355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Том Холт » Александр у края света » Текст книги (страница 12)
Александр у края света
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 14:09

Текст книги "Александр у края света"


Автор книги: Том Холт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 33 страниц)

В результате я сделался еще большим антигомеристом, чем был, что, в свою очередь, породило конфликт с Аристотелем, который буквально поклонялся всей этой белиберде, а также с Александром, который любил Гомера, как рыба любит воду. Кровь и честь, простые уравнения, включающие доблесть, упорство и вознаграждение – в таком мире он хотел бы жить более всего, независимо от того, соприкасается ли он с реальной жизнью вообще.

В общем, Гомер всех рассорил. Тут приходит на ум дискуссия о роли лучников в различных военных доктринах. Я заметил, что в том время как греки никогда не уделяли особого внимания луку и стрелам, персы с их помощью завоевали свою империю. Я как раз объяснял, почему так вышло:

– Рог козерога, – сказал я. – Единственные толковые луки в Греции изготавливаются из рога козерога; они сложны в изготовлении и дороги, и позволить их себе могут очень немногие. Большинство луков сделано из обычной древесины, а из греческого дерева получаются плохие луки. Персы же делают прекрасные луки, склеивая слоями рог, дерево и сухожилия; материалов у них в изобилии и луки получаются дешевые, купить лук может кто угодно. В результате персы воюют с луками, а греки предпочитают драться копьями, облачившись в броню, и поэтому наши с ними взгляды на то, что такое победа, различаются. Для персов победить – это значит перебить противников. Для нас – обратить противника в бегство и завладеть спорной территорией. Это мы называем честной войной, и только по чистой случайности закованные в броню копейщики девятнадцать раз из двадцати вышибают из лучников дерьмо, в противном случае я бы вел свой рассказ по-персидски...

– Прошу прощения, – сказал Александр. Обрати внимание: каким бы скверным учителем я не оказался во всем прочем, но зачатки цивилизованности я ему привил. – Но причина не в этом.

Наверное, к тому времени я уже должен был привыкнуть к подобным ремаркам, однако время было позднее, а я не в духе.

– Да ну, – сказал я. – Тогда, может быть, ты поделишься с нами истинной причиной?

– Запросто, – сказал Александр. – Лук – оружие труса. Так говорится у Гомера.

Я глубоко вздохнул.

– Действительно, у него так говорится, – ответил я. – Многократно; однако это не помешало Одиссею в одиночку истребить всех сукиных детей, которые заполонили его дом, чего бы он нипочем не смог бы добиться, выбери он вместо лука меч или копье. На самом деле, как вы помните, он доказал, что является царем, поскольку был единственным, кто мог натянуть тетиву на этот могучий лук, из чего следует, между прочим, что по крайней мере на Итаке к луку относились с почтением. Интересный момент, кстати – любой лук, на который за двадцать лет ни разу не натянули тетиву, лопнул бы как сухая ветка при попытке это проделать, но тем не менее...

– Одиссей не был человеком чести, – прервал меня Александр. – Он был коварен, как лис.

– Или, как говорят у нас в Афинах – интеллектуал, – возразил я. – Да, признаю. Это не относится к обсуждаемой теме, но в целом ты прав.

Александр посмотрел на меня и заговорил, понизив голос. Нет, мне и правда надо было быть поосторожнее.

– Тебе не нравится Гомер, – сказал он.

– Так и есть, – согласился я.

– Ну, так это неправильно, – сказал Александр. – Даже ты должен понимать, что...

– Тебе зато нравится, так? – прервал его я. – Ты прямо наслаждаешься им, как я заметил.

– Конечно.

Я кивнул. Сейчас ты у меня получишь.

– Ну что ж, – сказал я. – Кем бы ты больше хотел быть, Ахиллом или Гомером?

Александр улыбнулся.

– Это просто, – сказал он. – Гомером.

– Точно?

– Именно. В твоем возрасте Ахилл был уже мертв.

Я опять кивнул. – Совершенно верно, – ответил я. – Прославленный в веках – да. Величайший герой всех времен – да. Обреченный на вечность...

– Благодаря Гомеру, – указал Александр.

– Благодаря Гомеру – спасибо за подсказку – обреченный на вечность, да. Мертвый – да. А Гомер все еще жив, как я понимаю?

– Конечно, нет.

– Понятно. Гомер тоже мертв. – Я улыбнулся. – Слушайте все. Александр предпочел бы быть Гомером, а не Ахиллом. Скажи мне, Александр, кем бы ты хотел быть? Чемпионом Олимпийских Игр или маленьким толстяком со свитком, выкликающим имена победителей?

Александру это не понравилось. Совсем не понравилось.

А остальным да; они пытались сохранить невозмутимый вид, и в той или иной степени им это удалось. Они долго терпели Александра, каков он есть. Меня это достало за три или четыре недели; они были обречены сосуществовать с ним пожизненно. В тот день я приобрел множество друзей.

(Очень умно с моей стороны. Я был все равно как тот парень, который свалился с фигового дерева – спину, конечно, сломал, но зато натряс целую кучу фиг).

– Я понял намек, – наконец сказал Александр. – Я ошибался. Спасибо, что указал мне мою ошибку.

От его взгляда я весь похолодел. Что-то в этот момент с ним произошло, и с тех пор я все гадаю, что же это было.

Ладно – подумай об Ахилле. Он был сыном богини и смертного и вечно разрывался между неограниченными возможностями материнской божественной сути и ограничениями человечности отца. Когда началась Троянская война, он был едва ли не ребенком; практически в одиночку он завладел Троянской Империей и принес войну под стены самого города. В какой-то момент, после того, как он достиг практически всех возможных целей, всегда сражаясь в первых рядах, он совершил ошибку; он обиделся, рассорился с царем по причинам, связанным с честью и загнал себя в угол, утратив возможность участвовать в дальнейших действиях без катастрофической потери лица. И вот он сидел и дулся в своем шатре, когда Зевс отдал победу троянцам, а греков резали, как свиней по осени. Он вернулся в битву, только когда пал его лучший друг, поверг лучшего вражеского бойца и отомстил за друга; и за свою ошибку он был наказан, погибнув задолго до падения города – от стрелы, выпущенной человеком много ничтожнее его. Ахилл пал; и все же он остался величайшим героем из всех, навечно застряв в «Илиаде», как муха в янтаре, оправленном в золото, непревзойденный и несовершенный одновременно. Подумай о Гомере. Он был беден и слеп, его взяли в плен враги его народа, но точно так же он завоевал бессмертие, создав то, что никогда не умрет. Жизнь Гомера была ужасна, и все же он победил.

Подумай об Александре.

Лучший из моих экспромтов: угодив в мою идиотскую словесную ловушку, Александр сделал твердый выбор в пользу Ахилла. Подумай – едва ли не ребенком он начал Персидскую войну; практически в одиночку он сокрушил Персидскую Империю и принес войну в страны, о существовании которых никто и не подозревал, пока он не явился завоевать их. В какой-то момент, после того как он достиг практически всех возможных целей, всегда сражаясь в первых рядах, он совершил ошибку; он рассорился с друзьями и македонским народом по причинам, связанным с честью, и загнал себя в угол, утратив возможность закончить войну без катастрофической потери лица. И вот он вел их все дальше в горы и пустыни, где многие из них нашли смерть. Только причинив смерть лучшему другу, задумался он об окончании войны, и был наказан за свою ошибку, умерев до того, как его империя окрепла, раненый стрелой, пущенной простым солдатом, которая вызвала лихорадку, приведшую его к смерти.

(И подумай обо мне, бедном и полуслепом, среди врагов моего народа – без обид, Фризевт, но этот город был построен македонцами в Согдиане, очень далеко от моего дома – пытающимся под старость лет записать все, что видел, в книге, которую только ты один и прочтешь).

Ну вот, пару дней после этого случая атмосфера была довольно натянутой, и я решил как-то искупить свою вину или по крайней мере попытаться стереть этот неприятный инцидент из коллективной памяти. К счастью, я предвидел, что рано или поздно случится какой-нибудь кризис в отношениях учителя с учениками, и потом держал наготове настоящий комический самоцвет, нечто такое, что смоет напряжение в волнах общего веселья. Жалко было истратить его так рано, но ситуация, казалось, того требовала.

Я зачитал им отрывок о пчелах из сочинения Энея Тактика.

Глава девятая

Помню, стоял я однажды в Квартале Горшечников в Афинах, беседуя о том о сем с каким-то знакомым – и тут раздается ужасающий грохот.

Я обернулся и увидел, что рухнула стена. Поднялись тучи пыли, кто-то кричал, люди бежали на крики. Насколько я помню, из-под обломков извлекли четыре тела, никто не выжил. Я, конечно же, ничего не видел. Я смотрел в другую сторону.

Вся моя жизнь в одной фразе. Когда Филипп учинил нечто вроде войны с афинским народом, я определенно смотрел в другую сторону – я сидел в Миезе и рассказывал новому поколению лучших из лучших македонцев о позапозапрошлой войне. Я показывал им теоретическую слабость традиционного построения греческой тяжелой пехоты (я обнаружил ее сам, отталкиваясь от первооснов, и был невероятно доволен собой), в то время как Филипп учил отцов, дядей и старших братьев этих самых мальчиков командовать македонской фалангой, его новым изобретением, и на практике использовать эту самую слабость, чтобы превратить стену щитов граждан-воинов (бастион греческой свободы в последние двести пятьдесят кровавых лет) в несмешной бородатый анекдот.

Однако с новостями в Миезе дело обстояло так себе. Мы обитали в дрянной постановке эпоса, в пародии на Гомера самого дурного толка, в которой Аристотель, Леонид, Лисимах и я представляли Хирона, Пелея, Феникса и кого там я должен был изображать (не помню; я так яростно отказывался быть Одиссеем, что меня все-таки освободили от этой роли), наставляющих младого Ахилла сотоварищи, цветов ахейского юношества. Представление это было совершенно безвкусным, жалким и, откровенно говоря, типично македонским. В процессе я то и дело вспоминал периодически предпринимаемые македонцами попытки поставить какую-нибудь драму Софокла или Эврипида. Они изготовляли костюмы, которые на девятнадцать двадцатых были точными и аутентичными копиями одеяний афинского хора и актеров, но оставшейся части хватало, чтобы испортить весь эффект. Каблуки башмаков оказывались или слишком высокими, или слишком низкими; выражение масок – страшно смешным или смехотворно печальным; неправильно выбран один из цветов; а хуже всего, когда какой-нибудь состоятельный покровитель искусств не мог отказать себе в удовольствии нарядить хор в настоящие пурпурные шарфы, которые в Афинах с успехом заменялись крашеной хной тканью. Они декламировали стихи со страстью и чувством, не вполне понимая, что они говорят, а архаические или поэтические обороты, с которыми они не были знакомы, могли ввергнуть представление в комический хаос.

В особенности мне запомнилась одна благонамеренная, добросовестная душа, насильно постриженная в актеры – в реальной жизни этот человек обмазывал смолой горлышки амфор; оказалось, что он обладает врожденным театральным талантом и полным непониманием того, что говорит. На сцене он вел себя прекрасно, и я сидел и безмерно наслаждался его игрой, когда он вдруг добирался до фрагмента, разгадать который ему так и не удалось. Строка, по замыслу автора звучащая как «После бури узрел я благословенный покой», но он произнес слово «гален» с неправильным ударением, так что получилось «После бури узрел я распроклятого хорька». Уже это было скверно, но то, как он произнес эту бессмысленную чепуху – с мощным напором, воздев руки в жесте чистой радости, ввергло меня в состояние неконтролируемого хихиканья.

Ц-ц-ц. Македонцы. Тот факт, что они захватили Грецию, причем большинство греков даже не успело сообразить, что происходит, бледнеет перед их неспособностей без ошибок прочитать стих. Штука тут в том, что баловаться с поэзией – это, прежде всего, совершенно не их дело. Лев, запряженный в телегу, выглядел бы посмешищем.

Точно так же наследникам македонской верхушки не пристало, сидя в тени аккуратно подстриженных буков, обсуждать тонкости стихосложения алкеевой строфой или аутентичность эпизода «Илиады», повествующего о Долоне. В их возрасте они должны были быть со своими старшими родичами на поле битвы или в военном лагере, полировать доспехи и целыми пластами отхватывать мясо с жарящейся на огне овцы. Однако, будучи юными аристократами, они ломали, изгибали и совершенствовали сами себя, пытаясь достичь уровня, на котором они сошли бы за мою ровню на афинском пиру.

Вот история к случаю: во время одного из своих незапланированных визитов в Миезу, Филипп уведомил нас о том, что собирается лично оценить успехи Александра в музыке. Поэтому мы набились в наш маленький театр (я не рассказывал, что мы вырыли театр в склоне холма? Он был невелик, а сиденьями служили пласты торфа; во время представления сюда могла забрести заплутавшая коза, чтобы пощипать травки, которая пробивалась между плитами сцены; тем не менее это был настоящий театр – по крайней мере, ни на что другое это место уже не годилось) и расположились со всем возможным удобством. Затем, когда все устроились, Александр вышел на сцену и начал играть на арфе.

Не стоит и говорить, что играл он грамотно; грамотно и почти неплохо, на самом деле, поскольку выбрал на сей случай довольно сложное произведение с мудреной аппликатурой, причем в его исполнении оно звучало проще, чем было на деле.

– Неплохо, – буркнул Филипп. – Очень хорошо.

Александр посмотрел на него, ухмыльнулся и заиграл следующую пьесу. На этот раз он играл что-то действительно сложное, более того – он играл не только бегло, но еще и с чувством; это была подлинная музыка, а не шум, который напоминает ее по звуку. Пока он играл, Филипп выказывал все большее и большее и раздражение и наконец вскочил, мрачно осклабившись.

– Слишком хорошо, – сказал он. – Тебе не стыдно играть на арфе так мастерски?

В ответ на эти слова, как ты можешь вообразить, Александр швырнул арфу наземь, как будто она только что вышла из раскаленного кузнечного горна, и протопал назад к другим мальчикам безо всякого выражения на лице; и больше никогда в жизни, насколько мне известно, он не прикоснулся к музыкальному инструменту.

Это было, конечно, настоящей оплеухой Аристотелю, поскольку музыка была одним из его предметов – о, он не учил никого играть на арфе самолично, для этого был найден специальный человечек. Но Аристотель преподавал теорию музыки, правильное восприятие музыки и математические основы музыки; и вот Филипп косвенно обвинил его в том, что он обучает его сына и наследника ремеслу профессионального музыканта, которого можно купить на рынке рабов за две трети цены хорошего работника.

Подобно афинян и фиванцам, мы с Аристотелем в те дни неохотно заключили оборонительный союз против Филиппа – не потому, что он давал к этому повод, а просто на случай, если однажды он его даст (думаешь, немножко слишком, а, Фризевт? Ты никогда не встречал Филиппа). Помню, он навестил меня в тот вечер, после того как нам обоим удалось улизнуть с обязательного македонского семейного пира. Будь на его месте кто-то другой, мое сердце обливалось бы кровью от сочувствия.

– А что я должен делать? – жаловался он печально. – Учить посредственности? Что ж, если это то, что ему нужна, в его распоряжении полно македонцев, которые гораздо лучше подойдут для этого дела, чем я. Я просто неспособен на это, Эвксен, я не знаю, как учить вот досюда и не больше. У меня нет ни малейшей идеи, как это делается.

Я сочувственно покивал.

– Конечно же, нет, – ответил я. – Это потому, что на самом деле ты не учитель. Ты философ, ученый; ты способен передать истину целиком, поскольку именно так ее понимаешь. Учитель же не всегда должен понимать свой предмет; часто, наоборот, не должен. Он, однако, знает, какую его долю можно опустить без вреда для ученика. Это отдельное мастерство.

Аристотель вздохнул.

– Ну вот, – сказал он. – Я не понял, что ты только что сказал. Я понимаю значение отдельных слов, но если взять фразу целиком, она оказывается лишена смысла. Со всем уважением, но мне кажется, что ты гораздо ближе к своему определению учителя, чем я.

Я зевнул; было уже поздно, предстояло еще много выпить и встать спозаранку.

– Так то я, – сказал я. – Я всего лишь носильщик знаний. Я извлекаю их из книг, перетаскиваю к мальчикам и загружаю в их мозги – сколько-то корзин в день, согласно расценкам. Что там в корзине – я не знаю и знать не хочу. Вот почему я хороший учитель, да простят меня боги.

Он улыбнулся.

– У тебя дар к броской, яркой подаче и риторическим приемам, – сказал он. – Я уверен, что из тебя вышел бы неплохой политик, если бы ты нашел, во что верить. Ты, однако, не веришь ни во что – а все твоя собачья философия.

Я вытянулся на кушетке и потер лоб.

– Это не совсем так, – сказал я. – Я страстно верю в несовершенство всех политических теорий. Я верю, что как только ты извлечешь их из «Республики» Платона и попробуешь пустить в дело в помойной яме Афин, ты обнаружишь, что ни одна из них не способна пережить контакт с наименьшим общим делителем – человеческой природой. – Я снова зевнул. – Я не знаю... это твое выражение: «Человек – политическое животное»... я склонен с ним согласиться. Сведи вместе трех человек больше, чем на неделю, и какая-то политика непременно возникнет, как плесень на падалице. Это определенно часть нашей природы, тут и спорить не о чем. Все, что я хочу сказать, политика – это такая же часть человеческой природы, как алчность, жестокость, тщеславие и прочие ее составляющие. Она реальна и избавиться от нее невозможно, но не стоит ее поощрять. И тем более не стоит заставлять людей верить, что если мы все мирно сядем, углубимся в размышления, исследуем достаточный объем данных и вообще хорошенько постараемся, то рано или поздно сможем придти к идеальной политической системе. Это все равно что сказать, что с известным усердием мы способны отрастить крылья.

Аристотель покачал головой.

– Опять кредо философии Брехливого Пса, – сказал он. – Все мы несовершенны и обречены такими оставаться безо всякой надежды на исправление. Боюсь, я не могу принять его. Человечество способно к самосовершенствованию; если нет, оно не было бы человечеством.

Я закинул руки за голову и закрыл глаза.

– Сейчас мы просто обмениваемся лозунгами, – сказал я. – Пожалуйста, оставайся при своих, а я буду держаться своих, и тогда нам не нужно будет драться. Меж тем я чувствую себя изрядно усталым, и если ты не против...

Не думаю, чтобы он хоть что-то услышал. Сколько я его знал, он страдал от ужасной перемежающейся глухоты.

– Подумай о богах, – продолжал он, выпрямившись и глядя на меня так, как будто предлагая начать делать заметки. – Поскольку боги бессмертны и неуязвимы, они способны выжить и процветать без необходимости самосовершенствоваться. Право же, собственное совершенство должно быть настоящей пыткой для них, коль скоро они живут вечно; они навсегда застыли в состоянии конца пути. А теперь подумай о животных и меньших человеческих формах, которые чуть лучше животных. Нехватка ресурсов и возможностей – вот что позволяет им самосовершенствоваться; им недостает разума, самосознания и способности различать правильное и неправильное, добро и зло. А теперь между этими двумя крайностями помести человека. У него есть возможность подняться над животными – и необходимость этого, поскольку он смертен и конечен, а еще потому, что в роли животного ему ничего не светит – без шерсти, которая бы согревала его, без когтей или острых зубов или толстой шкуры для защиты от более могучих хищников. Подумай о средствах достижения совершенства – конечно, это взаимодействие, исходя из того простого факта, что комбинация многих людей гораздо больше, чем просто сумма частей. Таков человек в своей политической ипостаси...

– О, да знаю я, – сказал я. – Груда кирпичей – это груда кирпичей, но те же самые кирпичи, уложенные в определенном порядке – это стена. Приходит время, однако, и все стены падают. Покажи мне стену, которая все еще стоит, и я покажу тебе стену, которая пока не упала. Можешь мне поверить, – добавил я с довольно показным зевком, – уж я-то все знаю о падающих стенах.

– Прошу прощения? – сказал озадаченный Аристотель. – Я не вполне…

– А ты и не должен, – прервал его я. – Тебя там не было. Извини, личная шутка. – Я уже испытывал раздражение пополам с ужасной сонливостью. – Ладно, – продолжал я. – Мы пришли к различным способам смотреть на вещи. Я мог бы сказать – какой смысл строить стену, которой предназначено рано или поздно завалиться? Какой в этом смысл? Или же я мог бы сказать – то, что стена упадет через сто лет или тысячу, вовсе не повод не строить ее сейчас, чтобы уберечь наши бобы от овец. Различное отношение, вот и все. Я готов согласиться, что мое отношение плохое, а твое – хорошее, но тогда придется разобраться, что есть плохое и хорошее. Твоя стена может тысячу лет ограждать поле от овец, а может завтра завалиться и угробить кучу народа. Твоя политика опасна, Аристотель, и если от нее больше вреда, чем пользы, то, может быть, тебе следует перестать с ней играться.

Надо отдать ему должное, он слушал внимательно и не обиделся.

– Я представляю, как ты сидишь на склоне холма, – ответил он, – окруженный камнями. Ты промок и замерз, и рано или поздно воспаление легких загонит тебя в могилу. При этом у тебя достаточно знания и умения, чтобы построить из камней дом, развести внутри огонь и согреться. Но ты говоришь – нет, если я построю дом, он может развалиться и раздавить меня, а если я разведу огонь, искры воспламенят солому на крыше и я сгорю во сне. Поэтому ты остаешься сидеть, где сидел, и умираешь.

– Может быть, – согласился я. – Может быть я протяну так двадцать лет, а если построю дом и он рухнет на меня... разные отношения, как видишь. Или мнения, если угодно. Различные способы оценки рисков и преимуществ, которыми мы с тобой пользуемся. И может быть, главная разница между нами в том, что ты пытаешься заставить меня думать по-своему, в то время как я совершенно не возражаю, чтобы ты занимался чем тебе угодно, если ты соответственным образом не станешь мешать мне.

Он покачал головой.

– Эвксен, спасенный в последний момент из бурного моря, жалуется, что я нарушил его право плыть.

Я улыбнулся.

– Аристотель, не умеющий плавать, воображает, что все находящиеся в воде утонут, если он не спасет их. А теперь, со всем превеликим уважением, я хочу отправиться спать. Таким образом, поутру я буду неправ, но доволен жизнью, а ты будешь спать на ходу при всей своей правоте.

Уже некоторое время, Фризевт, я слышу твой голос. Ты не жалуешься, если быть точным, ты просто интересуешься озадаченным тоном, зачем кому-то, ведущему такую мирную и приземленную жизнь, как у меня, брать на себя труд сохранять ее для будущих поколений. Не похоже, замечаешь ты, чтобы со мной происходило что-то интересное. О, конечно, добавляешь ты, на своем пути я встречал множество людей, живущих интересной жизнью, но это совсем не одно и то же. Может быть, предлагаешь ты, мне стоит перестать рассказывать о себе и начать рассказывать о них.

Вполне тебя понимаю. В конце концов, кому понадобится изучать историю жизни среднего человека, анналы его повседневного существования, географию его местообитания, списки его друзей, любовников, болезней и рецепт его любимого соуса к жареному на противне снетку. Это определенно не те вещи, которые могут заинтересовать кого-то помимо непосредственных родственников; разве что речь идет о действительно знаменитой и важной персоне (в этом случае подобное жизнеописание позволит понять причины тех или иных его действий; он сжег такой-то и такой-то город дотла, поскольку городские ворота были покрашены в синий цвет, а он с детства не выносил синий; его жена храпела, и потому он сидел без сна, замышляя низвержение республики; небольшая толика человечности делает историю более вкуснее, как ложечка меда и тертого сыра – неразведенное вино).

Я понимаю твою озадаченность и прощаю ее. Видишь ли, моя проблема в том, что все интересное происходило во вторую половину моей жизни (если не предполагать, что я проживу столько же, сколько Нестор – в этому случае надо говорить о второй трети), но как бы мне не хотелось, я не могу пропустить все скучные эпизоды, поскольку без них не поймешь, почему все обернулось так, как обернулось. Начиная эту историю, я подумывал сразу перепрыгнуть к текущему моменту, а потом вернуться назад за объяснениями («И причиной тому было то, что еще ребенком...»); но получилось бы запутано. Реальность такова, что люди не проживают свою жизни таким вот образом: начинают в тридцать, перебегают назад, чтобы ухватить немного детства, затем продолжают с того же места... и очень жаль, с моей точки зрения.

Я бы уж точно гораздо лучше провел детство, зная все, что узнал за последующие годы, чем потратил эту самую важную часть жизни, вооруженный лишь смутными представлениями маленького мальчика. Мне всегда казалось, что заставлять ребенка прилагать какие-то усилия – это все равно что уговаривать земледельца вспахать поле голыми руками, обещая за это подарить ему плуг.

Правда заключается в том, что моя жизнь никогда не протекала в соответствии с планом или хоть с чем-то, отдаленно его напоминающем. Она, в некотором роде, вихляла. Жизнь некоторых удачливых людей подобна существованию новой колонии, в которой общественные здания, дома, улицы, рынки и городские стены закладываются и возводятся до появления первых поселенцев. Все прочие живут, как старые деревушки, которые растут как попало, вытягиваясь вдоль дорог или ютясь между двух гор. Подумай сам: я был рожден для жизни благородного земледельца, человека, которому предназначено работать лишь столько, сколько нужно для поддержания самоуважения, а все оставшееся время тратить на бесцельные и безвредные развлечения. Вместо этого я стал профессиональным лжецом, мошенником, паразитом, и в награду за то был удостоен чести наставлять македонского царевича и все следующее поколения правителей и вельмож. Разумеется, когда я только-только встал на стезю лжи, последнее, что я мог вообразить, это что меня ждет столь ответственное положение, и ни к чему подобному не готовился. Я просто плыл по воле волн. Немногочисленные попытки стать обычным, честным человеком – такие как брак – потерпели немедленное и полное фиаско, так что я из забросил вовсе. В сущности, я жил во сне, как некоторые люди во сне ходят. По большому счету это безвредный и необременительный способ тратить свои дни, но он вряд ли может послужить основой для захватывающей и облагораживающей истории.

Затем, довольно неожиданно – (вот, тут начинаются то, чего ты ждал) – моя жизнь изменилась, и я оказался замешан в важнейшие и значительнейшие события, которые отчасти и породил, и принялся совершать деяния, затрагивающие жизнь бесчисленных еще нерожденных людей, обретая собственное место в истории. Замечательные, непредвиденные изменения – и все из-за оливки.

Указанная оливка была маленьким, сморщенным и довольно пожилым экземпляром, совершенно никому не нужным, посему она оставалась лежать на дне чаши, в то время как ее младшие округлые собратья постепенно пожирались, подобно семи юношам и семи девушкам, которых, говорят, отправляли в качестве ежегодной дани Минотавру. Наконец наша печальная оливка осталась совсем одна – и тут ее ухватил некий алчный тип по имени Миронид и заглотил не разжевывая.

У Миронида была привычка говорить с полным ртом, и он попытался проглотить нашу оливку в самый разгар оживленной и довольно жаркой дискуссии, которую он вел с Леонидом, Эвксеном, сыном Эвтихида (мной) и полководцем Парменионом, самым доверенным советником Филиппа. В результате оливка пошла не в то горло, застряла там и полностью перекрыла доступ воздуха, на манер трехсот спартанцев, преградившим путь персидской армии у Фермопил. Даже еще более успешно – Миронид поперхнулся, страшно побагровел и умер.

Я никогда не видел, чтобы человек поперхнулся до смерти, и в этот раз тоже – я, как обычно, смотрел в другую сторону, беседуя с соседом справа, поскольку Миронид и бессмысленный спор, который мы с ним вели добрую четверть часа, утомили меня донельзя. Я заметил неладное, когда кто-то произнес встревоженным голосом: – Миронид? – а еще кто-то сказал: – Боги, он умер! – и люди повскакали с мест, столпились вокруг него и принялись звать врача.

Если этот рассказ звучит слегка бессердечно, то это потому, вероятно, что мне не очень нравился Миронид.

Это был громогласный, грубый и тупой тип, причем тупой на довольно хитрый манер, так что люди частенько поддавались его идиотским заблуждениям. Он был, стыдно сказать, афинянином и философом.

Причина, по которой он сидел здесь, пируя с царем Филиппом, его главным советником и ручными интеллектуалами, заключалась в том, что он родил идею; а невзлюбил я его с первого взгляда как раз потому, что идея, которую он родил, должна была, по-хорошему, придти в мою голову, а не в его. Коротко говоря, он прибыл, чтобы выпросить у царя средства на основание колонии на берегу Черного Моря, откуда к нам течет пшеница.

В доалександровы времена все амбициозные колонисты, если у них была возможность выбирать направление, отправлялись в черноморский регион. Огорчительно большая доля хлеба, съедаемого в Аттике, выращивается здесь, и отправляется к нам из греческих городов в Крыму; в тех местах можно скопить огромное богатство, местные жители дружелюбны или ничтожны, а греки живут там так давно, что превратили эту страну в нечто вроде дома вдали от дома.

Другая приятная особенность черноморского региона состоит в том, что он никому не принадлежит (за исключением народов, населявших его изначально, мнение которых никого не интересует, конечно). К вашим услугам все побережье от Византия до Колхиды. Эта страна расположена на достаточном удалении от коренной Греции, чтобы не быть вовлеченной против воли в бесконечные, наводящие тоску маленькие войны между Афинами и Спартой; Персидская Империя остановила свое продвижение на Кавказе, отделенная от греков горами и жестокими неуправляемыми сарматами.

В результате Причерноморье оказывается привлекательным для обоих слоев общества, из которых обычно выходят колонисты: бедные, практично мыслящие люди, ищущие безбедной жизни, и склонные к фантазиям идеалисты, стремящиеся построить прекрасный новый мир. Совершенно очевидно, что эти два типа смешиваются так же хорошо, как вода с маслом, и не имеют между собой ничего общего за исключением смутной веры, что в географии кроется ключ к человеческому счастью. Как ни печально, все колонии основываются смесью обоих разновидностей, и поскольку идеалистами оказываются главным образом изгнанные или мятущиеся представители правящих классов, они и оказываются, как правило, во главе предприятия. Как правило, они отправляются в путь, исполненные благородного намерения основать первую в мире истинную демократию, каковое намерение развеивается обыкновенно к середине пути, когда та половина колонистов, которой не хватило ума рассчитать потребное на дорогу количество еды, успевает продать свои номинальные пятисотакровые участки другой, более практичной половине, за пару амфор кормового ячменя. Опять же, как правило, именно потомки великих семей забывают прихватить с собой закуску, и к концу пути они склоняются к необходимости небольшого изменения конституции Великого Эксперимента, в основном касательно землевладения, налогообложения и народного представительства. Рано или поздно происходит гражданская война, а поскольку только потомки великих семей могут позволить себе такой дорогостоящий багаж, как доспехи и оружие, все приходит в то самое состояние, от которого колонисты и бежали в новые земли, за исключением того, что младшие сыновья аристократов обзаводятся, наконец, своей землей. Это чудесная система, в высшей степени эффективная и очень, очень греческая.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю