Текст книги "Александр у края света"
Автор книги: Том Холт
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 33 страниц)
– Скажи ему, что нам нужна его змея, – пробурчала Олимпиада этим своим замечательно низким голосом. – Клала я на афинян, мне нужно, чтобы у моего сына была змея.
Весь испытанный мной ужас стоил кислого выражения на лице Аристотеля. Его бесило, куда поворачивает дело, это было очевидно. Я быстро оценил свое положение. Я мог отказаться, рискуя свести знакомство с профессиональными убеждателями Филиппа, которых он набирал из всадников, ориентируясь на физическую силу и мастерство владения раскаленным железом; мог попытаться продать им пустой кувшин, рискуя быть казненным за обман царской семьи. Или мог принять должность. Последний выбор предполагал попутную возможность подкузьмить знаменитому Аристотелю, не говоря уж о возможности поподробнее рассмотреть проклятую карту, которой к тому моменту я сделался в известном роде одержим...
На карту, которая лежала на коленях у Филиппа на всяком сборище, и которая казалась (и была, как я позднее убедился) очень старой и имела долгую и весьма примечательную историю; как выяснилось, это была одна из карт, нарисованных Аристагором из Милета, который правил городом еще в те дни, когда он входил в Персидскую Империю. Эти карты, одни из первых, которые вообще видели в Греции, он рассылал вместе с мольбами о помощи в борьбе против персидского правления, и они невероятно впечатляли всех, кто их видел, кроме спартанцев, которые попытались настоящим образом разобраться в них и выяснили, что Милет располагается черт-те где.
Другие города, включая Афины, послали символические контингенты или другие подачки восставшим; после того, как те были совершенно сокрушены, царь Персии Дарий отправил карательные экспедиции против участников этого предприятия в континентальной Греции и уничтожил два города – Халкиду и Эретрию. Афинянам удалось разбить царские силы в знаменитом сражении при Марафоне, и жажда мести за это поражение заставила царя Ксеркса вторгнуться в Грецию с огромным неповоротливым миллионным воинством, сформировав в греческом уме твердое убеждение, что не видать им спокойствия, пока Персидская Империя не будет разрушена. Таким образом, Фризевт, изящный гравированный бронзовый лист Аристагора содержал множество вопросов, на которые следовало так или иначе ответить; и вот он оказался в руках царя Македонии, другого великого завоевателя. Тот факт, что он служил скорее столовым подносом и письменным столом, чем точильным камнем для его амбиций, не имел особенного значения.
– Это предложение – большая честь для меня, – сказал я. – И я принимаю его.
– Что ж, хорошо, – сказал Филипп с едва заметным зевком. – Поговори об этом с Леонидом; он сделает все необходимые приготовления и разъяснит тебе, как это будет устроено. Это большое, э... удовольствие для меня приветствовать тебя в нашем доме, – Он вздохнул и бросил на Олимпиаду довольно ядовитый взгляд. – Тебя и твой горшок со змеей, – добавил он.
Здесь, кажется, нужно сделать небольшое отступление...
И нечего так вздыхать, Фризевт; весьма вероятно, что как раз тебе оно будет небезынтересно. В конце концов, большинству людей, услышавших, что я знал Александра в его юные годы, на терпится спросить: каков он был? Каков он был на самом деле?
Так что за многие годы я сочинил небольшую речь, которую способен произнести совершенно бессознательно, как глашатай выкликает формальную часть закона, даже не задумываясь о смысле слов. Возможно, ты ее тоже слышал, я не помню.
В общем, я произношу эту речь и люди отправляются по своим делам, ощущая, что им будто бы удалось свернуть ткань истории, так что их настоящее каким-то образом коснулось прошлого. Это ощущение делает их счастливыми и в результате они перестают докучать мне. Ты, я полагаю, заслуживаешь большего. Итак, давай проанализируем этот самый вопрос; когда ты спрашиваешь меня: «Каков он был на самом деле?», то на самом деле твой вопрос означает (неважно, осознаешь ты это или нет): «Что ты о нем думаешь?», поскольку это единственный способ ответить на него, доступный смертному. Что же я о нем думаю? Какой вид приобретает Александр, будучи профильтрован через мой ум, как сыворотка через тонкую ткань?
Хочешь прямого ответа, Фризевт? Я отвечу прямо. Я знаю, я откладывал это с самого начала истории, поскольку мне довольно трудно говорить об этом. Тем не менее без этой важной информации ты не сможешь понять большую часть того, что я собираюсь рассказать об Александре позже, а также того, что я собираюсь рассказать о себе самом. Ну так вот.
Я не имею никакого мнения об Александре. И это совершенно осознанное решение, благодаря которому я мирно прожил многие годы. Позволь предложить аналогию: величайшее мастерство афинян лежит в тонком умении в ответ на вопрос о чем-то одном говорить о чем-то другом.
Представь, что ты живешь в долине, на берегу реки, и в какой-то год дожди шли так обильно, что вся равнина была затоплена, твой дом смыло, а урожай погиб на корню. Теперь представь, что ты живешь на краю пустыни, и в какой-то год вовсе не было дождя: земля твоя превратилась в камень, скот погиб, а ты отправился скитаться, выпрашивая подаяния на улицах чужих городов. В первом случае ты проклянешь дождь за то, что он шел; во втором – за то, что он не шел.
Однако проклинать дождь бессмысленно, Фризевт; он тебя не слышит, это природная сила, нечто за пределами благожелательности или злонамеренности. Вини кого-то другого, если уж тебе без этого никак – царя, который не построил дамбу или плотину; отца, решившего поселиться у самой пустыни; соседей, перекрывших ирригационный канал или выкачивающих воду из источника, питавшего твой колодец. Кляни человеческие существа, чьи действия и решения ты можешь по крайней мере понять; претензии же к дождю просто-напросто смехотворны.
Александр был силой природы; он был силой истории. Попробуй пару мгновений подумать о нем беспристрастно. Подумай о дыре в истории, которая образуется, если ты его вырежешь, подобно тому как краснодеревщик вырезает фигуру из медного листа, чтобы украсить деревянную деталь; попробуй сообразить, можно ли заполнить образовавшуюся пустоту кем-нибудь или чем-нибудь еще, не разрушив исторической связности. Думаю, ты будешь удивлен.
Во-первых, Александр, не будь он сыном Филиппа, был бы никем. Филипп взял старую Македонию и изменил ее до неузнаваемости, превратив в мощнейшую силу в Греции. В свою очередь Филипп не смог бы этого добиться, если бы великие греческие города – Афины, Спарта, Фивы, Коринф – не обескровили друг друга в бесконечных междоусобных войнах, не обленились бы, не заросли жиром и не измотались до такого состояния, в котором желали только, чтобы их оставили в покое. То же самое можно сказать и о Персии: если бы Персидская Империя не находилась при последнем издыхании, а персидский царь в качестве военачальника хоть немного напоминал своих предшественников... Взгляни на это под другим углом. Дыру, которую мы проделали в истории, вырезав из нее Александра, окружает множество факторов, которые сделали его появление возможным, и чем больше мы на них смотрим, тем более значительными выглядят они, и тем более мелким – сам Александр. Вполне возможно, если бы Александр умер недельным младенцем, греки, или македонцы, или и те и другие вместе все равно опрокинули бы трон Великого Царя и овладели его империей. Может быть, это заняло бы больше времени; а с другой стороны, они бы выполнили эту работу тщательнее.
Теперь, когда мы уменьшили Александра, давай уплощим его. Как человек Александр имел свои недостатки. Множество недостатков. Он чувствовал и понимал неглубоко и узко – если у него и было чувство юмора, то я клянусь, он развил его в себе зубрежкой, как и множество других навыков, которые счел необходимыми для великого человека. Он не знал иного удовольствия помимо от удовольствия от успешного выполнения задач; он едва ли интересовался сексом, красотой в любом ее воплощении, и вообще ничем, что не было необходимо для работы; он выбирал качества, как человек, собирающийся в дальний путь, выбирает только самое необходимое. В некотором смысле Александр был до боли плоским; если смотреть на него прямо, он был так широк, что заслонял свет, если смотреть сбоку – можно и не заметить, что он вообще здесь.
Вот, значит, каков Александр: плоская фигура в истории, словно страна, вырезанная из бронзовой карты Аристагора; изображение сущности явления, а не явления как такового. Что ж, эффект уплощения, я полагаю, до определенной степени присущ всем Великим Мужам. Их деяния замещают то, чем они были, пока не остается ничего, кроме формы их достижений в ткани истории. Но Александр, сын Филиппа, уже родился таким; его взрастили и натаскали на мировое владычество, чтобы он мог закончить начатое Филиппом.
Более того: Филипп был гигантом – как в историческом смысле, так и сам по себе – я, кажется, говорил уже, как он умел заполнять собой любое пространство, превращая всех остальных в нечто случайное и маловажное. Александр был одновременно и больше, и меньше отца. Александр... что ж, нетрудно убедить кого угодно, что он был богом; гораздо труднее поверить, что он был человеком. Тебе пришлось бы раздавить дюжину Александров в прессе для оливкового масла, чтобы извлечь объем человечности, которого хватило бы на одну заурядную личность. Как человек он был крохотным.
Главное же, однако... ну, в конце концов мы разбираемся с моим к нему отношением... так вот, если ты оглянешься назад, как это часто делаю я, ты обнаружишь его в любой момент моей жизни следующим за мной, как собака за колбасником. Он родился в тот день, когда умер мой отец. Едва он подрос и стал что-то из себя представлять, он как будто выскочил прямо передо мной из земли и обволок меня, словно я угодил в зыбучие пески или в гигантскую коровью лепешку. Потом... ладно, до этого мы еще доберемся. Это может прозвучать несколько безумно, учитывая соотношение наших судеб и мест в истории, однако с течением лет я стал воспринимать Александра, как свою тень – плоскую темную сущность, которая всегда рядом, позади или передо мной, в зависимости от положения солнца, но всегда здесь, копирует каждое мое движение в другом измерении, следуя за мной или обгоняя; проклятье – часть меня, но совершенно самостоятельная, ни в чем со мной несхожая.
Я скажу тебе одну вещь, Фризевт, которую никому никогда не говорил. Я собираюсь когда-нибудь стать больше Александра, значительнее Александра, меня будут крепче помнить и еще крепче любить. Потому что я и есть лучше его – я отбрасывал его, мою тень; я сотворил его по своему образу, но я настоящий человек, а он только плоский, темный контур, который становится неестественно длинным или широким в зависимости от высоты солнца над горизонтом за моей спиной. Я еще одержу над ним верх, Фризевт, оставлю его за собой, совершив нечто достойное, сделав жизни бесчисленных еще нерожденных людей лучше. Боги, да я уже победил его, разве нет? Если ты сомневаешься в этом, спроси себя: кто из нас двоих до сих пор жив?
Прошу прощения. Я немного отвлекся. Философия Брехливого Пса: мы ссым на статуи великих во тьме ночи и отшибаем им яйца долотом. Сам виноват, что спросил.
Первый пункт в моем плане: сказать Филократу, главе посольства, что я не собираюсь возвращаться с ним в Афины. Реакция его оказалась неожиданной. Против всякой вероятности я надеялся услышать что-нибудь вроде: ты не можешь так поступить, Афины нуждаются в тебе, в твоей проницательности и свежести взгляда.
Ничего подобного.
Я опасался, что он скажет – ублюдок, ты предал свой город за пригоршню грязного македонского серебра. И опять не угадал. Я приготовился даже к одобрению, дескать, будешь голосом Афин при македонском дворе, или – это твоя жизнь, дружище, если тебя устраивает работа, то всяческих тебе успехов. Ага-ага.
В реальности беседа протекала примерно следующим образом:
– Филократ, – сказал я. – Я не поеду с вами назад. Филипп предложил мне место наставника своего сына и я согласился.
Филократ, который выглядел не вполне здесь, пару раз моргнул.
– Что? О, хорошо, – сказал он. – Спасибо, что сообщил. Попробую получить назад деньги за твое место на корабле.
Я набросал записку своему брату Эвдему, банкиру, вручая свою собственность в Афинах его попечению и намекая, что именно с ним случится, если по возвращении я не застану ее в наличии и полном порядке. Филократ посмотрел на нее так, будто я вручил ему живую крысу, затем клятвенно пообещал доставить ее по назначению и спрятал в складках плаща. Как оказалось впоследствии, Эвдем все сделал правильно: он сдал мой дом иностранному торговцу, а деньги мои вложил в зерновоз, крейсирующий между Афинами и Черным морем, который приносил разумные дивиденды и притом ухитрялся не налетать на скалы – весьма нехарактерное поведение для корабля, так основательно застрахованного.
Затем я отправился на встречу с Леонидом. Помнишь его? Это был древний лысый двоюродный брат царя Филиппа, который подкарауливал меня с хитрым вопросом. По пути к нему я столкнулся с одним из офицеров македонской стражи, с которым у меня установились в некотором роде протодружеские отношения (мы оба любили собак и поэзию Семонида Аморгского и на каком-то пиру оказались рядом). Я спросил его, что он может сказать о старике.
– О Леониде? – спросил мой друг. – Конечно. – Он замешкался. – Леонид, наставник царевича? – уточнил он.
– Верно. Старый, лысый, двоюродный брат царя...
– Ах, ты о нем, – мой приятель слегка понизил голос. – При дворе больше известен как Глинистый Сальник или Старая Шляпа; оба прозвища равно ему подходят, поскольку и то и другое можно смять как тебе угодно.
– Понимаю, – сказал я. – Так он что – адаптивен? Разносторонен?
Мой друг улыбнулся.
– Можно и так сказать, – ответил он. – Или же можно назвать его увертливым скользким старым ублюдком, который всю жизнь проторчал при дворе и до сих пор жив. Для македонца царских кровей это замечательное и, в некотором роде, позорное достижение. За все эти годы, говорят, он менял галс чаще, чем парусник, идущий вдоль пальцев Халкидики.
– А! – сказал я.
Мой друг положил мне на плечо свою огромную руку жестом молчаливого соболезнования.
– Не знаю, что у тебя за дела с Леонидом, – сказал он, – но как бы там ни было, ни на мгновение не поворачивайся к нему спиной. И чтобы ты не делал, не пытайся встать между ним и царевичем. С теми, кто пытался, происходили несчастные случаи – ну, знаешь, они падали в темноте лестницы, тонули в мелких речках, в таком роде. Я думаю, он считает, что Филипп уже на пути к выходу и старается обеспечить себе спокойную старость благодаря влиянию на Александра. Одни боги знают, почему твоего друга Аристотеля до сих пор не нашли у подножия какого-нибудь утеса.
В точности те сведения, в которых я сейчас нуждался; я едва не метнулся назад к Филократу, чтобы умолять его придержать за мной койку на судне. Однако (рассудил я), если я кинусь в бега, это не обрадует царя Филиппа и царицу; таким образом у меня оказалось два возможных варианта действий – один приводил меня в состояние вражды с человеком, который вот-вот станет самым могущественным в Греции, второй – с его ближайшим и самым доверенным советником. Что в лоб, что по лбу, решил я, и отправился к Леониду.
Я нашел его в углу мастерской щитодела в арсенале. Он сидел на низенькой трехногой табуретке, очищая клочки пергамента маленьким кусочком пемзы.
– Экономия, – сказал он, прежде чем я успел спросить, чем он занят. – Я изымаю куски и обрывки пергамента у изготовителей щитов – он идет на оплетку рукояток – и скоблю их до тех пор, пока они не становятся пригодными для письма.
Исписав же их, я возвращаюсь сюда, беру камень и снова очищаю их. Чернила я тоже делаю сам, а также растапливаю воск для табличек. Никогда ничего не выкидываю, если могу этого избежать. За все время, пока руковожу школой, я не попросил у царя ни единого обола.
Я ему сразу поверил. У него был вид человека, купившего роскошный плащ тридцать лет назад и рассчитывающего проносить его еще двадцать. Как раз такие люди маниакально внимательны к мелочам.
– Прошу прощения, – сказал я, выслушав сперва длинную проповедь о божественном праве царей. – Ты ждал меня? Я Эвксен, новый наставник.
Он посмотрел на меня и ухмыльнулся. Зубы у него были все на месте (в его-то годы).
– Я знаю, – сказал он. – Я же там был, помнишь? Ты заклинатель змей. Работаешь с ручной змеей? Слышал, их легче обучить, чем собак, этих самых змей, надо только найти достаточно большую змею. Местный люд держит их, чтобы гоняли крыс.
Я решил не развивать эту тему.
– Кто-то что-то говорил о школе, – сказал я. – Это она?
Он рассмеялся.
– И близко нет, – ответил он. – Школа вообще не в Пелле, она в Миезе – это в полутора днях езды к юго-западу отсюда, в Садах Мидаса. Это страна виноградников и садов. – Он говорил со мной таким тоном, будто я был его старательным, но туповатым десятилетним учеником. – Так ты, значит, собираешь учить? Чему?
На этот счет у меня не было никаких соображений; царь Филипп велел учить, вот и все.
– О, я могу учить чему угодно, – ответил я. – Я афинский ученый, для нас весь мир – это наш...
– Я преподаю Гомера, – сказал Леонид, – а также музыку и счетоводство. Аристотель... – тут он, конечно, не плюнул на пол, но отвращение явственно читалось в его голосе. – Аристотель – он ведет географию, политику и риторику, абстрактную математику, естественные науки и все такое. Атлетикой и муштрой занимается у нас специальный тренер. Что остается тебе?
– Логика, – твердо ответил я. – И этика. И землепользование, – добавил я, внезапно вспомнив о единственной кое-как известной мне дисциплине. Но Леонид покачал головой.
– Землепользование мое, – сказал он. – Оно входит в счетоводство. Аристотель включает его в курс географии и политики. А ты куда его запихнешь?
Я несколько мгновений смотрел ему в глаза. Он начал действовать мне на нервы – многие люди пытались этого добиться, но мало у кого получалось.
– Ладно, – сказал я. – Ты мне скажи. Но для начала учти, что я этой работы не просил. Меня выбрала царица Олимпиада, ошибочно предположив, что я владею змеиной магией. Если хочешь, можешь хоть сейчас отправиться к их величествам и сказать, что я лишний работник. – Он молчал и не двигался с места, так что я продолжил. – Ладно, – сказал я. – Ты возглавляешь эту школу, вот и скажи мне, чем я могу быть полезен.
Он потер подбородок, покрытый самой длинной и самой неопрятной бородой, которую я только видел в жизни. Она, казалась, сочилась из его лица, будто вода из трещины в трубе.
– Хорошо, – сказал он. – Можешь взять астрономию, медицину, военную историю и литературу, за исключением, – твердо добавил он, – Гомера. Гомера веду я. Подходит тебе это?
– Конечно, – ответил я. – Особенно что касается Гомера. Никогда не ладил с Гомером.
Он посмотрел на меня так, будто я хвастаюсь тем, что изнасиловал его мать.
– Тогда договорились, – сказал он. – Теперь, я думаю, ты хочешь узнать побольше о школе.
Я кивнул и уселся, точнее, примостился на краешек верстака.
– Было бы неплохо, наверное, – сказал я.
Он вздохнул, выбрал следующий клочок пергамента и принялся его полировать.
– Ты афинянин, – сказал он. – И ты ничего не знаешь о македонском образе жизни. Так?
– Ничего не знаю, – признал я. – И потому был бы благодарен за любые...
– В Македонии, – перебил меня Леонид, – верят в верность. Верность – это самое важное. Поэтому, когда наследник престола еще ребенок, мы выбираем ему в спутники жизни других детей его возраста, потомков знатных семей – они растут вместе, учатся вместе, и каждый из них знает, кем он станет, когда вырастет. Это очень разумный путь. В прошлом он всегда работал. И наша школа как раз для них – для царевича Александра и его компаньонов.
Я кивнул.
– Действительно, идея хорошая, – ответил я. – Что меня всегда поражало в моей стране, так это что важнейшей из профессий – управлению городом – сроду никого не обучали. Я имею в виду, – продолжал я, не позволяя старому стервятнику перебить меня, – сыновья башмачника учатся своему делу с детства, как и дети плотников, поэтов и расписывальщиков бутылочек для благовоний. Искусству правлению не учится никто, пока не станет слишком поздно, и даже тогда в его распоряжении оказываются учителя вроде меня, никогда в жизни не обладавшие властью.
Леонид криво ухмыльнулся.
– И поэтому ты явился к нам, чтобы учить, – сказал он. – Что-то не пойму.
– А, – ответил я. – Ты кое-что упустил. Мы, афиняне, можем научиться чему угодно. И мы так и делаем. Но не благодаря тому, как растут наши дети, а несмотря на это. Ну, это тоже не вполне правда. С младых ногтей мы развиваем в себе пытливый ум. Заполучив такой ум, ты можешь научиться чему угодно.
– Кроме Гомера, – сказал Леонид, изучая обрывок пергамента. – Гомера можно выучить только одним способом: сидеть и зазубривать его наизусть.
– Тут я с тобой согласен, – ответил я. – Что ж, об общем назначении школы ты мне рассказал. Теперь расскажи о детях.
Он хмыкнул и устроился на табуретке поудобнее.
– Ну, кроме царевича, у нас есть Гефестион. Хороший мальчик. Не самый смышленый, но старательный, и потому успевает. Гарпал – светлый ум, даже слишком светлый; из него когда-нибудь получится хороший казначей или главный советник. Птолемей хорошо соображает, но ленив. Калл добрый мальчик, но тупой. Клит выделяется и умом, и характером, но Александру он не нравится. Ему нравится Филота, сын Пармениона; ты встречал Пармениона? Думаю, встречал. Филипп и наполовину не достиг бы нынешнего положения, если б не Парменион, хотя никто не понимает этого, кроме меня. Жаль, что его сын такой засранец, но тут уж ничего не поделаешь, остается только надеяться, что годы его исправят. Есть и еще несколько мальчиков, но для тебя они не будут иметь особого значения, ты смотри за этими.
– А Александр? – сказал я. – Что насчет него?
Леонид посмотрел мне в глаза.
– Встречался с ним?
Я кивнул.
– Тогда ты и так знаешь. Он то, чем мы все его делаем, не больше, не меньше. – Он встал, и хотя я был раза в полтора выше этого маленького старичка и в два раза крупнее, я попятился. – Вот почему наша работа так важна, парень. И именно поэтому, если ты не справишься, я тебя убью. Понял?
Я пару раз моргнул.
– Думаю, да, – ответил я. – Никакого насилия и давления. Чтобы остаться в живых, мне надо просто выполнять свою работу.
– Все правильно, – подвтердил Леонид и уселся. Теперь я видел, что он и вправду родня Филиппу. – Как ты верно заметил, никакого насилия.
Вот так оно все и происходит, Фризевт, и это в известной степени объясняет, почему наш мир таков, каков он есть. Некогда в своей нужде я докатился до того, чтобы за мзду притворятся, будто разговариваю с призраком, сидящим в пустом винном кувшине – и в результате оказался в Миезе, в качестве одного из четырех человек, ответственных за создание следующего царя Македонии, наследника царя Филиппа.
Пустая амфора, рой диких пчел, поселившихся в фундаменте недостроенного дома, змеиный фетиш царица Олимпиады; мелочи, непредсказуемые фрагменты событий, слишком случайные и непоследовательные, чтобы величать их предназначением, судьбой и даже везением. Посмотри еще дальше назад, и обнаружишь момент, когда я вытащил камешек не того цвета. Вглядись еще пристальнее – и вот мой отец, умирающий случайной смерти в хибаре в Филе, из-за того что раб повредил ногу и испугался, что его сочтут лентяем.
Все эти расходящиеся возможности; поднеси сухой лист к свету, чтобы он стал прозрачным, и увидишь прожилки, все эти развилки и ответвления, берущие начало из одного черенка, но в конце концов разбегающиеся на бесчисленное множество крохотных возможностей. Что ж, я был всего лишь такой вот случайно последовательностью причин и следствий; Аристотель был другой, Леонид – третьей, Филипп – четвертой... Одним богам известно, сколько нас было и были ли мы одинаково важны.
Не знаю и знать не хочу. Единственное возможное заключение из этого рассуждения – никто ни в чем не виноват, ибо вина лежит далеко позади, в давно высохших прожилках у самого черенка, в черенке у ветви, в ветви у ствола, в стволе у корней, в корнях у семени, в семени на дереве.
Так почему же мне тяжело думать об этом, Фризевт?
Попробуй оценить разницу между людьми и богами. О, я говорю не о ваших богах, я имею в виду правильных богов, с которыми я вырос: Зевса, Геру, Афину, Аполлона и Ареса. Итак, бог гораздо, гораздо сильнее человека, он живет вечно и ничто не способно причинить ему вреда – он подобен городу, если угодно, или способу управления городами; главное же в боге то, что ему все равно. Ему на все насрать. Никто не может призвать его к ответу, наказать его, пригрозить ему и напугать его, а поскольку он живет вечно, его существование не имеет ни цели, ни смысла. Бог живет для удовольствия, для развлечения, сам для себя. Так же, как и город, бог существует, чтобы существовать; простое продолжение присутствия – вот и все, что от него ожидают, все, на что он способен. А теперь возьми человека: слабого, хрупкого и смертного. С него можно взыскать по счетам, наказать, запугать; для него правда и кривда, добро и зло наполнены глубоким смыслом; и поскольку его жизнь так коротка и малоценна, он должен верить, что у нее есть смысл. И что же мы имеем? Добродетельных, честных, совестливых смертных и аморальных, беспечных богов. Зевсу на все насрать, а мне нет.
И угадай, кто из нас направляет течение событий?
Вот так вот оно все и происходит, Фризевт. Вот таков наш мир.
Глава седьмая
Вспоминаю последний день, который я провел в качестве афинского посла, перед тем, как окончательно превратился в македонского учителя.
Афинянин Демосфен, по собственному мнению, которое разделяли еще нескольких человек – величайший оратор своего времени – работал над речью с самого отправления из Афин. Он собирался произнести лишь одну речь – и это должна быть не речь, а мед, молот, таран, боевая галера, бабушка и дедушка всех речей. Услышав ее, Филипп должен был немедленно скорчиться, как мокрица на солнце, и сдохнуть. Если бы по какой-то чудесной случайности или божьим попущением Филиппу и удалось бы на час или около того пережить речь Демосфена, то он провел бы последние мучительные мгновения, умоляя народ Афин о прощении, вернул бы все афинские владения и все украденное им имущества, вплоть до последнего стула, кувшина и кузнецкого фартука. Македонцы после речи Демосфена должны были выстроиться в колонну и промаршировать до ближайшего прибрежного утеса. Молния Зевса по сравнению с разящим лезвием речи Демосфена – все равно что длинное, мягкое перо, легонько щекочущее шею под подбородком. Это должна была быть, как мы все поняли, огого какая речь.
Естественно, мы просили Демосфена продемонстрировать наброски, но он не раскрыл нам ни слова. Мы умоляли его. Мы его уговаривали. Мы угрожали. Мы строили предположения...
– Эй, Демосфен, один мой приятель утверждает, что в какой-то момент в твоей речи должно прозвучать слово «и». Это так?
Все вотще. Стоило нам насесть на него, он убирался в дальний угол палубы или таверны, накрывал голову плащом и переставал на нас реагировать, покуда мы не оставляли его в покое. Конечно, на корабле не так много мест, где можно укрыться, и он доходил до того, что залезал на снасти или закапывался между амфор в трюме, как мышь. Совершенно очевидно, что мы дождаться не могли, когда же он произнесет эту свою речь.
Время шло – речи не было. Мы достигли Пеллы – речи не было. День уходил за днем, один сеанс переговоров следовал за другим; мы соглашались на все, чего хотел Филипп, ничего не получая взамен – речи не было. Это было как жаркая предгрозовая погода в конце лета, когда каждое утро все смотрят на небо, уверенные, что уж сегодня-то пойдет дождь, но дождь не идет; стоит жара и духота, даже козы в загонах и мулы в стойлах начинают беспокоиться и чудить, а дождя все нет. Речи не было.
Наконец до нас дошло: он ждал последнего дня переговоров, чтобы добиться максимального эффекта. Вот Филипп сидит, разнеженный и приятно расслабленный своим дипломатическим триумфом, воображая, что все кончено и он может вычеркнуть Афины из списка неотложных дел – и вдруг в последнее мгновение, как божество в финале трагедии, является Демосфен и обращает его в уносимую ветром полову. Мы не могли не отметить дерзости плана, не говоря уж о продуманной тактике и поистине провидческом понимании личности Филиппа – в конце концов, план строился на его собственном знаменитом маневре: позволить противнику прорвать свои ряды прямо по центру фронта, чтобы в самый последний момент отрезать ему пути отхода и окружить. Изящно, думали мы. Просто блестяще. И это даже если не принимать в расчет ошеломляющее воздействие на мораль! И вот этот момент наступил. Это случилось после того, как мы официально объявили о завершении посольства и сделали последние уступки – тут мы проявляли огромную щедрость, сдавая национальное достояние огромными ломтями, будучи уверены, что как только Демосфен произнесет свою речь, все вернется к нам назад – и как раз переходили к следующей унылой, многоречивой македонской придворной церемонии, когда Демосфен встал на задние лапы, прочистил горло и начал говорить.
– Господа, – сказал он, – Разве не правда, что...
И застыл. То ли он забыл слова, то ли его поразил сценический мандраж убийственной силы – как бы то ни было, он не мог ни двинуться, ни даже пошевелить губами. Он страшно напоминал в этот момент одну из многочисленных статуй Демосфена, говорящего речь, которыми в одно время утыкали все вокруг в знак выражения антимакедонских чувств – за тем единственным исключением, что статуи были как живые, а сам Демосфен, честно говоря, не очень. Помимо воли мне пришла в голову старая история о Персее и голове Медузы Горгоны, которая была так уродлива, что всякий, кто смотрел на нее, превращался в камень – параллель достаточно очевидная, учитывая внешность Филиппа.
Довольно долго никто не двигался, и есть известная вероятность, что мы просидели бы там до сегодняшнего дня, превратившись в камни, если бы не Филипп. Когда он справился с первоначальным замешательством и сообразил, что происходит, он слегка наклонился вперед и похлопал Демосфена по руке чуть выше локтя.
– Все в порядке, – сказал он. – Со всяким бывает. Вот что, попробуй вдохнуть поглубже и начни все сначала.
Демосфен посмотрел на него, вдохнул и затрясся.
– Попробуй для начала произнести свое имя, – сказал Филипп. – Скажи что-нибудь, все равно что, чтобы разбить лед. Давай, у тебя получится.