своими глубокими суждениями и деловой хваткой. Она даже и не подозревала, что наделена этими добродетелями. Сейчас она чувствовала себя потерянной, озлобленной неизвестно на кого и еще тосковала о разлученном с нею Джоне.

Она скакала домой, в Замостье. Там отец снова примется утешать ее: дескать, Джордж все «устроит» и Джону не доведется кончить свои дни на «черном эшафоте», описанном Голдсмитом.

Поздно ночью, оставшись одна в спальне, она, к собственному удивлению и испугу, зажгла свечи, поставила по бокам трюмо, оставшегося после матери, сбросила скромную ночную рубашку белого ситца и застыла, разглядывая себя в зеркало. Она столь редко видела свое тело, что на минуту показалось, будто перед ней – другая девушка, неизвестно как попавшая сюда и нарушившая ее покой. Испуг этот вскорости миновал, она признала в зеркале самое себя. Черты лица в неярком свете трудно различить, привычное задумчивое выражение скрывало все чувства. Ей не раз говорили, что лицом она удалась. Хотя красивым не назовешь: угловатое, костистое, слишком высоки скулы, слишком решительно выступает небольшой подбородок, слишком велик тонкогубый рот. Еще мать, едва ли не виновато, говорила ей, что она не красавица. На красоту в каждую пору своя мода, а Элен уродилась не модной. Правда, мать сказала, что у нее приятные глаза, и, раз они выделяют ее, значит, нужно обратить это себе на пользу. Голубые глаза, скудно освещенные свечами, вглядывались в зеркало. Чужое тело, в то же время ее собственное. Для девушки слишком высока, все отмечают. Мать говорила, что и сама она, и все женщины рода Мак-Брайдов были рослыми. Что уж тут поделать? Разве что держаться прямо, не горбясь, и достойно встречать уготованную судьбу. У девушки в зеркале маленькие, торчком груди. Она потянулась было к ним рукой, но стыдливо отдернула. Тело полускрыто тенью, но длинные ноги и бедра видны хорошо. Она повернулась, и девушка в зеркале – тоже. На мгновение из бездонной черной глубины зеркала в огоньке свечи мелькнули белые бедра. Она подняла руки, приложила к щекам и замерла, не сводя взгляда с зеркала.

Потом все так же неторопливо сняла со стула ночную рубашку, надела ее, задула свечи. Пахнуло воском. В темноте она пересекла знакомую комнату, легла в постель. За окном во тьме спали поля и пастбища, скудный серпик луны затерялся в ночи.

Положив руки вдоль бедер, не шелохнувшись, лежала в постели. Потом тихо заплакала: на глаза навернулись слезы и покатились по щекам. Она не стала вытирать их. Плакала она о Джоне, о том, что сейчас он в темнице, которую ей даже не представить; о том, что он так и не познал тела девушки в зеркале, ее собственного тела. Она плакала о матери, дремавшей на солнышке с глупым романом на коленях; о Рандале Мак-Доннеле, лихом и самоуверенном наезднике у ворот усадьбы, о крестьянах из Тайроли, которые с косами и пиками бредут сейчас где-то в центре страны. Плакала она и об отце, вспоминая, как стоял он подле нее на террасе, смущенно бормоча что-то в утешение, а ветер трепал его седины. Еще она оплакивала себя, ибо всю боль, все дурные предчувствия ей некому поведать. Прошло много времени, руки ее по-прежнему спокойно лежали вдоль тела, слезы на щеках стали высыхать. Она наконец заснула.

ДОРОГА НА ГРАНАРД, СЕНТЯБРЬ 7-ГО

В этой крепости живут духи. Земляной вал порос высокой травой, она колышется на ветру. Вокруг пасется скот. Лоснятся шкуры, доброе стадо, хозяину можно позавидовать. Если верить рассказам стариков, здесь обитали духи, они, словно туча, носились по небу. Сколько их по всей стране, этих обиталищ духов: старых крепостей, курганов, дольменов, кромлехов[31] – они опоясали землю. Терновник почитался священным деревом. Не дай бог срубить куст. Толку от него большого не было, впрочем, как и вреда. Однако как знать?

Отец его верил в святость терна.

– Только безумец может срубить куст терновника. Всякий это знает, – говорил отец, дыша тяжело, с присвистом. Они сидели в глинобитной хибарке, соломенная крыша почти вся истлела. Неизбывная усталость, точно цепями, сковывала отца, пригибала могучие плечи. Сидел он на соломе, подле него, навострив уши, – сынишка с копной рыжих волос.

– Не дай бог срубить его! Да у меня от страха и рука-то не поднимется. Срубишь куст – невзгод не оберешься.

Отец, точно младенца, прижимал к груди кувшин с виски. Чем еще побороть усталость?

– Сейчас работы столько, что всем нам и не управиться. Завтра спозаранку пойдем на поля к помещику Когхиллу. Мы, сынок, работяги, а не попрошайки какие-нибудь подзаборные.

Но случилось им раз зимой и попрошайничать, бродили они по дорогам Керри и Лимерика, заходили во дворы, просили поесть у крестьянских жен или на перекрестках у проезжавших верхом:

– Ваша честь, пожалуйте грош-другой дитяти малому. Только взгляните, как оголодал! – Даже сейчас при воспоминании от стыда холодело в животе. Зимними ночами отец согревал его в своих объятьях, они забирались украдкой в какой-нибудь сарай, и отец баюкал его рассказами. Говорил отец нескладно, путано, перескакивая с одного на другое или повторяясь. Например, о мальчике, таком же, как он сам, нищем оборвыше, которого полюбила королева и взяла к себе во дворец. И ни в чем-то там ему отказа нет: хочешь – ешь окорок, хочешь – курицу. Отец засыпал, и во сне тяжело вздымалась и опускалась его мускулистая, сильная грудь.

Нет, не забыть поэту и учителю Оуэну Мак-Карти отчаянной бедности в детстве. Две мили отделяют его сейчас от деревни Драмлиш. А от отца – необозримые, безбрежные годы. Приливом накатила нежность, потянуло в родные края. Ветры, прилетавшие из Керри, трепали одинокий куст терна, столь почитаемого отцом. Этим ветрам прочитал он вслух стихи и расстался с воспоминаниями. Перед ним – чужой край, болота и топкие луга.

Драмлиш спалили дотла. Пахло горелой соломой. Вокруг ни души. Пустыми дверными проемами уставились на него уцелевшие хижины. Словно циклопы. Может, с кургана налетели духи и унесли всех жителей? Зябкая Дрожь пробежала по телу. Домов двадцать было, две лавки да таверна. А сейчас вокруг тоскливо и пусто. До самых топей – ни души. Может, в этой деревне обитают усопшие? Он проворно и привычно перекрестился. Его обуял страх, убежать бы, да только куда?

Он подошел к лавке, толкнул дверь – ударила нестерпимая вонь, угарным дымом проникла в сознание. У низкого прилавка на полу распростертый человек. Голубые глаза недвижно смотрят на дверь, на губах улыбка. На горле черным бантом запекшаяся кровь, тело изувечено, где виднеется кровавая плоть, где – кости. Мертв. Мак-Карти отпрянул и ухватился за дверь обеими руками.

– Святый боже! Дева Мария, пресвятая богородица, спаси и помилуй! – услышал он собственный голос будто со стороны. Пятясь, он вышел из лавки.

Встал посередине улицы и позвал:

– Эй, люди, есть кто-нибудь?

Но хижины лишь насмешливо молчали под неярким осенним солнцем.

Мак-Карти пошел к таверне, большому, в несколько окон, дому без двери – очевидно, вышибли. Поколебавшись, вошел.

За стойкой он увидел лысого коротышку с пистолетом в руках. Заметив Мак-Карти, тот нацелил на него большой, с широким, точно ворота в ад, дулом пистолет.

– Ты кто?

– Да убери ты, ради бога, эту штуковину. Не ровен час – продырявишь меня.

– Ты кто? Откуда взялся?

– Зовут меня Мак-Карти. Держу путь в Гранард.

– В Гранард, говоришь? – Лысый положил пистолет на стойку рядом с бутылкой. В комнате сумрачно, прохладно, в углах притаилась тишина. – Можешь туда не торопиться.

Мак-Карти шагнул было вперед, однако человек схватился сразу за пистолет.

– Продал бы мне виски, – попросил Мак-Карти.

Тонкогубый рот тронула усмешка. Зубы неровные, почерневшие.

– Пей вдосталь, не жалко. Я тем же самым занимаюсь. – Он пошарил под стойкой, нашел второй стакан. Не сводя опасливого взгляда с пистолета, Мак-Карти налил себе виски, поднес стакан к губам. Знакомый вкус, на душе сразу стало спокойнее. – Я слышал, как ты там шастал да орал, мертвецов будил.

– В лавке и впрямь мертвый!

– Видел. Ну и отделали беднягу. Зато теперь вся деревня его. Весь Драмлиш.

Мак-Карти глотнул еще виски.

– Чудной ты тавернщик.

– Какой же я тавернщик? – Ухмылка все шире расползалась по лицу. – Я часом раньше тебя пришел. Вот таверна нам двоим и досталась.

– Скажи, ради бога, что за беда свалилась на эту деревню?

– Не беда, а армия. Наверное, из Гранарда шли, после битвы. Или, наоборот, на битву. Убили лавочника, пожгли дома. Люди разбежались. Скоро, поди, возвращаться начнут. Но черта с два заплачу я им за виски.

Мак-Карти недоверчиво покачал головой.

– Не могла тут армия проходить. Вчера ночью я был еще в Драмшанбо и армию опережал.

– При чем тут Драмшанбо! Из Каррика выступила Британская армия, они идут фронтом отсюда и до Гранарда, даже еще шире. Сегодня утром они разбили повстанцев в Гранарде и идут сейчас на север, чтоб и французов разгромить. На каждом шагу англичане. Диву даюсь, как в нашем маленьком графстве такая большущая армия разместилась.

Мак-Карти со стаканом в руке отошел к скамье и сел.

– Так повстанцев в Гранарде разбили? Ты наверное это знаешь?

– Да уж не по наслышке. Сам с ними был. Ты-то тоже из Объединенных ирландцев?

– Я и сам не знаю, из каких я ирландцев.

– А я у них капитаном был.

– Охотно верю. Рядовых Объединенных ирландцев еще не встречал. Что ни член Общества – непременно капитан. Одного вчера вечером в Драмшанбо видел.

– Я среди Объединенных ирландцев человек известный. Капитан Фрэнсис Рейган. – Он заткнул пистолет за пояс и, захватив бутылку и свой стакан, сел рядом с Мак-Карти. – Меня и в Гранарде, и в Баллинали знают. Впрочем, сейчас уже все равно. Нам так всыпали, что не опомниться.

– Но ведь вас тысячи, – возразил Мак-Карти. – На каждом углу об этом слышу.

– Были тысячи. Поди, больше восьми. Но англичане нас обставили, сначала под Маллингаром, потом под Лонгфордом и вот, в Гранарде. Дрались до последнего. Все луга окрест убитыми завалены.

– Значит, все кончено, надеяться больше не на что, – заключил с неожиданным облегчением Мак-Карти, – а что, войска целиком английские?

– Англичане да йомены, – ответил Рейган. – Тьма-тьмущая, что ягод на смородинном кусте. Тысячи полторы, пожалуй, – и кавалерия, и пехота, и пушки. Так по очереди все мятежи и подавили: сначала в Лонгфорде, потом в Гранарде.

Мак-Карти отпил из стакана, в животе будто камни: тяжело и мутит.

– Как же это тысяча англичан с вами справилась? Шуты гороховые да свинопасы, а не солдаты.

– Попробуй-ка устоять против них. Мы под Гранардом полчаса продержались – и деру, а кавалеристы за нами, только сабли свистят.

Они бежали в страхе, подняв руки над головой. А ноги, привыкшие к лопате да плугу, налились свинцом, не слушались. Повстанцы бежали по полям и пастбищам, и знакомые с детства холмы лицезрели их гибель. А на полях остался богатый урожай, в воздухе – стойкий запах зрелых хлебов и плодов, запах позднего лета.

– Рубили нас без пощады, – продолжал Рейган. – Я за городом – шмыг за куст и затаился, руками уши зажал, а все слышно, как кричат. Пленных поначалу не брали. Бежит человек, вопит что есть мочи, а за ним солдат на коне – раз саблей. Один так близко проскакал, что я слышал, как сабля его воздух рассекла, а потом и человека. Время прошло, стали и в плен брать тех, что уцелели. Я так и просидел в кустах, и ни одна душа меня не видела.

– Вот и конец пришел, – вздохнул Мак-Карти.

– Ну, не скажи. Я пока сюда шел, человек двадцать встретил. Все на север болотами да ущельями пробираются – к французам. Там их видимо-невидимо, и пушки, и кавалерия. Скоро они с англичанами на битву сойдутся.

– Французы сами бегут без оглядки, – сказал Мак-Карти, – а за ними по пятам – другая английская армия.

Рейган вскинул на него испуганные глаза. Изменилось и выражение лица: обозначились морщины у глаз, многое познал этот человек за последнее время.

– Это правда?

– Чистейшая. Сейчас, должно быть, они уже перешли Шаннон. Они рассчитывали на вашу поддержку. И не так уж их и много, как вам кажется. С тысячу французов, да столько же наших.

Рейган сокрушенно покачал головой.

– Ну, тогда нам крышка. Все дороги на юг забиты англичанами, мне с холма было все видно. В Гранард-то они бросили лишь полк-другой. И мы теперь как в мешке.

– Что ж, приму на веру твои слова, – усмехнулся Мак-Карти, – как-никак, ты у них капитан.

– Какое там! – Рейган откашлялся и сплюнул на земляной пол. – Я солдат. И солдат настоящий. Двадцать лет во французской армии у Диллона в полку прослужил. А когда полк расформировали, домой подался, в Лонгфорд, там у сестры дом. Потому-то меня Объединенные ирландцы капитаном и поставили. Месяц-другой назад я всех муштре обучал. Англичане теперь уж непременно меня по имени знают и, поди, веревку для меня приготовили.

– И мое имя известно, – сказал Мак-Карти. – Я в Киллале учителем был, оттуда с французами и ушел.

Рейган кивнул и, задумавшись о своем, наполнил стаканы. Потом поднял бутылку, посмотрел на свет.

– Ты здешние дороги знаешь?

– Нет, только ту, что из Драмшанбо ведет, – ответил Мак-Карти.

– Они могут пойти либо по этой, либо через Клун. Но англичане наверняка успеют обе перекрыть и подтянуть артиллерию. Не знаю, куда и бежать, истинный бог, не знаю. А здесь нам ничуть не спокойнее, чем на дорогах. Безопаснее было б в холмах, доберись мы до них болотами. Конечно, англичане потом и холмы прочешут, чтобы таких вот беглых выловить, но пока суд да дело…

Мак-Карти подошел к стойке, пошарил за ней и извлек буханку хлеба и головку сыра. Сыр был черствый, сухой. Мак-Карти разломил головку надвое, протянул половину Рейгану. Тот поблагодарил и начал с жадностью есть.

Прожевав, он вновь заговорил:

– Двадцать лет, черт побери, у Диллона прослужил, а выше рядового не поднялся. Да и не особо рвался. Скажут: «Иди направо» – иду направо, скажут: «Делай так» – делаю так. Но если резня предстоит, я ее заранее чую. По запаху распознаю, как иные дождь чуют.

– Ни в холмах, ни на дорогах покоя не жди, – сказал Мак-Карти. – Здесь же лавочника прямо у прилавка убили. Матерь божья, что ж они с этой деревней сотворили. Убийцы, головорезы проклятые!

– Да и французы не лучше! Армия – это армия, – хмыкнул Рейган. – Я еще и не такое видывал. Англичане теперь все дороги запрудят и всякого, кто не в юбке, а в штанах, порешат.

– Шайка головорезов! – повторил Мак-Карти. – Жгут дома, людей убивают шутки ради, будто хомяков.

– Я еще и не такое видывал, не дай бог нам еще сегодня подобное повидать.

Отвратительный сыр, Мак-Карти едва прожевал.

– А что тебя дернуло к французам податься? – спросил он.

Рейган смахнул сырные крошки на пол.

– Давненько это было, я уж и не упомню. По молодости все. Пришел к нам вербовщик, майор Нюджент – сам из старого рода. При нем сержант. Остановился он в доме своего брата в Каслполларде и велел передать по окрестным деревням, что присматривает ладных парней для службы в ирландских бригадах у французов. Ни до него, ни после туда не очень-то охотно из наших краев шли, все больше из Корка да из Керри.

– Верно, – поддакнул Мак-Карти, – я знаю.

Раз ночью с холма над Кархеном он видел сам. Человек десять расселись по двум лодкам, их манила звонкая монета да неведомая страна, хотя путь по морю и нелегок. В тавернах их обхаживали хитрые, как арендаторы-скотоводы, вербовщики-офицеры в лихо заломленных шляпах. Держались они свободно и самоуверенно. Вот еще одна тема для поэтов – несбыточная слава ирландского оружия, имена полководцев, носимые ветрами истории: Диллон, Лолли, О’Брайен – генералы в париках на быстрых скакунах. Суровые лица горят вдохновением битвы. У местечка Фонтеной они переломили исход битвы: казалось, поражение французов неминуемо, но тут на поле брани хлынули драгуны Клера. Мы восхваляли их в поэмах, превозносили их победы, скрывали поражения. Вернутся из-за моря герои былых времен, и страшна будет месть их, и Огрим и Бойн обернутся уже не поражениями, а победами. И вот один герой уже вернулся. Ветеран французской армии после разгрома под Гранардом напуган, сидит пьет виски в вымершей деревушке.

– Батраки да горшечники – вот и все наше воинство, – заговорил Рейган, словно читая мысли Мак-Карти. – Разве могли мы выстоять против армии? Я в армии Людовика двадцать лет с мушкетом не расставался.

– A-а, не все ли теперь равно? – бросил Мак-Карти, взял непочатую бутылку виски и сунул в задний карман сюртука.

– Никак идти собрался? – встревожился Рейган. – Далеко ли?

– Сам не знаю. Подальше отсюда.

– Вдвоем-то нам спокойней было бы. У меня все-таки пистолет, у тебя кулаки здоровущие.

Мак-Карти подошел к двери, выглянул на пустынную улицу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю